Черные листья — страница 27 из 145

Все три небольшие комнаты, как Клаша и ожидала, были уставлены готовыми, неоконченными и только начатыми картинами, полками с книгами по искусству и репродукциями, рулонами бумаги и серого полотна, но во всем этом нагромождении почему-то не чувствовалось хаотического беспорядка и захламленности. Каждая вещь, казалось, находится на том месте, где ей и положено находиться, ничего лишнего нет и ничего убрать или переставить нельзя, иначе нарушится созданный руками хозяина своеобразный уют.

Во всех трех комнатах (правда, не на самом видном месте: художник, видимо, не хотел, чтобы это слишком бросалось в глаза) висели портреты одной и той же женщины. На одном она была изображена в спортивном костюме, подчеркивающем красивые, почти безукоризненные линии тела и скрытую силу молодости, брызжущей здоровьем и жизнерадостностью.

Второй портрет разительно отличался от первого. Его, пожалуй, даже нельзя было назвать портретом — целая картина с тонкой продуманной композицией, удивительно передающей настроение и женщины, и, наверное, самого художника. Синие горы в полупрозрачной дымке, предвечернее море и едва различимый на горизонте парус, который вот-вот должен исчезнуть. Женщина стоит у самой воды, руки ее протянуты в сторону паруса, и кажется, будто она или зовет его, или заклинает не исчезнуть за горизонтом. Клаше на миг показалось, что вольно или невольно Кропотнин в этой картине передал какой-то трагизм, какую-то исчезающую вместе с парусом надежду. Трагизм этот угадывался даже в красках, в тех почти неуловимых угасающих полутонах и тенях, которые лежали и на лице женщины, и на природе.

Однако самое сильное впечатление на Клашу произвел последний портрет, где женщина была изображена сидящей в шезлонге, с раскрытой на коленях книгой. Прежде всего поражали глаза. Казалось, они смотрели не на окружающий мир, не на то, что в этом мире происходило или могло происходить, а в глубь чего-то неведомого, манящего и пугающего в одно и то же время. Сразу было видно, что в глазах женщины никакой надежды уже не оставалось, и она понимала свою обреченность, и уже не пыталась ни с чем бороться, покорившись неизбежности того, что должно было свершиться…

— Господи, да что же это такое! — воскликнула Клаша, сцепив пальцы. — Зачем такая тоска, зачем такая боль!

Она оглянулась и увидела Кропотнина, молча стоявшего за ее спиной. Он тоже смотрел на портрет, смотрел так, словно видел его впервые, и Клаша, взглянув в лицо художника, подумала, что работе этой он, наверное, отдал очень много душевных сил и поэтому она ему очень дорога. Кропотнин сказал:

— Последний портрет она уже не видела… Ее не стало раньше, чем я закончил работу…

— Значит… — Клаша присела в кресло и зябко, будто ей вдруг стало холодно, вздрогнула. — Значит, это не просто картина?

— Это моя жена. Мы прожили с ней всего четыре года. Всего четыре года, — повторял Кропотнин. — А потом… Тяжелая, неизлечимая болезнь. Татьяна сгорела у меня на глазах.

— Она все знала?

— Она все знала. К несчастью, она сама была онкологом. О своей болезни она узнала раньше, чем я, но месяц или два все от меня скрывала. А когда рассказала, я спросил: «Ты надеялась на лучший исход?» Она ответила «Нет, я просто хотела, чтобы ты не так долго об этом думал…» Она очень меня любила. И я ее тоже очень любил. Ее нельзя было не любить, понимаете?

— Понимаю, — ответила Клаша.

И снова взглянула на портрет. Кропотнин попросил:

— Лучше не надо. Это тяжело.

Он взял кусок полотна и прикрыл им картины. Потом придвинул скамеечку, сел рядом с Клашей, закурил сигарету и раздумчиво проговорил:

— Кто-то хорошо сказал: «Живые закрывают глаза мертвым, мертвые открывают глаза живым». Татьяна открыла мне глаза на многое. Я вдруг увидел силу человеческого духа. Не только силу духа ее, Татьяны, а вообще. Понимаете, Клавдия, о чем я говорю?

— Конечно. Такие люди оставляют глубокий след…

— Да. Вы правы…

Он надолго замолчал, словно уйдя в себя. Клаша не сомневалась, что Кропотнин сейчас думает о своей Татьяне. Может быть, он даже забыл о ней, о Клаше, и весь отдался своим воспоминаниям, приносящим ему в одно и то же время и радость, и боль. Они — Татьяна и Кропотнин — наверное, были очень счастливы. И как же ему тяжело было потерять человека, которого он так любил! И разве он может когда-нибудь забыть о такой утрате!

Странно, но Клаша вдруг и сама почувствовала к этой женщине глубокую симпатию, словно давно ее знала, хотя никогда и не видела. Каким-то непостижимым образом ей стали близки и трагедия Татьяны, и трагедия Кропотнина. «Живые закрывают глаза мертвым, мертвые открывают глаза живым…» Что увидел Кропотнин в тот миг, когда навсегда закрыл глаза жены? Бездну? Страшную вокруг пустоту? Что он в этот миг испытал? Отчаяние? Ненависть к несправедливой судьбе? И как он мог после всего этого остаться вот таким цельным, несломленным, по-прежнему любящим жизнь?

Клаша спросила:

— Давно это случилось?

Кропотнин кивнул:

— Да. Около двух лет назад.

— А почему вы мне об этом не говорили?

Он пожал плечами:

— Не знаю. Я вообще об этом не говорю. Слишком печальна история… Вот и теперь… — Он взглянул на Клашу и горько улыбнулся: — Пригласил девушку в гости, а сам… Вы мне поможете накрыть стол? Будем ужинать, немножко выпьем, послушаем музыку… Знаете, что у меня есть, Клавдия? Ананасный сок! Мы сейчас сделаем великолепный коктейль. Двадцать граммов коньяку, пятьдесят шампанского, двадцать ликера «Шартрез», сорок ананасного сока. «Улыбка весны» — так она этот коктейль называла. И очень его любила. «Он придает мыслям свежесть, а телу легкость», — говорила она. И знаете, она была права…

Кропотнин вдруг замолчал и виновато посмотрел на Клашу:

— Простите меня… Я совсем случайно… Всегда один и один, только она вот тут, рядом, и я привык говорить только с ней… Вы не сердитесь на меня, Клавдия?

Клаша подошла к нему, приподнялась на цыпочки и осторожно поцеловала его в щеку. Это был неосознанный порыв нежности, почти материнской, она не могла, а может быть, и не успела ему воспротивиться. Правда, и Кропотнин, и сама Клаша немало этим поступком смутились, но в то же время они оба сразу почувствовали, как им стало и легче, и проще. Словно та скованность, которая мешала им быть самими собой, неожиданно уступила место взаимной дружеской приязни и непосредственности…

* * *

Они засиделись далеко за полночь, а когда Клаша, наконец, сказала, что ей пора, Кропотнин попросил:

— Еще, хотя бы часок, Клавдия… Я так долго ждал этого дня… Даже не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как мне в последний раз было так хорошо…

Клаша осталась еще на час, потом еще и еще. Ей тоже было хорошо, и она вдруг подумала, что никогда и ни с кем не чувствовала себя так легко и просто, как с Кропотниным. Он совсем не старался ни понравиться ей, ни завоевать ее доверие, но, наверное, тот факт, что Иван все время оставался самим собой и в нем ничего не было искусственного, особенно располагал к нему.

Ушла Клаша уже под утро. Ушла в неведомом ей до сих пор смятении, испытывая странное чувство: время, проведенное с Кропотниным, оставило в ней ощущение полного душевного покоя, будто она после долгих скитаний переступила порог дома, где ее давно и сердечно ожидали. Когда Клаша уже оделась, Иван снова попросил: «Не уходите!» Слова его прозвучали так, словно он хотел сказать: «Останьтесь здесь совсем, навсегда». И было в этом порыве столько искренности, что Клаша на какое-то мгновение заколебалась и подумала: «Он страшно боится одиночества… И я тоже боюсь… Может быть, я ухожу сейчас от того, чего больше никогда не найду?»

Но она тут же прогнала от себя эту показавшуюся ей самой нелепой мысль и ответила:

— Нет.

Нет, она не могла остаться. Потому что все же понимала: страх перед одиночеством — это не то чувство, которое соединяет человеческие судьбы. И возникшая между нею и Кропотниным взаимная симпатия — это просто затмение, которое рано или поздно исчезнет. «А что останется?» — спросила Клаша у самой себя.

И ничего не ответила.

Дней десять или пятнадцать они не виделись. Нельзя сказать, чтобы Клаша совсем не думала о художнике. Но она сама удивлялась тому, как спокойно, без малейшего волнения вспоминает и его самого, и ночь, проведенную в его доме. Вот если бы так же спокойно, без всякого волнения она вспоминала Павла! А ведь Павел никогда не относился к ней с таким теплом, ни разу не сказал ей ни одного ласкового слова. И все же он, а не Кропотнин занимал все ее мысли, в его, а не в чей-то другой дом Клаша вошла бы для того, чтобы навсегда там остаться…

Кропотнин между тем решился на шаг, который, по его мнению, должен был привести к развязке его отношений с Клашей. К развязке, для него желательной, и, как он считал, естественной и необходимой. Дождавшись как-то Клашу у выхода из университета, он предложил ей пойти пообедать в ресторан. По его взволнованному и решительному виду Клаша поняла: он хочет сказать ей что-то очень важное, выношенное и обдуманное им за то время, что они не виделись.

Клаша смутно догадывалась, о чем он будет с ней говорить, и в первую минуту хотела отказаться от приглашения. Но тут же подумала, что не имеет никакого морального права оставлять Кропотнина в неведении и заставлять терзаться неопределенностью. «Какая разница — когда?! — подумала она. — И зачем все это оттягивать?»

Они заняли столик на летней веранде, откуда открывался широкий вид на Дон, далеко разлившийся после обильных дождей и низового ветра, пригнавшего воду с моря. Вербы на другой стороне реки стояли будто по плечи погруженные в тихие волны, и отсюда казалось, что они весело плещутся обнаженными руками в зеленоватой воде. За поймой Дона горели камыши, ветер нес к реке густые клубы дыма, а здесь они растекались вдоль пологого берега, окрашивая густую траву и перевернутые вверх дном рыбачьи байды в дымчатый цвет. Изредка к небу взлетали языки пламени, и вниз падали веера искр, постепенно гаснущих и похожих на черные хлопья пены.