Черные листья — страница 25 из 145

тебе: в дальнейшем так и будет. Тем более, мне совсем не трудно это сделать.

— Не то, Павел, не то, — проговорил Кирилл. — Не надо ничего упрощать. — Он всем корпусом подался к Павлу, взглянул на него напряженно, даже не пытаясь скрыть своей напряженности. — Возможно, тебе покажется странной моя просьба, но ты все-таки от нее не отмахивайся. Скажи, не все ли тебе равно, на какой шахте работать? Полчаса назад я разговаривал с директором «Западной». Он хорошо знал твоего отца и сказал, что с удовольствием возьмет тебя к себе. Кроме того, он обещает создать для тебя лучшие условия работы, чем ты имеешь здесь. А его слову можно верить — я в этом не сомневаюсь. Понимаешь, Павел, так будет лучше и для тебя, и для меня. Я даже уверен, что когда между нами будет то расстояние, о котором ты говоришь, мы в конце концов снова можем стать друзьями.

Кирилл говорил быстро, словно боясь, что Павел прервет его на полуслове. Он то все с той же напряженностью глядел на Павла, то куда-то в сторону, и Павел понимал, что ему все-таки чего-то стыдно, стыдно, наверное, просить об услуге, которую сам, будь он на месте Павла, вряд ли смог бы оказать.

Наконец, заставив себя просяще улыбнуться, он спросил:

— Ну? Что ты на это скажешь, Павел?

— Я должен тебя огорчить, Кирилл, — не раздумывая, ответил Павел. — Уйти со своей шахты я не могу. Ты ведь знаешь, здесь работал мой отец, здесь мне все дорого, я ко всему привык. Нет, Кирилл, на это я не пойду. Да и зачем? Разве нам с тобой так уж тесно?

И сразу в Кирилле ничего не осталось ни от просящей улыбки, ни от смущения, связанного, как казалось Павлу, с необычной просьбой. Он посмотрел на Павла с холодностью и с такой же холодностью сказал:

— Значит, на это ты не пойдешь… Понимаю… Уйти в то время, когда тебе здесь оказали столь высокое доверие — избрали членом шахткома. Как же можно все это потерять? И как можно от всего этого добровольно отказаться? Я действительно ничему в жизни не научился, тут ты прав, Павел. Прежде, чем обращаться к тебе с таким предложением, мне следовало хорошо все обдумать и все взвесить… Ну что ж, на будущее постараюсь быть умнее. А теперь можешь быть свободен, больше я тебя задерживать не стану.

Он кивком головы дал понять, что разговор окончен и опять, как вначале, уткнулся в свой чертеж, словно тут же забыв о Павле. Но Павел сказал:

— Ты даже не замечаешь, каким становишься мелким, Кирилл. Мелким и злым. К чему ты придешь? Подумай, пока не поздно.

Сказал и быстро вышел из кабинета.

Глава четвертая

1

Павлу вдруг показалось, будто степь за рекой вздохнула. Долго молчала, прислушиваясь к предутренней тишине, не в силах сбросить с себя оцепенение ночи, и вот вздохнула, и легкий ветер качнул камыши у берега, с плакучих ив в воду упали прозрачные капли, чуть слышно зашелестели листья высоких верб, и пригнулись к земле тонкие былинки рано поседевшего ковыля.

Утро еще не пришло, день еще не народился — не было даже легкой вспышки зари, и не свет, а лишь призрак его неясным туманом всплыл над рекой у востока, и черная линия окоема расплылась темно-зеленым пятном над далеким крутоярьем.

Но Павел чувствовал: пройдет мгновение, и все внезапно изменится. И не в муках, не в криках боли народится день — он появится легко и просто. И хотя это будет все тем же великим чудом рождения, к которому никогда не привыкнешь и которое никогда не поймешь, ты это чудо примешь как что-то свое, от тебя неотделимое, потому что ты и сам являешься частичкой великого чуда природы.

Степь за рекой снова вздохнула. И сразу же, в какой-то неуловимый миг, мир изменился. Будто природа приоткрыла глаза, и из них заструились цвета и краски, неведомые ни одному художнику. Заря разлилась над еще не проснувшейся землей, охватила пламенем полнеба, щедро плеснулась на застывшее стекло реки. Заалел ковыль, стволы плакучих ив и верб окрасились в розовый цвет, и тени от них метнулись в глубину, откуда несло холодом и вечной тайной.

А над поросшими полынью курганами, над буераками, над кустами изумрудных зарослей терна, по лощинам и оврагам уже плыл и плыл утренний свет, плыли звуки только минуту назад родившегося дня.

Павел любил свой край настоящей сыновней любовью. И никогда этой любви не изменял. Он и сейчас помнит, как его поразила тайга Сибири, когда он впервые ее увидел, служа в армии. Старшина роты Ефим Кудреватых и дня, казалось, не мог прожить без того, чтобы хоть одним глазом не взглянуть на тайгу. Был он до армии таежным охотником, неделями, а то и месяцами бродил по глухим заимкам и всю страсть свою, всю привязанность к заснеженным чащобам и запутанным лесным тропкам принес сюда вместе с собой.

Дадут, бывало, нескольким солдатам увольнительные, собираются они в город, а старшина роты уже тут как тут:

— Товарищи, куда вы? Газы машинные глотать, шум да грохот слушать? Айда в тайгу прогуляемся, однако! Волюшка ведь вольная там, сказка там дивная…

Однажды Павел пошел. Взглянул и ахнул: верхушки сосен в небо упираются, в ста шагах от поляны — вековые завалы, разлапистые кедрачи проходу не дают. А воздух… Смоляной дух грудь разрывает, прель ноздри щекочет, тут воздухом не дышишь, а пьешь его, как хмельное вино.

Старшина роты от Павла — ни на шаг. И каждую минуту, заглядывая в глаза, ревниво спрашивает:

— Ну, как? Почему молчишь, однако? Тайга ведь, слышишь?

— Хорошо, — отвечает Павел. — Интересно. И необычно. Совсем не так, как у нас на Дону.

И, вправду, все здесь казалось Павлу необычным. Время — полдень, а тут темно, шорохи кругом незнакомые, а то вдруг тишину начинаешь слышать, будто в заброшенной шахте. И зелень деревьев почти черная, и неба не видно, а уйди в сторону на десяток шагов — сам себя потеряешь… Да вот только волюшки вольной тут нет и в помине. Окружила тебя тайга, замкнула, обхватила со всех сторон — где же просторы, где раздолье лихое и дальние дали? Тут даже шальному ветру разгуляться негде, тут крикнет человек и эха своего не услышит, гаснет оно, тонет, как камень в воде… Нет, не смог полюбить Павел тайгу так, как любил свой край, не смог прикипеть к ней душой… Сказка, да не та…

Над рекой поплыл легкий утренний туманец. Вначале широкой прозрачной пеленой, потом местами начал сгущаться, и вверх потянулись столбы, будто белый дым от костров. На середине реки заиграла рыба. Взметнулся жирующий сазан, толкая зубастой мордой стебли чакана, рванулась к плесу щука. Точно серебряная пыль пронеслась над водой — это заметались обезумевшие от страха мальки. А потом снова тишина и покой, какие бывают лишь на реке при рассвете.

И вдруг — дикое, взорвавшее сразу и тишину и покой:

— Ого-го-го-го-о-о!

Это Виктор Лесняк. Он ушел из шалаша минут пять назад проверять раколовки и теперь буйно выражал свой восторг. Вначале над стеной камыша показалась лишь одна мокрая голова, но вот появился и он сам — совсем голый, кожа блестит от капель воды, в руках — плетеная корзина, с которой стекают зеленоватые струйки.

Не первый раз Павел и Лесняк приезжают сюда с ночевкой, остаются здесь весь следующий день и возвращаются домой уже в полночь. Выстроили шалаш (над входом — надпись: «Сармат». Когда уезжают, Лесняк прикрепляет табличку: «Проживание разрешается. Просьба территорию не захламлять. Дирекция»), натащили в него высушенной куги, пахнущей рекой и солнцем, укрыли камышом и чаканом. Чуть поодаль — тайник, где прячут раколовки и рыбачьи снасти, чтобы каждый раз не возить их с собой: мотоцикл у Лесняка без коляски, много ли на него погрузишь…

Когда приехали первый раз и расположились ужинать, Лесняк извлек из рюкзака бутылку коньяка и, виновато взглянув на Павла, сказал:

— Без этого, сам понимаешь, не то. Правильно я говорю?

— Разливай, — предложил Павел. — Сразу по полстакана.

Выпили, Павел взял бутылку, вылил остальное на песок и сказал:

— С этим сюда ездить больше не будем. Поплачь маленько от жалости и успокойся.

Лесняк молчал, всем своим видом выражая недовольство и разочарование. Тогда Павел заметил:

— Погляди кругом — мало нам всего прочего?

— Воды, что ли? — уныло спросил Виктор.

— Красоты, — сказал Павел.

— Ладно, — вздохнул Лесняк. — Согласен. Будем жить, как сарматы. Они, говорят, кроме воды ничего не пили.

Павел засмеялся:

— Они пили. А мы с тобой не будем. Иначе, на кой черт сюда ездить?

…Лесняк вывалил содержимое корзинки на траву. Полсотни раков, две брюхатые щуки. Раки шипели, клацали клешнями, пучеглазо и остекленело глядели на незнакомый мир.

— Вытащил только шесть раколовок, — вздрагивая от прохлады и натягивая на мокрое тело штаны, сказал Лесняк. — Четыре еще не трогал. На хлеб с чесноком идут лучше, чем на рыбьи головы. Будем перестраиваться. А сейчас… Ну-ка, голубушки, будьте любезны доставить удовольствие двум царственным особам…

Остро отточенным ножом он полоснул по брюху почти полуметровой щуки и вывалил из нее в тазик обтянутую прозрачной пленкой икру. Потом такую же операцию проделал и с другой рыбиной. Павел принес «отбивалку» — в палец толщиной палочку с перпендикулярно прикрепленным на ее конце стерженьком. Погрузив ее поглубже в икру, стал быстро туда-сюда вращать. Пленки и кровяные прожилки наматывались на стерженек, икринки отделялись друг от друга, и в каждой из них играли капельки солнца и уже потухающей утренней зари.

Лесняк облизывался:

— Пашка, давай дадим телеграмму рыбному министру: «Срочно вылетай, угощаем бесплатно. Лесняк, Селянин». Голову даю наотрез, вылетит немедленно. И скажет: «Да-а, такое едят только царственные особы».

— Давай соль и лук. Особа! — сказал Павел.

Икра была готова через полчаса. Настоящее чудо — свежая щучья икра. Чтобы понять, что это такое, — ее надо хоть разок отведать. Надо вдохнуть ее аромат, ощутить ни с чем не сравнимый вкус чуть потрескивающих на зубах икринок. Икру толстым слоем намазывали на хлеб, сверху присыпали зеленым луком и, прежде чем отправить в рот, любовались отливающими золотом крохотными блестками жира на каждой икринке.