Черные листья — страница 135 из 145

Но, насколько Павел знал, Кирилл никогда не любил Алексея Даниловича. Если на то пошло, они были антиподами и не скрывали своих антипатий по отношению друг к другу… Лучше бы, думал Павел, Кириллу Каширову в этот дом не приходить. Это было бы честнее.

И вдруг Кирилл, тронув Павла за локоть и показав на его рюмку с водкой, сказал:

— Давай, Павел. Только вдвоем… Пускай земля ему будет пухом…

Павел кивнул:

— Давай. Пускай земля ему будет пухом.

Однако Кирилл выпил не сразу. Долго опять молчал, и Павел видел, как тугие желваки ходят у него на скулах. Ему, наверное, трудно было говорить, он не хотел показывать Павлу своего крайнего волнения, и Павел, поняв его и неожиданно проникнувшись к нему сочувствием, не прерывал этого напряженного молчания.

— Для нас с тобой он был человеком, который… Я знаю, кем он был для тебя. А кем он был для меня, ты не знаешь… Хочешь скажу?

— Хочу, — ответил Павел.

— Моей совестью!

Кирилл сказал это дрогнувшим голосом и тут же одним глотком выпил рюмку водки. Понюхав корочку хлеба, он отложил ее в сторону и опять надолго замолчал. Нет, теперь Павел уже почему-то не сомневался, что Кирилл искренне переживает случившееся несчастье. Что-то в Кирилле надломилось — он и не хотел, чтобы это увидели, но не увидеть этого было нельзя. Странно, никогда Каширов не тянулся к Тарасову, никогда не испытывал нужды в общении с ним, а вот не стало Алексея Даниловича, и Кирилл вдруг почувствовал, как ему не хватает его. Почему он это почувствовал, Кирилл объяснить не мог, не мог даже понять этого, а Павел как-то интуитивно его понял. Несмотря на огромную разницу в характерах этих двух людей, было в них что-то общее. Неуловимое, далекое, простому глазу невидимое, но было, было! Может быть, внутренняя сила, которую они по-разному направляли. Может быть, беспокойные их души, каждая из которых по-своему искала своего места в жизни: одна — для себя, другая — для всех. Они ничем не были связаны, эти беспокойные, мечущиеся души, между ними порой пролегала пропасть, но все же им очень тесно никогда не было…

— Да, моей совестью, — угрюмо повторил Кирилл. — Это нелегко объяснить, но это так. Хотелось, чтобы ты меня понял.

— Я постараюсь, — сказал Павел.

— Постарайся. Хотя не знаю, для чего мне это нужно… Я ведь Тарасова не любил… Наверное, так о покойниках нельзя? Но и лгать, притворяться — тоже нельзя. Да я и не умею. И незачем. А знаешь, за что я главным образом его не любил? Как раз вот за то, что он всегда был моей совестью. Я ведь отлично понимал: он честнее меня, цельнее, чище. И сильнее. Внутренне сильнее… И как-то так всегда получалось, что мне невольно приходилось в своих поступках оглядываться на него… Ты не удивляешься, зачем это я перед тобой разоткровенничался? Мы ведь с тобой тоже не ахти какие друзья…

— Тебе, наверное, тяжело? — ответил Павел. — Ты слышал такие слова: «Живые закрывают глаза мертвым, мертвые открывают глаза живым»?

— Нет, не слышал. Мертвые открывают глаза живым?

Кирилл задумчиво покачал головой.

— Да, это правильно. Пожалуй, здесь вся суть… Ну, вот. Что бы я ни сделал, меня словно толкали под руку: «А как Тарасов? Как он на это посмотрит?» Иногда меня душила злость: «Почему я должен на него оглядываться? Кто он такой есть, чтобы быть моим судьей?» Ты меня слушаешь?

— Да.

— А теперь Тарасова не стало… Нет и не будет судьи…

Он снова налил себе водки, выпил, помолчал несколько мгновений и добавил, глотнув вязкий ком:

— Вот и всё. Ты, наверное, думаешь: «Ну и сволочь же Кирилл Каширов». Думай что хочешь, мне наплевать. Мне лишь бы душу свою чем-нибудь остудить… Обе руки отдал бы, если бы Тарасов воскрес… Веришь? Можешь не верить, дело твое. Да мне и безразлично — поверишь ты или нет. Я это говорю для себя… Вон, смотри — Шикулин. Как вы его там называли — Саня Пшик? Он был вместе с Тарасовым в санатории. Видишь, плачет? Пьяные слезы?

— Не думаю, — сказал Павел. — Шикулин любил Алексея Даниловича. Как мы все.

— Как вы все… Вам, пожалуй, легче.

— Почему?

Кирилл не ответил. Привстав, он отодвинул от Павла свой стул, так, чтобы между ними оказалось еще одно свободное место. И окликнул Шикулина. Тот подошел, поставил табуретку, сел и сказал:

— Я малость выпил. Ничего?

— Ничего, — заметил Кирилл. — Все мы малость выпили.

— А вы за что выпили, Кирилл Александрович? — неожиданно спросил Шикулин.

Пожалуй, Кириллу не следовало ему отвечать. Шикулин был далеко не трезв, а в таком состоянии он никогда не отличался сдержанностью. И все же Кирилл ответил:

— Здесь все добрым словом вспоминают Тарасова…

Шикулин, подумав, сказал:

— Это правильно, Кирилл Александрович. Очень правильно. А вот у меня друг-приятель есть, Сидорцев ему фамилия, так он всегда говорит: «Знаешь, Саня, ты про меня давай рассказывай хорошее, пока я живой. Оно, конечное дело, и после смерти человеку приятно, ежели о нем идут добрые слова, но при жизни все ж приятней. Как сему сем, говорит, сорок девять. А то получается такой фильм-спектакль: ходит человек по грешной земле, ну и пускай, мол, ходит, это его личное дело. Скубсти его — пожалуйста, выговора ему разные — давай-давай, стерпит, дескать, не загнется, и вообще на человека смотрят, как на неживое существо. Обругают его часом — и прощения не спросят. А потом беда — помер человек. И тут начинается. Хороший он был, мол, человек этот, мало мы его оценили при жизни, мало ему воздали по делам его, заслугам. Давайте, дескать, теперь исправим ошибки…» Правильно мой друг-приятель толкует, а, Кирилл Александрович?

— Ты это к чему? — мрачно спросил Кирилл.

— А к тому. Вы вот лично, товарищ начальник участка, говорите: все здесь добрым словом вспоминают Алексея Даниловича. А чего ж вы добрые слова о нем до сих пор приберегали? Чего при жизни его скупились на них? Не слыхал я от вас добрых слов про Алексея Даниловича. Не слыхал, извиняйте. Может, плохо вы Алексея Даниловича знали? Так у Александра Шикулина спросили бы. Он бы вам сказал, что это за человек был.

— А ты сейчас скажи.

— Могу и сейчас. Увидал я его в санатории, позлорадствовал, грешным делом. Упек, мол, товарищ Тарасов Шикулина в это заведение, а теперь и сам сюда — пожалста бриться. Вместе теперь и беду тащить веселее будет. Вот так, по-честному, было в самом начале. А потом… Он, Алексей Данилович, уже тогда одной ногой был там. — Шикулин глазами показал вниз и тяжко вздохнул. — И, голову на отсечение даю, знал об этом, чуял. Сердцем своим чуял, я это по его глазам видал. Так нет же, Кирилл Александрович, не о своей собственной персоне товарищ Тарасов в тот бедолажный для себя час думал, а в первую голову о машинисте угольного комбайна Александре Семеновиче Шикулине. Кто для него Шикулин? Брат родной? Че-ло-век для него Шикулин, вот она соль земли какая! К врачам побег, все разузнал и говорит поникшей душе машиниста угольного комбайна: «Слово коммуниста даю тебе, Александр Семенович, что никакого силикоза у тебя нет, подработался ты маленько — и больше ничего». Никому я не верил, а Алексею Даниловичу поверил, потому как слово такого коммуниста есть самый наикрепчайший антрацит. И жить мне стало вот оно как легче!.. Все теперь вам понятно, Кирилл Александрович? Выходит, не знали вы товарища Тарасова, Кирилл Александрович! А если знали, да вот так с ним, по-холодному, то чего ж про вас хорошего можно сказать?

— А про себя что скажешь? — Кирилл угрюмо взглянул на Шикулина и переспросил: — Про себя что скажешь, Шикулин? Ты ведь и сам…

— Правильно, я ведь и сам поначалу сволочью был, — перебил его Шикулин. — Казнюсь теперь, а его нет… Налей-ка мне, Паша, водки, выпью я за то, чтоб прощение мне было от Алексея Даниловича…

5

Павел и сам не предполагал, что смерть Тарасова может настолько его потрясти и настолько выбить из колеи. Он вдруг почувствовал, что уже не может работать так, как прежде. Спускался в шахту, ползал по лавам, давал рабочим какие-то указания, следил, чтобы Устя работала с максимальной нагрузкой, в общем, делал все, что должен был делать раньше, а сам думал: «Суета сует… Муравьи тоже трудятся и тоже умирают. Конец уготован для всех один… Для всех живых существ… Алексей Данилович — человек необыкновенный, не жил, а горел, точно на костре, но вот и его не стало. Сегодня Алексея Даниловича помнят все, через год будут помнить единицы, а когда не станет нас, его близких, память о нем вообще исчезнет… Для чего же он горел? Евгеньев правильно сказал:«Он мог бы еще жить и жить, если бы сердце у него было холоднее…»

Мысли были нудными, точно зубная боль. Павел гнал их прочь, а они вновь возвращались, и появлялось такое ощущение, будто он слабеет не только духом, но и телом. С каждым днем все сильнее возникало желание подольше полежать в постели, просто так, ничего не делая, всем своим существом отдавшись сладкой лени, с каждым днем все труднее становилось заставлять себя окунаться в атмосферу напряженности, к которой он давно привык: многое из того, что раньше казалось самым существенным, теперь вдруг теряло свой смысл и уже не было чем-то важным и необходимым. «Смешно думать, — размышлял Павел, — будто я являюсь какой-то особенной личностью, будто я могу делать то, чего не могут другие. А если так, то зачем же это стремление идти впереди других? Тщеславие? Честолюбие? Или что-то другое? Тогда что?»

Все сходилось к тому, что незачем жить по-сумасшедшему суматошно, что многое надо пересмотреть, переоценить, в конце концов, и ему, Павлу, не чужды покой и жизнь без излишних встрясок…

В одно из воскресений (накануне Костров сказал, что выходного не будет: кончался месяц, шахта не вытягивала план, и надо было наверстать упущенное), когда Клаша начала ворчать, что он долго не встает, Павел недовольно буркнул:

— Я плохо себя чувствую. Пожалуй, на работу сегодня не пойду.

Она присела к нему на кровать, обняла за плечи:

— Это тебе лишь кажется, будто ты плохо себя чувствуешь. У меня тоже так бывает. А ты встряхнись — все и пройдет.