— Что пройдет? — спросил он.
— Апатия твоя. Ты вроде оцепенел. Это опасно.
Павел продолжал лежать, бездумно глядя в окно, за которым серел рассвет. Было слышно, как там посвистывает ветер и, словно трещотки, тарахтят листья нависший ветки клена. «Скоро уже осень, — с внезапно подкравшейся тоской подумал Павел. — Скоро эти листья опадут, и клен станет похожим на скелет… Странно, есть люди, которые любят осеннюю пору. А что в ней хорошего? Мерзость…»
Неожиданно он вспомнил, что в конвейерном штреке, неподалеку от лавы, скопилось много воды. Целая лужа. Грязная и черная от угля лужа. Тоже мерзость. В шахте вообще всегда по-осеннему сумрачно: сырость, ни одного светлого пятна. Недаром в прежние времена лошади в шахте непременно слепли. Ослепнешь, если не знаешь, что такое солнце и синее небо…
Впервые за всю жизнь Павел вдруг ощутил отвращение и к своей работе, и к шахте. Это ощущение было очень сильным, в иное время он, наверное, испугался бы того, что вот так внезапно былые его привязанности мгновенно уступают место совсем противоположному чувству, но сейчас это его не тронуло. А почему, собственно, он должен любить свою шахту или шахты вообще? За что? Романтика ведь давно улетучилась, поэзия тоже. Осталась жалкая проза, настолько жалкая, что навевает тоску…
Клаша продолжала мягко, будто в чем-то убеждая ребенка:
— А может быть, это депрессия. От потрясения. Ты должен взять себя в руки, Павел. Ты ведь сильный. Нельзя плыть по течению. Это тоже опасно.
— Я же говорил, что плохо себя чувствую, — все более раздражаясь, сказал Павел. — Или я не имею права плохо себя чувствовать? Дай мне спокойно полежать. И как следует выспаться. Я уже забыл, когда по-настоящему высыпался. И оставь свое «опасно, опасно». Пугаешь, что ли?
— Нет, не пугаю. — Кажется, Клашино терпение начинает истощаться. — Разве тебя теперь чем-нибудь напугаешь? Ты стал ко всему безразличен, тебя ничто не трогает. Поплыл, поплыл…
— Это дело мое. И не надо нравоучений: я не маленький.
Она отошла от кровати, села на кушетку и уже оттуда обидно бросила:
— А может быть, это и не депрессия, а самая обыкновенная лень?
Он ничего не ответил. Может, не слышал, думая о своем, а может, и это ему было безразлично. Будто речь шла вовсе не о нем.
Клаша спросила:
— Ты меня слышишь?
— Да, слышу. Продолжай в том же духе.
— Буду продолжать. Знаешь, о чем я сейчас думаю? Я ведь всегда считала тебя действительно сильным человеком. В моих глазах ты был…
— Героем? — усмехнулся Павел. — Суперменом?
— Мне тебя по-настоящему жаль, Павел. — Клаша сказала это вроде с неподдельной грустью, но Павел уловил и еще что-то другое. Не то разочарование, не то досаду. — А что хорошего в том, когда женщина жалеет мужчину? Лично я, будь на твоем месте, испытала бы обиду.
— А ты не жалей, — сказал Павел. — Я в твоей жалости не ахти как нуждаюсь. И вообще тебе пора на работу. Иначе кое-кто там начнет беспокоиться. И переживать. Кое-кто ведь и часу, наверное, не может жить без того, чтобы не взглянуть не тебя обожающими глазами…
— О чем ты, Павел?
— Не о чем, а о ком! И не делай вид, будто не знаешь, кого я имею в виду. Твой вздыхатель Великович…
— Перестань! — оборвала его Клаша. — Не унижай себя.
— Я говорю то, о чем думаю. Ясно? Если на то пошло, мне все это насточертело! Приходишь-то ты ночью, а что вы там с этим дебилом делаете до поздней ночи — один аллах знает. По крайней мере, то, что я видел, радости мне не принесло. И успокоения тоже. Газетчики! Журналисты! Честненькие и принципиальненькие люди…
С ним теперь такое происходило нередко. Ни с того ни с сего все перевернет вверх ногами, сомнет важный для Клаши разговор, уцепится за другой, никакого отношения к предыдущему не имеющий, и пойдет буянить. «Павел это или не Павел? — думает Клаша. — Зачем он так? Хочет заглушить в себе боль, вызванную смертью Алексея Даниловича? Мечется в поисках выхода из какого-то замкнутого круга? И как ему помочь, какие найти слова, чтобы успокоить его, что надо сделать, чтобы он снова стал самим собой?..»
Она, как ей казалось, делала для этого все. Успокаивала, корила, больно задевала его самолюбие, надеясь на взрывную силу его характера. Должно же что-то Павла встряхнуть, должно же что-то подсказать ему — так не может продолжаться долго.
Клаша вновь подошла к его кровати, присела и сказала:
— С Великовичем, между прочим, покончено. Он оказался мерзавцем в еще большей степени, чем мы предполагали.
— Ну и черт с ним, с вашим Великовичем, — сказал Павел. — Плевать мне на него. Он не стоит и двух граммов паршивого штыба. Не хочу о нем говорить.
— А ты не говори, ты слушай, — улыбнулась Клаша. — Неплохо знать, до какой низости может дойти человек… Неделю назад Великович уехал в командировку в Ростов, в областную газету. А через три дня нашему редактору понадобился какой-то материал для статьи, которую надо было срочно давать в номере. Материал этот находился в письменном столе Великовича, а ящик закрыт на ключ. Ну, заметался наш редактор, разбушевался — гром и молния! «Взломать, — приказывает, — замок, извлечь из ящика нужные бумаги!» Вызвали слесаря, взломали. И знаешь, что у Великовича обнаружили? Мне даже стыдно об этом говорить…
Павел приподнялся на локоть, потянулся к тумбочке, взял сигарету и закурил. Клаша подала ему пепельницу, попросила:
— Осторожно, не прожги одеяло. И так уже оно стало, как решето… Дыра на дыре от твоих сигарет…
— Так что ж там обнаружили? — спросил Павел. — Мину замедленного действия? Часовой механизм со взрывателем?..
— Перестань, — остановила его Клаша. — Ты знаешь Леонтия Аркадьевича Безушко?
— Старый танкист?
— Да. Полковник в отставке. Через полмесяца ему исполняется семьдесят лет. Редактор поручил Великовичу написать о Безушко очерк. Как о ветеране войны, как о человеке, который освобождал наш город от фашистов, Великович немедленно отправился к полковнику, а тот тяжко болен, лежит в постели, не встает уже больше месяца. В больницу не хочет. «Моя, говорит, песенка спета, умру дома…»
Великовичу о себе он рассказывать не стал. Только спросил у него:
— Не ты ли писал о командире Тэ-тридцатьчетверки лейтенанте Сергееве?
— Я, — ответил Великович. — Вам понравилось?
— Ну и тип же ты! — вдруг отрезал полковник. — Какое ж ты имел право облить грязью погибшего человека? Вот, вот что ты тут настрочил…
Он взял с тумбочки старую газету со статьей Великовича и вслух прочитал отчеркнутые красным карандашом строки:
«В последнюю минуту Сергеев не выдержал, дрогнул и, развернув свою машину, попытался вывести ее из боя. Это его и погубило…»
— Так мне рассказывали, — проговорил Великович.
— Рассказывали? А ты проверил? Ты факты, факты собрал? Сергеев дрался до конца! И погиб как герой. А ты…
Он замолчал, потом крикнул жене:
— Маша, проводи этого человека! Сейчас же проводи, сию минуту…
— Всё это мы узнали позже, — сказала Клаша. — А тогда…
Она взяла руку Павла, сжала ее, несколько раз провела своей ладонью по его ладони.
— Ты говоришь: «Газетчики, журналисты… Честненькие и принципиальные люди…» Не надо так о нас обо всех. Не надо, Павел. Мы — обыкновенные люди, как все. И, как у всех, у нас встречаются уроды.
— Что ж с Великовичем?
— В одной из папок обнаружили статью Великовича о Безушко. Большую статью, посвященную памяти полковника в отставке. «Жизнь этого человека должна стать примером для подрастающего поколения. Это даже не жизнь, а горение яркого факела, огонь которого напоминает кровь, пролитую за свободу нашей Отчизны. Ветеран войны, он до конца оставался солдатом Родины…» И все в том же духе… Великович писал, что ему довелось беседовать с Безушко незадолго до его смерти, и тот много ему поведал о себе и своих танкистах. Несколько боевых эпизодов было описано в этой же статье…
Павел, затушил сигарету, встал и сказал Клаше:
— Я хорошо знал Леонтия Аркадьевича. Помню, я еще учился в школе, он приходил к нам в класс и рассказывал об упорных боях под городом. Мы слушали, как завороженные. Редкого обаяния человек… Когда он умер?
— Он не умер, — ответила Клаша. — Это Великович думал, что полковник не сегодня-завтра умрет. И поэтому написал статью, так сказать, посмертную…
Павел долго смотрел на Клашу не совсем понимающими глазами. Наверное, все это не укладывалось в его сознании. Или не верилось? Подлость ведь тоже имеет какие-то границы. Или не имеет?
— Сволочь! — вдруг крикнул он и забегал по комнате, продолжая выкрикивать ругательства.
Клаша, наблюдая за ним, уже жалела, что затеяла этот разговор.
— Что же потом с Великовичем? — наконец остановился Павел.
Клаша подробно рассказала.
Редактор вызвал Великовича из командировки телеграммой и приказал: «Когда этот щелкопер появится — немедленно его ко мне. И чтобы он в свою комнату не заглядывал». Так и сделали. Лишь только он появился в редакции, ему предложили зайти к редактору. Тот усадил его за стол напротив себя и, копаясь в бумагах, сказал: «Посидите пару минут». А сам отдал распоряжение вызвать к себе всех работников. Всех до одного…
И вот все пришли. Вежливо раскланялись с Великовичем, сели, ждут. Наконец редактор у него спросил:
— Вы подготовили очерк о Безушко?
— Нет, — ответил тот. — Ведь еще не время…
— Чему — не время?
— Давать очерк. Юбилей Безушко через неделю.
— А вы с ним встречались?
— Как же иначе? — улыбнулся Великович. — Я с ним беседовал не меньше двух часов. Очень интересный человек. О таких писать — одно удовольствие. Словно сам приобщаешься к чему-то великому, необычному… Жизнь, достойная подражания…
— Но пока вы о нем ничего не написали? — не глядя на Великовича, спросил редактор.
— О нем?
— Не обо мне же! — бросил редактор. — Я говорю о полковнике в отставке Безушко!
— Я вас не совсем понимаю. — Великович зачем-то встал, пожал плечами и оглядел сотрудников редакции, словно призывая разделить его недоумение. — Почему такой тон? Почему такие странные вопросы?