Тихо, но довольно твердо Павел сказал:
— Не могу согласиться с такой постановкой вопроса, Николай Иванович. Честь шахты мне дорога, вы знаете. Но есть вещи выше этого… Хотелось бы, чтобы вы меня поняли…
И уж совсем Павел не ожидал того, что затем последовало. Костров вдруг приподнялся, с силой ударил ладонью по столу:
— Ты забываешься, Селянин! Забываешься, слышишь?.. «Не могу согласиться…» Думаешь, твое согласие или несогласие всегда и всем необходимо?
Эта неожиданная вспышка Кострова крайне поразила Павла. Да, наверное, и не его одного: обычно Костров умел сдерживать свои чувства, как бы ни рвались они наружу. Бывало, даже побледнеет, до боли прикусит губу, но голос его всегда остается спокойным, словно в нем и не бушует какая-то буря… А сейчас она в нем бушевала с особой силой. Всего лишь час-полтора назад, как он приехал от Зиновия Дмитриевича Грибова — начальника комбината, или, по-новому, генерального директора объединения, где состоялось обширное совещание. Грибов, обращаясь к тому или иному директору шахты, коротко спрашивал:
— Сколько вы обещаете — нет, гарантируете! — дать угля до конца месяца?
Директор вставал с места и, не совсем уверенно называя слегка завышенную цифру, снова садился. А Грибов, секунду-другую помолчав, снова спрашивал:
— И это все? — У него от нервного напряжения подергивалась левая щека, и он, чтобы этого никто не видел, прикрывал ее ладонью. — И это все? — резко повторял свой вопрос Зиновий Дмитриевич, не сводя глаз с директора шахты. — Вы что, совсем не понимаете сложившейся обстановки?
Обстановка с выполнением плана действительно складывалась не совсем благополучно, все это понимали, но шахты работали с полной нагрузкой, и называть нереальную цифру лишь для того, чтобы успокоить Грибова, никто не решался. А Грибов все более терял самообладание, все сильнее нервничал, и когда Костров сказал, что сверх взятых уже повышенных обязательств шахта не сможет дать ни одной тонны, Зиновий Дмитриевич вспылил:
— Не сможете? — Голос его напряженно звенел, и казалось, что Грибов вот-вот закричит. Однако он повторил совсем тихо, почти шепотом: — Не сможете? Вы отдаете отчет в своих словах?
— Отдаю, Зиновий Дмитриевич. Все рассчитано до последней тонны. Назвать цифру более высокую — это значит солгать.
На этот раз Грибов молчал дольше обычного. Молчал, буквально сверля взглядом Кострова, который стоял в какой-то неудобной позе и бессознательно то разжимал, то снова сжимал пальцы обеих рук. А потом Зиновий Дмитриевич так же тихо сказал:
— Я вас не стану больше задерживать, Николай Иванович. Езжайте на шахту — и работайте… Но… Если вам самому не под силу будет справиться с дополнительным заданием, прошу вас поставить меня в известность. Я постараюсь приехать и помочь.
…И вот теперь Селянин со своей лавой. Селянин, видите ли, один все понимает, один печется о государственных делах…
Долгое время никто не произносил ни слова. Геолог Дудин, украдкой поглядывая то на Селянина, то на Кострова, чему-то про себя усмехался. Горюнов, точно защищаясь от удара, втянул голову в плечи и застыл, боясь шевельнуться, а Олег Русланович Демьянов, с явным неодобрением глядя на Кострова, осуждающе покачивал головой.
Костров снова сел и, проведя ладонью по глазам, уже спокойнее сказал:
— Лаву придется бросить. Другого выхода у нас нет. Если, конечно, мы не хотим, чтобы шахта завалила план и на нас указывали пальцами… Надеюсь, Селянин этого тоже не хочет. Надеюсь также, что он в кратчайший срок выполнит распоряжение о демонтаже лавы… Главный инженер за этим проследит…
Павел встал. Встал тяжело, как старик. И совсем не своим, глухим голосом проговорил:
— Такого распоряжения я выполнять не буду. Это против моей совести… Извините, Николай Иванович, но тут я ничем помочь не могу…
— Вот как?! — Костров заметно побелел, однако продолжал себя сдерживать, и эта его вынужденная сдержанность пугала еще больше. — Ты отказываешься выполнять распоряжение? И ты хорошо подумал о последствиях?
— Да.
Наступила тяжелая пауза. Теперь Костров смотрел на Павла с непонятным для присутствующих здесь людей любопытством, словно силясь уяснить, кто же есть тот человек, который осмелился разговаривать с ним подобным образом. И похож ли этот человек на того Павла Селянина, которого он так хорошо знал?.. Годы, долгие годы он, Костров, все присматривался, приглядывался к Селянину и, точно был его родным отцом, по-доброму радовался: а ведь шагает в жизнь замечательный человек, истинный горняк! Все, все у него есть для того, чтобы занять видное место среди когорты шахтеров: светлая голова, большая, искренняя любовь к работе, широкий взгляд на жизнь. Правда, иногда ему мешает взрывная сила характера, но разве сам Костров не был таким же? Да он и не любил тихоньких и покорненьких — не верил им, считал, что такие люди на многое не способны. Тихонькие и покорненькие предпочитают жить в безветренных заводях, любая буря их загоняет в тараканьи щели… Нет, таких Костров не жаловал…
В то же время он не жаловал и тех, кто ради дела не мог переступить через «не могу и не хочу». «В конце концов, мы все солдаты своей Родины, — часто думал Николай Иванович. — Без шинелей с погонами, но солдаты. И когда нам приказывают те, кто имеет право приказывать, мы должны безоговорочно подчиняться…» То же самое не раз говорил и Алексей Данилович Тарасов. Добавляя, правда, сквозь светлую свою улыбку: «В принципе, безоговорочно, Николай брат Иванович, если это не противоречит твоей партийной совести. И если это не в ущерб нашим общим интересам…»
«Да-а, сложно все, ой как сложно, — думает сейчас Костров, продолжая смотреть на сразу осунувшееся и, кажется, постаревшее, но такое упрямое лицо Павла Селянина. Упрямое до дерзости. — Значит, все же ошибся я в нем? Не настоящий он, выходит, солдат? И на этого нельзя положиться? Он, видите ли, не будет выполнять распоряжение! А я вот возьму сейчас и скажу тебе: «Не будешь? Ну и убирайся к чертовой бабушке, обойдемся без тебя!»
Но гнев Кострова постепенно гаснет, и он вдруг начинает испытывать к Павлу совсем другое чувство — более теплое, более человечное. Почему — Костров и сам не знает. Может быть, вдруг вспомнил отца Павла, шахтера, хорошего русского солдата, и вот непостижным образом отец и сын слились в единое целое — те же черты характера, та же воля. Надо было Андрею Ивановичу отдать жизнь за все, что он любил на этом свете, — за свою Советскую власть, за эти вот копры, которые высятся за окном, за каждую травинку, по утрам пахнущую росой, — и он отдал ее, и если будет надо, Павел сделает то же, что когда-то сделал отец… Сделает, тут уж сомневаться не приходится…
А может, предстал перед Костровым образ Алексея Даниловича Тарасова, который тоже ушел из жизни, как солдат, и который был для Павла дорог так же, как отец. «Верю я в Павла, Николай Иванович, всей душой верю, — не раз говорил Тарасов. — Настоящим коммунистом будет, ты уж тоже в это поверь…»
«А разве ненастоящий коммунист стал бы сейчас заботиться о тысячах тонн антрацита, которые могут остаться под землей? — думает Костров. — Будь здесь Тарасов, он наверняка стал бы на сторону Павла, как и Демьянов… А как же я?..»
У Павла под глазами темные тени, на лбу обозначились ранние морщинки, кожа на скулах натянута — ну и исхудал же он за последнее время, а в самих глазах… Вроде бы стыдно ему за Кострова: «Как же, мол, так случилось, Николай Иванович, что ты не понимаешь всей сути дела?!»
— А ты садись, Селянин, — хрипловато, точно запершило в горле, сказал Костров. — Садись, Павел, чего стоишь?
— Удивительно, — точно про себя, проговорил Дудин.
— Что — удивительно? — негромко спросил Демьянов. — Что вам кажется удивительным, Михаил Алексеевич?
— Удивительно, что мы продолжаем дискутировать по уже решенному вопросу. Если Селянин не желает выполнять распоряжение…
— Вы очень холодный человек, Михаил Алексеевич, — сказал Демьянов. — Очень холодный… Когда вы стали таким? И почему? Геолог Дудин искал под землей все, что нужно стране. А теперь он же с необыкновенной легкостью советует бросать там уже найденное. Странно все это. Странно и недоступно пониманию…
Костров, о чем-то задумавшись, некоторое время сидел молча, потом встал и вышел из-за стола.
— Я вместе с Селяниным спущусь в шахту, Федор Семенович, — сказал он Стрельникову. — Вместе с Селяниным и Олегом Руслановичем. Вы не против, Олег Русланович?
Лесняка было не узнать — его словно подменили. Правда, он не очень-то приглаживал свои слова, не очень-то выбирал выражения, но Костров не переставал удивляться, с какой горячностью шахтер говорит о том, что, казалось, не так уж близко его могло и затрагивать. И ничего в словах Лесняка не было фальшивого, наигранного, показного — так мог говорить лишь человек, который до конца убежден в правоте своей истины, открытой не вдруг и не случайно. Может быть, Костров вот только теперь с особой ясностью и почувствовал, как мало он знает людей, только теперь и понял, какие глубокие изменения произошли в их духовном мире.
Лесняк говорил:
— Наш бригадир заявляет: «Такой пласт брать — себе в убыток». Кому — себе? Кому, Богдан Тарасович? И для кого убыток? Мы не тюльпанчиками тут торгуем, не цветочками. А если кто думает, что мы барышники, тому я могу прямо сказать: ни хрена вы нас не знаете! Правильно, Никита Комов не откажется заработать лишнюю сотню рублей, Лесняк — тоже. Так разве ж только в этом дело? Заработать можно и на толкучке. А пойдут туда Никита Комов или Лесняк?
— По-твоему, я пойду? — мрачно бросил Бурый.
— А этого я не знаю, Богдан Тарасович, вы уж меня извините. Про «себе в убыток» не я сказал… Да суть и не в том, кто там что сказал, а в том, у кого какая совесть. Деньги — это одно, Богдан Тарасович, а совесть — совсем другое. Лично мне, например, начихать, если я ту лишнюю сотню не заработаю. Зато я спать спокойно буду. И не приснится мне, будто я закапываю в землю уголь, который вот как государству нужен, а мне за это деньги платят… Иудины деньги… От такого сна копыточки можно отбросить, а Лесняк еще жить хочет… Вот такие дела, Богдан Тарасович…