Павел взглянул на Клашу. О чем она думает, почему молчит, затаившись, словно мышонок? И глаза ее — большие серые глаза, в которых Павел ни разу не видел бездумной, захлестывающей радости, а только грусть, будто поселившуюся навечно — тоже затаились и чего-то ждут, напуганные долгим молчанием Павла. Правда, вот сейчас в них мелькнуло что-то похожее на решимость, словно Клаша заставила себя от чего-то отречься или от чего-то уйти — может быть, от самой себя. А Павел подумал: «Ни у кого я не видел таких чистых и честных глаз. А ведь говорят, что глаза — это зеркало души…»
Говорят… Как будто Павел сам не знает, какая у Клаши душа. И какая она вся, Клаша Долотова. Про таких, как она, отец говорил: «С этим человеком можно идти в разведку». Отец всегда делил людей на тех, с кем можно идти в разведку, а с кем нельзя. С Клашей он пошел бы. «А разве я не пошел бы? — подумал Павел. И сам себе ответил: — Пошел бы, не оглядываясь…»
Он взял ее руку и приложил к своим губам. Никогда, ни разу Павел еще не чувствовал к Клаше такой нежности, как в эту минуту. Он даже сам удивился своему чувству и никак не мог понять, почему не испытывал его раньше и почему оно пришло к нему так неожиданно. Может быть, оно зрело в нем подспудно, а он, однажды поверив, что, кроме Ивы, никто другой ему не нужен, или не замечал его, или не придавал ему значения? Но ведь так, наверное, не бывает?!
Стараясь осторожно отнять свою руку, Клаша сказала:
— Не надо, Павел.
— Почему не надо? — спросил он.
— Не знаю, — ответила Клаша. — Боюсь, что после ты об этом пожалеешь. Стоит ли поддаваться случайному порыву?
— По-твоему, его надо обязательно гасить?
Она опять ответила:
— Не знаю… Зачем ты у меня об этом спрашиваешь? Лучше скажи, зачем пришел? Только по-честному, как всегда.
— Заплатишь за честный ответ?
— Да. — Она тихонько засмеялась. — Надеюсь, это не будет стоить слишком дорого?
— Нет…
Он обхватил лицо Клаши ладонями и прижался губами к уголку ее глаза. Нежность опять заполнила все его существо, и он вдруг подумал, что ради этого чувства он готов на все и что ничего другого ему не нужно. В нем, в этом чувстве, было, как казалось Павлу, все: и его готовность оградить Клашу от всех нежданных бед, и преданность ей, и великая благодарность за ее долгую к нему любовь. Разве этого мало для того, подумал Павел, чтобы быть с Клашей по-настоящему счастливым?
Он нашел ее губы и несколько раз поцеловал их, держа Клашу за плечи, ощущая через легкую ткань платья тепло податливого и в то же время напряженного ее тела. Сейчас Павел ни о чем уже не думал. Какая, в конце концов, разница — порыв ли его влечет к Клаше или что-то другое. Главное, ему необыкновенно хорошо, главное, что он и сам не ожидал вот такого удивительного состояния, когда туманятся мысли и тебя подхватывает какая-то неведомая сила, родившаяся в твоей душе.
А Клаше казалось, будто все это происходит не наяву и не с ней самой, а с кем-то другим, с человеком, правда, очень ей близким, поэтому она и разделяет его внезапное счастье, но и страшится того, что все это вот-вот исчезнет и ничего, кроме горького осадка, не останется. Но осадок придет потом, а сейчас… Сейчас тот мир, в котором Клаше всегда чего-то не хватало, вдруг стал совсем другим миром — необыкновенно светлым и полным ощущений, ранее Клаше незнакомых… Павел, похоже, немножко сошел с ума — от его поцелуев и жарко, и тревожно, а он не отпускает ее ни на секунду, словно боится, что она исчезнет.
Знает ли он сам, что с ним происходит? Отдает ли отчет своим поступкам? И не станет ли в них раскаиваться, когда схлынет вот эта буря не то нежности, не то страсти, которой он, наверное, и не ожидал? Он похож сейчас на юношу, впервые познавшего любовь — все в нем бурлит, все в нем напоминает вулкан в час извержения. Что будет, когда замрет внутренний огонь?
Клаша сказала:
— Давай-ка вернемся на землю.
Она встала, включила свет и опять подошла к Павлу.
— Скажи, Павел, — спросила она, — ты шел ко мне для того, чтобы…
— Подожди. — Павел взял ее руку, легонько сжал в своих ладонях. — Не надо ничего спрашивать… Стоит ли теперь об этом?
— Теперь? Разве так много изменилось?
— Много. Очень много, Клаша. Ты ничего не видишь?
— Вижу, но не все понимаю. Помоги мне…
Он улыбнулся и задумчиво покачал головой. Ей, наверное, и вправду нелегко все это понять. А ему трудно все объяснить. Очень трудно…
— Что же ты молчишь, Павел? — спросила Клаша.
— Мне кажется, — Павел говорил так, будто обращался и к Клаше, и к самому себе, — что я только сейчас узнал тебя. Нет, не тебя — себя. Вернее, разобрался в себе… Вот бродил, бродил в потемках, а потом сразу вышел на свет… Вышел — и все увидел. И тебя, и себя… Знаешь, о чем я сейчас жалею, Клаша?
— О чем?
— Слишком долго я бродил в этих потемках. Слишком долго. И теперь придется многое догонять… Дай я тебя еще раз поцелую, Клаша… И еще… И еще…
Никитич долго не приходил, и они были рады тому, что им никто не мешает. Павел снова погасил свет, оставив гореть лишь ночничок. Через открытую форточку в комнату текли запахи улицы: пахло сырой землей, теплыми камнями мостовой, какими-то травами, источающими аромат скошенного сена, корой уснувших деревьев. И ко всему этому примешивался запах Клашиных волос — тонкий, едва уловимый, похожий на запах молодой резеды или только-только лопнувших почек клена.
Павел даже не предполагал, что запах женских волос может так его взволновать. Или все это происходит потому, что рядом с ним — Клаша, а не кто-то другой? Наверное, так оно и есть. Ведь сейчас в Клаше его волнует все: и ее необыкновенно мягкий голос, и легкое прикосновение ее рук, и взгляд больших серых глаз, из которых все-таки не совсем ушла затаившаяся настороженность.
Внезапно Клаша спросила:
— Что ж теперь будет, Павел? Что мы теперь будем делать?
— Что будем делать? — Он обнял ее за плечи, прижался виском к ее щеке. — Будем любить друг друга. Кажется, наконец-то Пашке-неудачнику улыбнулось счастье. Не из подворотни, а прямо в глаза… Ты будешь меня любить, Клаша? Ты хочешь, чтобы я был всегда с тобой?
Она не сразу ответила. Сколько лет она не могла избавиться от своего наваждения, убежденная в том, что никогда ей не придется услышать от Павла вот этих слов! Как же ей теперь заставить себя поверить своему счастью, если оно пришло так неожиданно? Обманывать ее Павел не станет — он не из тех людей, которые легко наносят человеку обиду! — но не обманывает ли он самого себя? Не так ведь трудно простую жалость принять за любовь — не ведая об этом сам, Павел может ошибиться. А что будет потом?
Клаша спросила:
— Скажи, Павел, ты раньше жалел меня? Не было ли у тебя такого чувства, будто ты в чем-то виноват передо мной?
— Было, — признался Павел. — Все время я ходил с ним, как прокаженный. И жалость к тебе была — не скрою. Но я всегда знал, что этого мало. Если бы ко мне не пришло другое чувство, я не посмел бы даже прикоснуться к тебе. И я хочу, чтобы ты поверила мне до конца…
Кажется, она заплакала. Павел поднял руку и провел ею по щеке Клаши. Щека была влажной, а Клаша тихонько вздрагивала. Он нежно растрепал рукой Клашины волосы, проговорил:
— Дурочка ты моя! — Помолчал и опять: — Дурочка ты моя… Могли ж мы, к примеру, пройти мимо друг друга, а вот не прошли. И правильно сделали… Значит, есть такой закон природы, как сказал Никитич…
Глава пятая
Каждый раз, попадая в огромное, облицованное под дикий камень здание комбината, Кирилл невольно чувствовал себя так, словно кто-то умышленно раздвоил его собственное «я». С одной стороны, он испытывал что-то похожее на душевный трепет: его будто зачаровывали и торжественная тишина длинных, до блеска чистых коридоров с увешанными по стенам диаграммами, чертежами, графиками, и таблички на дверях кабинетов с позолоченными надписями, указывающими, что за этими дверями работает начальник такого-то отдела, и сознание того, что именно здесь, в стенах этого здания, сосредоточен мозговой центр угольной промышленности обширной части бассейна. С другой стороны, Кирилл не мог подавить в себе чувства острой зависти к тем людям, которые прочно и, как ему казалось, навечно утвердились в своих высоких должностях, верша судьбы и всех происходящих производственных процессов, и судьбы других людей.
Он, конечно, понимал: на плечах этих людей лежит колоссальная ответственность, они порой не знают ни сна, ни покоя, вся их жизнь — это постоянное нервное напряжение, тревога, работа на износ, и чем выше ранг какого-либо начальника, тем меньше он принадлежит самому себе. Нет, Кирилл Каширов был не из тех людей, которые, взглянув на кресло того или иного руководителя, ехидненько усмехались, тепленькое-де местечко, не жизнь у человека, а сказка. Кирилл знал: на этих тепленьких местечках не так уж и уютно сидеть, как кажется со стороны.
И все же он в любую минуту, ни на миг не задумываясь, согласился бы занять одно из таких кресел, добровольно взвалив на себя всю тяжесть, которую ему пришлось бы нести. «Почему кто-то другой, а не я? — спрашивал он самого себя. — Разве я хуже других? Такой же инженер, как и многие из тех, кто здесь сидит, а если говорить прямо, то и посильнее их — разве я этого не чувствую?! Кое-кто явился сюда прямо с институтской скамьи, а я, слава богу, прошел уже немалую школу практической работы и меня на мякине не проведешь — чего-чего, а опыта мне не занимать. Так почему же не я, а кто-то другой?..»
Иногда ему казалось, что он есть не что иное, как второй экземпляр Пашки-неудачника. Подсмеивается он над Пашкой, часто даже готов выразить ему свое искреннее сочувствие, а если подумать — то не так уж далеко они и ушли друг от друга. В конце концов, начальник участка — разве эта должность для него? Здесь и только здесь его место — в одном из этих кабинетов, где решаются сложные и важные вопросы. Он был полностью убежден, что сумел бы по-настоящему развернуться и по-настоящему проявить свои способности. Пусть говорят, что Каширов честолюбив и тщеславен — Кирилл не видит в этом ничего зазорного. Каждый человек должен стремиться к чему-то высшему — не в этом ли диалектика развития человеческой личности? Тот, кто топчется на месте, — слюнтяй, таких Кирилл презирает. А самого себя он презирать не собирается.