Посередине реки, рядом с фарватером, быстро шли байдарки-четверки. Брызги, стекающие с весел, насквозь пронизывались солнцем, и казалось, будто в воду падают разноцветные стекляшки. А след за байдарками тянулся к самой излучине и тоже разноцветно блестел, словно это была упавшая на воду радуга.
— Наверное, нигде больше не встретишь такой красоты, как на Дону, — сказала Клаша. — Вы хорошо ее чувствуете?
Кропотнин улыбнулся:
— Кто-то другой, наверное, спросил бы: «Вы хорошо ее видите?» А ведь видеть красоту мало, ее действительно надо чувствовать. Но…
Он почему-то не договорил и надолго замолчал. Клаша спросила:
— Что — но?
— Я хотел сказать, что красоты вне наших чувств не бывает. Так, по крайней мере, мне кажется. Представьте себе вот такое: вы идете за гробом близкого вам человека, а по сторонам — яркая зелень, сочные краски цветов, синее-синее небо и далекая дымка, как мираж в пустыне… Увидите, почувствуете ли вы всю эту красоту в минуту вашего печального шествия?
— Конечно, нет! — согласилась Клаша. — Но почему именно такой мрачный пример?
— Не знаю, — признался Кропотнин. — Сказал первое, что пришло в голову. Может быть, какие-то ассоциации. Или предчувствие…
— Предчувствие чего? — спросила Клаша.
Он положил руки на стол и смотрел теперь только на них, опять надолго замолчав. Потом, подняв глаза на Клашу, проговорил очень тихо, но твердо и решительно:
— Клавдия, я хочу обратиться к вам с очень важной и большой просьбой. Возможно, вам не надо отвечать на нее тут же, я буду ждать вашего ответа сколько угодно, только не отказывайте сразу, не обдумав и не взвесив того, о чем я хочу просить. Скажите, Клавдия, согласитесь ли вы стать моей женой? Последнее время я совсем не могу без вас. Не могу без вас ни одного дня, ни одного часа… Я все забросил, понимаете? Работу, книги, друзей — все! Я ничего не делаю и ничего не хочу делать, потому что думаю только о вас. Поверьте, Клавдия, это не преходящее чувство, я хорошо себя знаю… Поэтому и прошу… Вы меня слышите, Клавдия?
Клашу поразила та искренняя страстность, с которой говорил Кропотнин. Конечно, он не обманывался в своих чувствах, они действительно были глубокими и, как часто в таких случаях бывает, ему не хотелось верить, что Клаша их может не разделить. А она только сейчас по-настоящему поняла, что и своим сочувствием к нему, и мягкостью, и более чем дружеским отношением сама взрастила его чувства и вольно или невольно утвердила в нем какую-то надежду, которую теперь необходимо разрушить.
Еще день-два назад ей казалось: вот встретится она с Кропотниным, просто все ему объяснит, и он так же просто все поймет, и ни у него, ни у нее не останется никакого осадка, потому что в конце концов ничего особенного в их отношениях не было, и незачем эти отношения усложнять.
Сейчас, глядя на взволнованное лицо Кропотнина, видя в его глазах и тревогу, и надежду, Клаша испытывала такое ощущение, будто она должна выступать в роли чуть ли не палача, в руках которого находится судьба человека. Как же она должна решить эту судьбу? И только ли решается судьба Кропотнина? А ее собственная?
Кропотнин сказал:
— Я понимаю вас, Клавдия… Для вас все это неожиданно и сказать «да» или «нет» не так-то просто. Может быть, сейчас не надо ни о чем говорить? Пройдет время и тогда… Я подожду…
— Зачем же ждать, — ответила Клаша. — Время ничего не изменит. Не стану кривить перед вами душой — не так уж для меня неожидан этот разговор. Но все равно мне нелегко. Наверное, в чем-то я сама виновата, отсюда и тяжесть…
Она поднялась из-за столика, подошла к краю веранды и облокотилась о перила. Камыши за поймой Дона продолжали гореть, но языки пламени уже не взвивались так высоко, и клубы дыма стали светлее, вытянулись длинными полосами, и теперь казалось, будто они прилегли на землю, успокоились и застыли. Байдарки успели скрыться за поворотом, однако след их еще змеился по совсем спокойной реке, хотя различить его становилось все труднее. Потом Клаша увидела какое-то необычное движение на песчаном пляже. Сперва в одиночку, а затем группами и целыми толпами люди быстро шли к мосту и к причалам катеров, бежали к лодкам, вытащенным на отмель. Пляж заметно пустел, хотя о причине этого Клаша догадалась лишь спустя минуту, когда случайно взглянула на запад. Оттуда, закрывая весь горизонт, выползала огромная черная туча, и уже было видно, как ее прочерчивают изломанные молнии.
Клаша не сразу заметила подошедшего к ней Кропоткина. Он остановился рядом и тоже долго смотрел на тучу и на бегущих с пляжа людей, потом осторожно обнял Клашу за плечи, слегка прижавшись щекой к ее голове. Клаша сказала:
— Будет большая гроза.
Она умышленно не отстранилась от него, боясь обидеть. А Кропотнин, наверное, забывшись, привлек ее к себе совсем близко и не отпускал, заглядывая ей в глаза не то просяще, не то ища в них ответа на свой вопрос.
— Ваня! — Она назвала его так впервые, сама удивилась своей смелости, но все же повторила: — Ваня, я ничего не могу с собой поделать. Я вижу в тебе очень хорошего человека, мне легко с тобой и просто, но это все равно не то, чего ты хочешь. Большого, сильного чувства у меня нет… Разве я в этом виновата?
Никогда еще Клаша не видела, чтобы чье-то лицо так мгновенно менялось. Каждая черточка лица Кропотнина вдруг стала до предела напряженной, и до предела напряженным стал каждый укрытый под кожей нерв, а спустя секунду-другую все сразу расслабилось, и Клаше показалось, будто перед ней стоит не Кропотнин, а старый, может быть, больной человек, вот только сейчас узнавший о своем неизлечимом недуге. Ей захотелось закричать, сказать, что все будет хорошо, что она на все согласна, но Кропотнин, заставив себя улыбнуться, сказал:
— Да… Да… Я понимаю… Я это предчувствовал… Что ж делать? Вы говорите, будет большая гроза? Пожалуй… Наверное, нам надо уходить. Или посидим еще? Может быть, выпьем бутылку шампанского?
Клаша подняла руку и ладонью провела по его щеке.
— Не надо. Нам действительно лучше уйти.
С тех пор они ни разу не виделись — вскоре Кропотнин уехал куда-то на Север и за все время написал лишь одно письмо. Ни жалобы, ни отчаяния, ни надрыва — ничего, что напоминало бы о крушении его надежд связать свою судьбу с судьбой Клаши. Много и плодотворно работает, его окружают очень интересные люди. Север покорил его необыкновенной красотой, и он решил больше не возвращаться «в старое свое гнездовье».
«Буду до конца перед вами честен, Клавдия, — писал в заключение Кропотнин. — Я никогда не думал, что сумею заставить себя освободиться от чувства, которое, казалось, пришло ко мне навсегда. Но правильно говорят: «Время — великий лекарь»! Все сгладилось, все улеглось, и ничего, кроме легкой грусти, я теперь не испытываю…»
Сейчас, ожидая Павла, Клаша все время задавала себе один и тот же вопрос: поверит ли Павел ее словам, если она скажет ему так же, как сказал ей Кропотнин: «Ничего, кроме легкой грусти, теперь не осталось?..» «Должен поверить! — убеждала она себя. — Разве я хотя минуту сомневалась в правдивости слов Кропотнина? Почему же должен сомневаться Павел?»
Отец Клаши, Алексей Петрович Долотов, старый шахтер, всего два года назад ушедший на пенсию, с любопытством поглядывал на дочь и спрашивал, по-стариковски лукаво улыбаясь:
— Ты чего это сегодня такая, как бы тебе сказать, заведенная, что ли? Места себе не находишь… Поджидаешь кого?
— Нормальная я, Никитич, — Клаша называла отца так, как его привыкли называть в шахте. — И никого я не поджидаю…
— Совсем никого?
— Ну, может, конечно, кто-то заглянуть. Кажется, Павел Селянин должен подойти, по делу.
— Павел Селянин! — Никитич заметно оживился. — Парень что надо. Люблю его. И отца его любил, Андрея, земля ему пухом пускай будет. Добрые корни у Павла. Еще мой батя про Павлова деда говорил: «С таким и в огонь, и в воду. Честнейшей души человек, каким и положено настоящему горняку быть…» Вот так-то, дочка… А чего ж ты никакого, так сказать, угощения не готовишь? Бусурмане мы, что ли, гостей без угощения принимать? Давай-ка, постряпай чего-нибудь, а я сбегаю…
— Не надо никуда бегать, Никитич, — попросила Клаша. — Павел, наверное, ненадолго. И неудобно как-то, ни с того, ни с сего…
— Неудобно через голову штаны надевать! — сердито отрезал Никитич. — Где это видано, чтобы шахтеры гостя за пустой стол сажали? Давай делай, как тебе сказано.
Зная упрямство отца, Клаша не стала перечить, хотя все это и было ей не по душе. Да и что подумает Павел? Как он на все это посмотрит? И о чем они будут говорить за столом в присутствии отца?
Больше всего ее пугало, как бы Никитич не вздумал быть в роли свата. Вон ведь какие речи повел: «Павла он любит и отца его любил, даже деда не забыл — «добрые корни у Павла». Сколько Клаша себя помнит, никогда и ни о ком Никитич так тепло не отзывался. Наоборот, всегда говорил: «Ты вот что, дочка, ежели какой хлюст обижать случаем тебя начнет, шепни мне — я этому хлюсту ребра живо переберу!» — «Кому ж это понадобится обижать меня? — смеялась Клаша. — Кого ты имеешь в виду?» — «Ты что, нашего брата мужика не знаешь? Человек как человек, а девка приглянулась — черт-те что сотворить может! Сам, поди, таким был, не одну паву вокруг пальца обвел…»
Насчет того, что «сам таким был», Никитич явно преувеличивал. Когда была жива Клашина мать, отец души в ней не чаял, и, насколько Клаше известно, ни разу между ними не пробежала черная кошка — верили друг другу и любили друг друга так, как редко кто любит и верит. Да и было Никитичу всего сорок пять, когда он остался один с Клашей, а ведь и в мыслях не держал привести в дом чужую женщину. Как-то Клаша сказала:
— Не тоскуешь ли в одиночестве, Никитич? Может быть…
— Ничего не может быть! — сердито крикнул отец. — Я память о твоей матери в могилу унесу, ясно? Таких женщин, как она, на свете больше нету, и ястреба на кукушку не поменяют. Точка!