Клаша снова села на свое место и кивнула Павлу на стул:
— Садись, Павел.
Он наконец вытащил из кармана свою статью, положил перед Клашей.
— Вот… Ваш секретарь попросил меня написать. Не знаю, как получилось — опыта у меня никакого.
— А почему ты принес статью именно мне? — она улыбнулась, с любопытством глядя на Павла. — Может быть, тебе захотелось меня увидеть?
— Да. Это главное. Все остальное ничего не значит…
— Ты все такой же, Павел, — продолжая по-доброму улыбаться, сказала Клаша.
— А ты?
— Я тоже. Ничего не изменилось.
Она проговорила это совсем просто, но Павел понял, какой смысл вкладывала Клаша в свои слова. «Вот если бы она была моей сестрой! — с грустью подумал он. — Как Юлия. Я никогда и никому не позволил бы ее обидеть, я сделал бы все, чтобы ей было хорошо. Почему она не моя сестра? Почему все так сложно?» Он уже хотел сказать ей об этом, но передумал.
— Ничего, к счастью, не изменилось, Павел, — повторила Клаша. — Может быть, тебе трудно меня понять, но тут уж ничего не сделаешь. Каждый человек по-своему понимает, что такое счастье. Счастлива ли я? Да. Счастлива тем, что у меня есть… Ты хочешь, чтобы я прочитала твою статью? Тогда сиди и жди. И молчи. Ты знаешь, что есть такое журналист? — И она опять улыбнулась. — Это же пробивной, пронырливый, изворотливый, настойчивый, сильный, все знающий, все умеющий и так далее человек. Помнишь, как вы говорили тогда? И представляешь, в какие руки ты попал?
Он смотрел на нее и думал, что перед ним действительно необыкновенный человек и ему, Павлу, очень трудно понять этого человека — такого цельного и такого душевно твердого, хотя все в нем и говорит о доброте и душевной мягкости. В чем Клаша видит свое счастье? И счастье ли это — носить в себе неразделенное чувство и даже не надеяться, что когда-нибудь оно станет разделенным? Для него такое счастье — горе! Разве он не помнит, что ему пришлось испытать, когда Ива так неожиданно (для Павла, конечно, неожиданно, а не для нее!) выбрала Кирилла?..
Прочитав статью, Клаша сказала:
— В принципе неплохо. Но надо еще поработать. Хочешь, я помогу?
— Нет, спасибо. Я сам. Поработаю, потом принесу…
Он ушел с чувством горького осадка на душе и теперь окончательно решил больше никогда не встречаться с Клашей. Конечно, сделать это было нелегко, им все же приходилось видеться, но, избегая друг друга, они никогда не сталкивались лицом к лицу и делали все возможное, чтобы какой-либо случай не свел их один на один.
…И вот эта случайная встреча в столовой.
Клаша сказала:
— Кажется, мы оба смущены. И оба не знаем, как это смущение побороть.
Потупясь, Павел молчал. А Клаша отодвинула от себя чашку с недопитым кофе и, протянув руку к Павлу, легонько сжала его локоть:
— Павел, мы должны договориться с тобой раз и навсегда: ничего между нами нет и не может быть. Ты это понимаешь не хуже меня. Зачем все осложнять? Зачем ты должен искать то, чего никогда не терял?
— А ты?
— Я? — она покачала головой. — Я ведь тоже ничего не теряла. Ты никогда не давал мне повода для того, чтобы я имела право в чем-то тебя упрекнуть… И давай лучше поговорим о другом.
Он спросил:
— Как ты живешь, Клаша?
Клаша неопределенно пожала плечами:
— Что тебе сказать, Павел? Много работаю, работу свою люблю… Кажется, все нормально. Я ведь не очень требовательна к жизни, лишь бы на душе было хорошо… Да, лишь бы на душе было хорошо…
Он хотел спросить: «А разве на душе у тебя хорошо?» Но вовремя удержался. Не видит он, что ли, как у нее на душе? И сказал с той искренностью, которая всегда в нем подкупала:
— Многое я отдал бы, Клаша, чтобы тебе было хорошо.
— Я знаю, Павел, — просто ответила Клаша. — Спасибо тебе. — Она встала, посмотрела на него своими грустными глазами и повторила: — Спасибо тебе, Павел.
И ушла. А он еще долго сидел за столиком и никак не мог заставить себя подняться и уйти, хотя делать ему тут было больше нечего и становилось неудобно перед официантками, которые поглядывали на него не то с недоумением, не то с насмешкой: что это, мол, сказала ему Долотова, что он забыл обо всем на свете?
Он, кажется, действительно о многом сейчас забыл и хорошо помнил лишь грустные глаза Клаши и горечь в голосе, когда она говорила: «Лишь бы на душе было хорошо…» Вот бы вскочить сейчас и броситься вслед за Клашей, догнать ее, обнять за плечи и сказать: «Клаша, ты очень славный человек, я это знал давно, но что-то мешало мне позвать тебя к себе, что-то главное все время от меня ускользало… Теперь все стало на свое место, и я пришел…»
Он уже видел, как горечь уходит из ее глаз, как светлеет ее улыбка, и вся она становится совсем другой Клашей — становится человеком, который обрел, наконец, свой душевный покой. Как же немного человеку нужно, чтобы он перестал метаться, день и ночь испытывая одиночество! Или это не так уж немного? Если бы все было просто, тогда, пожалуй, не существовало бы и настоящего счастья. Разве, например, Клаше нужна иллюзия? И разве он сам, Павел Селянин, согласится на обман и ее, и своих чувств? Жизнь ведь не обманешь, она очень строгий судья…
В столовую вошли Лесняк и Оленин. Лесняк сказал:
— Павел, тебя разыскивает Каширов. Он у себя.
— Зачем я понадобился столь высокому начальству? — спросил Павел.
Лесняк пожал плечами:
— Мне оно об этом не докладывало. Приказано найти — и делу конец.
Павел постучал в кабинет Каширова и раз, и другой, но никто ему не ответил. Тогда он приоткрыл дверь и спросил:
— Можно?
Подперев голову руками, Кирилл сидел за столом и внимательно разглядывал какой-то чертеж. Даже когда Павел вошел в кабинет и остановился у порога, Каширов не сразу обратил на него внимание — то ли действительно ничего, кроме лежащего перед ним чертежа, не видел, то ли не мог оторваться от своих мыслей. Павел повторил:
— Можно, Кирилл Александрович?
И лишь только теперь начальник участка устало поднял голову. У него был очень утомленный, вконец измученный вид — под глазами темные тени, углы рта необычно опущены, да и сами глаза, всегда живые, с беспокойным блеском, сейчас казались тусклыми, точно потухшими. «Укатали сивку крутые горки!» — сочувственно подумал о нем Павел.
— Я пришел, Кирилл, — по-доброму улыбнувшись, сказал он. — Ты меня звал?
С минуту помолчав, в упор разглядывая Павла, Каширов проговорил:
— Садитесь, Селянин. И прошу извинить, что пригласил во внеурочное время.
Павел сел, усмехнулся:
— Зачем же так официально, Кирилл? Мы ведь одни…
— А разве это имеет значение? — Кирилл тоже усмехнулся, но совсем не так, как Павел. Было в его усмешке что-то такое, что подсказало Павлу: разговор с Кириллом предстоит не очень приятный.
Он спросил:
— Можно мне здесь закурить?
Кирилл ничего не ответил, но Павел увидел, как он выразительно посмотрел на табличку, установленную на маленьком угловом столике. На табличке было написано: «Здесь не курят!»
— Прости, не заметил, — сказал Павел. Некоторое время помолчал и добавил: — Когда на душе неспокойно, курить хочется как-то особенно. Слушай, Кирилл, мы, наверное, оба с тобой были неправы. Не знаю, как ты, а я все время чувствую осадок. И он меня тяготит. Может быть, тут сказываются наши прежние отношения. Не так-то просто все сразу зачеркнуть, будто ничего и не было…
Кирилл все же достал из ящика стола пепельницу и сигареты, придвинул их поближе к Павлу и предложил:
— Кури. Когда на душе неспокойно, курить действительно хочется как-то особенно… Все сразу зачеркнуть и вправду не так-то просто, Павел, в этом я с тобой согласен. Ты знаешь, для чего я тебя пригласил? Главным образом для того, чтобы поговорить о наших отношениях.
— Давай поговорим, Кирилл. Это, пожалуй, необходимо.
— Да, необходимо. Мне хотелось бы, чтобы ты правильно меня понял. Как начальник, я не имею права по-разному относиться к людям, находящимся в моем подчинении. Для меня все — и ты, и Шикулин, и Лесняк — все, понимаешь? — должны быть одинаковыми. И тут я ничего не могу изменить.
— А разве я когда-нибудь требовал от тебя какого-то особого к себе отношения? — спросил Павел. — Разве я когда-нибудь претендовал на исключительность?
Кирилл поморщился, будто досадуя на то, что его все-таки не понимают:
— Дело не в том, претендовал ты на исключительность или не претендовал. Дело в том, что мы даже при большом желании не можем заставить себя забыть наши прежние отношения. Они в нас самих, понимаешь? Они мешают нам смотреть друг на друга так, как положено. Вот в чем главное. И все это будет усугубляться, Павел. Поверь, мне не хотелось бы к обычным отношениям на работе примешивать что-то постороннее, но ведь никуда от этого не уйдешь. Детство, школьные годы, дружба, Ива… Жизнь ведь сложна, не тебе это объяснять…
Павел встал, подошел к окну и долго смотрел на дымившийся вдали террикон. По небу ползли низкие тучи, и сеял мелкий дождь, земля уже раскисла, а грязные лужицы были похожи на небольшие болотца с застоявшейся черной водой. Вагонетки с мокрой породой медленно тащились по террикону, и казалось, что они тащатся в хмурое небо и там исчезают, опрокидываясь в провалы между тучами.
За терриконом лежал небольшой шахтерский поселок — весь в зелени, каким-то чудом не тронутый ни угольной пылью, ни серостью непогоды, с любовно выбеленными домиками, с вымытыми дождем мощеными улицами, по которым, несмотря на дождь, мальчишки гоняли футбольный мяч. «Вот бы сейчас к ним! — подумал Павел. — Снять туфли, по колена подвернуть штаны и — пошел!.. Школьные годы, дружба, Ива… О чем говорит Кирилл? Чего он хочет? Тогда, теперь… Конечно, многое изменилось. И мы изменились. Все стало труднее, все стало сложнее. Кирилла тоже можно по-человечески понять…»
Павел вернулся на свое место, сел, затушил сигарету и посмотрел на Каширова:
— Я уже сказал, Кирилл, что и себя кое в чем считаю виноватым. Надо, чтобы между нами было какое-то расстояние. Обещаю