Но птицы летали, кружили над притихшими людьми, и углекопы чуяли ветерок от их крыльев. Им стало легче дышать, у них, уже обреченных, уже отчаявшихся, появилась неосознанная надежда на спасение. Они еще не знали, откуда оно может к ним прийти, но надежда росла, и с ней прибавлялись силы.
Кто-то сказал:
— Это белые аисты. Они зовут нас за собой.
Птицы, медленно покружив, также медленно начали удаляться в глубь штрека. Все дальше и дальше. И углекопы, поддерживая друг друга за плечи, двинулись вслед за аистами. Шли, спотыкаясь об острые глыбы уже начавшей обрушиваться породы, падали, в кровь разбивая лица и руки, но шли, потому что теперь уже твердо верили в свое избавление…
Птицы привели их к старому заброшенному шурфу, о котором никто не знал и не ведал. По ветхим ступенькам углекопы поднялись наверх и увидели солнце, синее небо и зеленую рощу, раскинувшуюся у тихой речки. А белые аисты, сделав большой прощальный круг и что-то прокричав людям из синего поднебесья, улетели за окоем…
Вот с тех пор, гласила легенда, и пошло поверье: тот, кто хоть раз увидит белых аистов, избежит любой беды, того минует любое несчастье.
Павел слушал легенду, затаив дыхание, а когда отец закончил рассказывать, спросил:
— А почему аисты были белыми?
Отец сказал:
— Углекопы годами не видали света. Куда ни глянь — черным-черно, как в гробу. А им хотелось увидеть белый день, белое облако, белых птиц. Очень хотелось. Вот к ним и прилетели белые аисты. Когда человек чего-то хочет всей своей душой, желания его часто сбываются…
— А ты веришь, что аисты могли к ним прилететь?
Старик ответил:
— Человек всегда верит в хорошее…
Он, наверное, верил. Верил и тогда, и теперь. Ему тоже всей душой хотелось, чтобы над ним покружились белые аисты. И желания его сбылись — они прилетели, и он снова увидел и белый день, и белое облако, и белый снег…»
Когда Клаша закрыла тетрадь и, опустив голову, встала рядом со Станиславом Сергеевичем, точно ожидая приговора, в классе долгое время продолжала висеть тишина. На Клашу смотрели с нескрываемым удивлением, будто вот только теперь ее и увидели — увидели Клашу Долотову, а не бесцветную девчонку Клашку, которую до сих пор никто не замечал. И всем как-то сразу стало ясно, что Долотова перешагнула какой-то невидимый рубеж и назад уже не вернется. Ей даже не завидовали — чего ж завидовать, если человек вот так неожиданно и так просто раскрыл свою незаурядную сущность и показал, каков он есть на самом деле.
Да, Клашки больше не стало. На смену ребяческому пренебрежению пришло вначале такое же ребяческое, а потом и более осмысленное обожание. Вокруг Клаши Долотовой — Клашкой ее больше никто не называл — роем теперь вились поклонники ее литературных способностей, но она все чаще видела, что далеко не только это притягивает к ней завтрашних выпускников. Такое пристальное внимание к своей особе Клашу изрядно тяготило. До конца оставаясь самой собой — скромной, застенчивой, немного замкнутой девушкой, она старалась не замечать ни украдкой брошенных на нее нежных взглядов, ни намеков.
Павел, однако, видел: и застенчивость, и замкнутость Клаши — это не только черты ее характера. Он был уверен, что она носит в себе что-то никому не ведомое и очень глубоко запрятанное, запрятанное, может быть, даже от самой себя. Однажды, уже перед выпускными экзаменами, он спросил:
— Почему ты такая, Клаша? Почему ты по-настоящему ни с кем не дружишь, почему не ищешь чего-нибудь такого, что принесло бы тебе радость?
— Почему я не ищу своих белых аистов? — улыбнулась она. — Искала бы, да знаю, что не найду. — И добавила, посмотрев на него с плохо скрытой грустью. — Не надо об этом, Павел. Прошу тебя…
— Нет, надо! — сказал Павел с удивившей его самого настойчивостью. — Надо, понимаешь? Не слишком ли мы часто бываем равнодушны друг к другу? Я говорю вообще, обо всех нас. Кто нам дал право заботиться только о своем личном и не видеть, что происходит вокруг?
Клаша опять улыбнулась:
— Ты хочешь заботиться обо всем человечестве?
— Я думаю о своих близких.
— К своим близким ты относишь и меня?
— А разве мы совсем чужие?
— Не совсем, конечно, но… — Клаша посмотрела на него с грустью и добавила: — Слушай, Павел, я еще раз прошу тебя — не надо об этом.
— Но почему? А я ведь с тобой по-дружески… Мне хочется, чтобы тебе было хорошо.
И вот тогда-то она сказала то, о чем никогда не хотела говорить и что прятала в себе так глубоко:
— Хорошо мне может быть только с тобой. И больше ни с кем! Понимаешь, нет? Теперь тебе все ясно?
Павел оторопело взглянул на Клашу и увидел, как внезапно переменилось ее лицо. Словно она в порыве отчаяния бросилась в неизвестное и тут же раскаялась в своем опрометчивом поступке, но возвращаться назад уже было поздно, и она знала, что теперь ничего не изменишь и жалеть об этом не стоит, и все же жалела, не в силах заставить себя примириться с тем, чего уже не вернешь. В то же время в ее глазах Павел увидел и другое: Клаша будто сняла с себя ношу и пусть ненадолго, но все же испытала необыкновенное чувство легкости, чувство, которого она так давно ждала.
Потом Клаша сказала:
— Хочешь, пусть будет так: я тебе ничего не говорила, и ты по-прежнему ничего не знаешь? Или будем думать, что все это было глупой с моей стороны шуткой…
Павел молчал. Ему хотелось собраться с мыслями, получше во всем разобраться, но мысли были путаными и ничего, кроме смятения, вызванного Клашиным признанием, он не ощущал. Конечно, лучше всего было согласиться с Клашей — она ничего ему не говорила, и он, по-прежнему, ничего не знает. «Лучше для кого — для меня или для Клаши? — спросил у себя Павел. И честно ответил: — Только не для нее!»
Но что он мог сказать сейчас девушке, так откровенно, с такой доверчивостью внезапно ему открывшейся? Сказать, будто и ему с ней хорошо и что он, мол, испытывает к ней нечто большее, чем простое чувство дружбы? А может быть, так оно и есть? Он ведь часто думал о Клаше значительно с большей нежностью, чем о ком-либо другом, и часто видел в ней то, чего не видел в других девушках: и ее обаяние, и доброту, и какую-то необыкновенную чистоту ее чувств… Пусть у него спросят: «Кого из девушек вашего класса ты считаешь лучшей?» И он, положа руку на сердце, ответит: «Иву и Клашу…» Да, Иву и Клашу. Хотя к Иве у него одно чувство, а к Клаше — другое… Вот в этом, пожалуй, и заключается главное: к Иве — одно, а к Клаше — другое…
Клаша сказала:
— Не надо терзаться, Павел. Я все хорошо понимаю. И ты не думай, будто мне очень тяжело с этим жить. Наоборот…
И она ушла, оставив его все в том же смятении.
Не виделись они все то время, пока Клаша училась в университете, на отделении журналистики. Не то, чтобы избегали друг друга — такую цель они не преследовали, но и не стремились встретиться, полагая, что встреча никому из них не принесет радости. Уже закончив университет, Клаша хотела взять направление куда-нибудь подальше от своего города, но когда ей предложили место литработника в газете той шахты, где работал Павел Селянин, она согласилась. «Я неплохо знаю жизнь шахтеров, там мне легче будет начинать», — убеждала она себя, хотя и знала, что не в этом главное. Ей просто не под силу было навсегда расстаться с Павлом, о котором она думала все проведенные в университете годы и которого — в этом Клаша ни на йоту не сомневалась — ей никогда не удастся забыть.
Первая их встреча после долгой разлуки произошла не совсем случайно. Написав небольшую статью о том, почему, на его взгляд, комбайн в их лаве часто простаивает и как много они от этого теряют, Павел собрался было отдать ее секретарю газеты (по его просьбе он эту статью и писал), но потом раздумал и пошел в редакцию сам. Он уже знал, что Клаша работает там, несколько раз мельком видел ее на шахте, но встретиться с ней и поговорить ему до сих пор не пришлось. Теперь же была какая-то видимая причина, и Павел решил ею воспользоваться.
В тесной комнатушке редакции, кроме Клаши Долотовой, за соседним столом сидела еще какая-то женщина, но когда Павел вошел, ни Клаша, ни эта женщина не обратили на него никакого внимания. Клаша печатала на машинке, а другая сотрудница газеты уткнулась в исписанный лист бумаги и что-то про себя шептала.
Павел, осторожно прикрыв за собой дверь, снял кепку и, скомкав ее в руке, по-мальчишески волнуясь, позвал:
— Клаша!
Еще не подняв головы от машинки и не увидев Павла, Клаша узнала его по голосу. Несколько мгновений она продолжала сидеть все в той же позе, опустив пальцы на клавиши, потом, словно очнувшись, вскинула голову и приглушенно сказала:
— Павел?
Она заметно изменилась. У нее уже не было кос, хотя она и не завела ни одной из тех модных причесок, которыми щеголяли многие девицы. Длинные волосы падали ей на плечи, аккуратно ухоженные, падали без всякого кокетства, и это придавало Клаше и миловидность, и строгость в одно и то же время. Тонкие черты лица казались более спокойными, в них появилось что-то от житейской мудрости и глубоких раздумий, накладывающих на человека свой отпечаток. Даже в том, как Клаша держалась, Павел без труда заметил в ней нечто новое, до сих пор ему незнакомое: в каждом ее движении, в каждом жесте чувствовались уверенность и та естественная непринужденность, которую искусственно воспроизвести невозможно. И только глаза Клаши оставались прежними. Большие и грустные, они поражали своей беззащитностью.
— Я к тебе, Клаша, — сказал Павел. — Можно?
— Да, да, конечно.
Она встала из-за стола, шагнула ему навстречу, протянула руки. Павел соединил их ладонями вместе и долго держал в своих руках, чувствуя, как слегка подрагивают кончики ее пальцев. Ему, наверное, надо было объяснить причину своего посещения редакции, сказать, что он принес для газеты статью, а он продолжал молчать, не в силах оторвать взгляда от грустных глаз Клаши, в которых вдруг увидел, что за годы разлуки ничего по сути не изменилось, что Клаша по-прежнему его любит и по-прежнему носит в себе все свои чувства, от которых не хочет и не может избавиться. И опять, как когда-то, Павел испытал к Клаше острую жалость и вспомнил ее слова: «Ты не думай, что мне очень тяжело с этим жить. Наоборот…» Нет, этому он не поверил тогда, не верит и теперь. Разве ему самому было бы легко, если бы он оказался на месте Клаши? Да и не в таком ли он находится положении, как Клаша?..