Черные листья — страница 36 из 145

Но все это — и желание оставаться только с Кириллом, и не исчезнувшая со временем привязанность к нему, и не совсем угасшая любовь — относилось лишь к ней, к Иве, Кирилл же продолжал удаляться от нее все дальше и дальше, и Ива не могла не думать, что рано или поздно он удалится совсем. Что же тогда ожидает ее? И не обкрадывает ли она себя, довольствуясь только своими чувствами и почти ничего не получая в ответ на них.

Гоня от себя непрошеные мысли о Павле, Ива тем не менее часто теперь думала именно о нем. И начинала сравнивать Павла с Кириллом. Знала, что сравнивать всегда опасно, что это недобрый признак, но делала это помимо своей воли. Нет, Павел совсем не такой, Павел живет душой, а не трезвым расчетом, Павел и жизнь-то любит не так, как Кирилл — любит за то, что она у него есть. Ну, сегодня плохо, но ведь завтра может быть лучше — чего ж метаться, чего озлобляться на всех и вся!

Кирилл — мужчина. Настоящий мужчина. А Павел — нет? Когда-то казалось, будто Павел действительно всего-навсего Пашка-неудачник и больше никто. Теперь-то Ива видит: Павел ни в чем не уступает Кириллу. Работает, учится, когда надо — дерется. Но не так дерется, как Кирилл — у Павла все благороднее, все, если можно так сказать, чище. Однако самое главное — и Ива никогда этого не забывает — Павел любил ее и, наверное, любит до сих пор. Чего ж тут фальшивить перед самой собой: отрадное, сладостное это чувство, когда знаешь, что тебя любят. Любят, несмотря на то, что ты когда-то отвергла и любовь, и нежность, и привязанность.

Теперь, думала Ива, все это кончилось. Не станет же Павел делить свои чувства между ней и Клашей! Он отдаст Клаше все до капельки, уж кого-кого, а Павла Ива знает отлично. Да и почему он должен что-то для нее оставлять? Разве она сама, когда полюбила Кирилла, оставила что-нибудь для Павла?

— Ты почему молчишь? — спросил Кирилл. — Я спрашиваю у тебя: что, по-твоему, теперь надо делать?

Ива мельком взглянула на него, увидела полузакрытые от усталости глаза, безвольно брошенные на колени руки, осунувшееся лицо с намечающимися отеками под глазами и вдруг почувствовала к нему острую жалость. Ничего-то от тореадора не осталось! Даже черные усики словно увяли и поблекли и не было в них ничего «испанского», боевого. «Нелегко ему, — вздохнула про себя Ива. — Ой, как нелегко. А Павел… Ведь были же когда-то друзьями, пусть давно, пусть многое с тех пор изменилось, но разве может так быть, чтобы в душе ничего не осталось. Или он сделал все это в угоду Клавдии? «Товарищ Каширов пробил отбой». А почему товарищ Каширов должен идти у кого-то на поводу? Он что — хуже других?.. Нет, нечестно так поступать с людьми. И то, что Кириллу больно, нетрудно понять».

Ива мягко сказала:

— Ты сам когда-то говорил, Кирюша: «Человеку, не умеющему за себя постоять, — грош цена». И правильно говорил. А кто же еще лучше умеет за себя постоять, как не ты? Я всегда была уверена: именно ты обладаешь той силой, которой должен обладать настоящий мужчина.

— Значит, я должен драться?

— А почему нет? — горячо воскликнула Ива. — Отстаивать свою правоту — разве в этом есть что-нибудь плохое? Жаль только, что я не могу тебе помочь. Могла бы — пошла бы с тобой, хоть в огонь.

Ива говорила искренне — Кирилл это хорошо чувствовал. Вот человек, думал он, который никогда в беде не оставит. Настоящий друг. А он, Кирилл, часто не хочет этого видеть. Почему? Разве он не знает ей цены? И разве он не знает цены тем, с кем его иногда сводит какой-нибудь нелепый случай? Кроме горечи, кроме какого-то страшно неприятного осадка от случайных встреч у него ничего не остается, и он даже себе не может объяснить, что его потом толкает на новые встречи. Остывшее чувство к Иве? Желание найти какие-то острые ощущения? Но ведь это только иллюзии!

— Иди ко мне, Ива, — позвал Кирилл. — Иди посидим вместе.

Ива послушно подошла к нему, села рядом и, когда он обнял ее, сразу притихла, словно ожидая от него чего-то необыкновенного, чего-то такого, что ей всегда было нужно, но чего Кирилл давно ей не давал, то ли забывая о ней, то ли не испытывая к ней никаких чувств.

— Спасибо тебе, Ива, — растроганно сказал Кирилл.

— За что, Кирюша? — спросила она.

— За все. Я не думал, не ожидал, что ты поддержишь. Спасибо. Знаешь, мне стало намного легче…

— Дурачок. А кто же еще тебя поддержит? Мы ведь с тобой самые близкие люди.

Он взял ее руку, приложил к губам. И почувствовал необыкновенную нежность — редкую в последнее время гостью и потому показавшуюся ему совсем неожиданной и, как никогда, желаемой. Все, что мгновение назад тяготило его и угнетало, отступило на задний план, ни о чем и ни о ком, кроме Ивы и своей нежности к ней, Кирилл не хотел думать, хотя в каком-то дальнем уголке сознания и копошилась мысль, что нахлынувшее на него чувство долго не продержится, так как это скорее всего и не нежность, а порыв страсти, неведомо откуда налетевший. Однако он тут же сумел заглушить эту копошащуюся и надоедливую мысль: к черту все, что мешает ему полностью отдаться своему чувству! К черту все заботы, все тяготы, для этого еще будет время!

— Ты еще не совсем меня разлюбила, Ива? Скажи, почему у нас все так получается? Плохо ведь получается… Чего нам не хватает? Я же люблю только тебя, слышишь, Ива?

Она тоже знала: все это ненадолго, все это Кирилл скоро забудет. Такой уж он есть, ее Кирилл: захлестнет его волна — и весь он огонь, весь нетерпение, все, что ему мешает, — отметет, и сам начинает верить, будто его любовь к ней осталась нетронутой. А потом… Но Ива сейчас тоже не хотела думать о «потом». Пусть короткое, а все же счастье. Да и кто знает: вдруг свершится чудо, вдруг Кирилл переменится, и все у них пойдет так, как этого хочет Ива! Многого ведь она не хочет: пусть Кирилл хотя немножко будет ее любить, пусть он и в ней видит человека. А уж она в долгу не останется…

— Ты еще не совсем меня разлюбила?

Ива засмеялась:

— Этого ты от меня не дождешься…

4

Ему надо было переломить себя — отбросить угнетающее его чувство, заставить себя держаться на людях так, будто или ничего не случилось, или будто он совершенно не придает значения таким мелочам, как статейка в газетах. Он, конечно, понимал: сделать это нелегко, фальшивая бравада тут не поможет — никто в нее не поверит. Значит, бравировать не надо. Надо что-то другое… А что? Наверное, самое главное — убедить себя, что ты ни в чем не виноват и пострадал лишь из-за своих принципов, которыми не хочешь поступаться. Но разве он в этом не убежден? Тарасов кричит: «В нас мало осталось священного огня!.. Почему мы не можем представить себе, что наша жизнь — это полигон, где испытываются и машины, и человеческие характеры?..» И так далее… А почему ему об этом не кричать? Он отвечает за все «вообще», отвечает, так сказать, идейно. С него не станут снимать голову, если какой-то участок не выполняет план. А с Кирилла станут. С Кирилла спросят. И могут сказать: «Не справляетесь, товарищ Каширов. И посему нам необходимо сделать соответствующие выводы…»

Нет, Кирилл в своих принципах убежден. Все правильно. Плохо только одно: рекорд Руденко и вправду выглядит случайным, тут Клашка Долотова права. Если бы бригада продолжала держаться на том же уровне — все было бы по-другому.

«Вот этим я в первую очередь и займусь! — решительно подумал Кирилл. — Все брошу туда, всех поставлю на ноги, но докажу, что никаких случайностей не было! И убью сразу двух зайцев: утру нос этой щелкоперке и заодно отпою идею «наша жизнь — полигон».

В нарядной, как всегда, было шумно, но когда там появился Кирилл и, кивнув головой сразу всем, сел за стол, шум мгновенно прекратился — будто в классе, куда неожиданно вошел учитель. «Совсем необычная тишина, — подумал Кирилл. — Сочувствуют? Или злорадствуют? Вряд ли… Хотя…»

Он не успел додумать свою мысль — стремительно, явно взволнованный, вошел главный инженер Стрельников. И прямо — к Кириллу. Склонился, приглушенным шепотом спросил:

— Читал?

И отвернул полу пиджака, показывая на внутренний карман, где лежали свернутые газеты.

— «Товарищ Каширов пробил отбой»? — Кирилл сказал это громко и взглянул на шахтеров. — Ты спрашиваешь об этом, Федор Семенович? Читал еще вчера. Неплохо написано, а?

— Остро, — осторожно сказал Стрельников. — Хотя и не все правильно…

Кирилл засмеялся:

— Слышал, Федор Семенович, такую восточную поговорку: «Собаки лают, а караван идет»? Лично я люблю народную мудрость.

Он снова посмотрел на собравшихся в нарядной. Посмотрел не мельком, а внимательно вглядываясь в лица людей, в каждое лицо, словно хотел прочитать, что на нем написано. И лишь на мгновение его взгляд остановился на Павле. Павел сидел у окна — один, рядом никого с ним не было. Сидел, потупившись, рассеянно глядя через открытое окно во двор, и Кириллу показалось, что он чувствует себя виноватым. Виноватым и перед ним, Кириллом, и перед всеми. Что-то было жалкое во всей его позе, и Кирилл, про себя усмехнувшись, подумал: «Небось, не только я один разгадал, кто такой «К. Д.» И, наверное, дали Селянину по мозгам — не выноси сор из избы, не пачкай славу людей!»

Совсем неожиданно Виктор Лесняк сказал:

— А здорово это вы, Кирилл Александрович, заметили: «Собаки лают, а караван идет»! Караван — это ведь мы?

— А кто же еще! — Кирилл взглянул на Лесняка и повторил: — А кто же еще?

— А собаки?

Лесняка считали остроумным парнем, и обычно его реплики вызывали у людей добродушный смех. Он умел кого надо поддеть, но делал это как-то незлобиво, и на него редко кто обижался. Сейчас можно было ожидать, что слова Лесняка вызовут оживление — так, по крайней мере, Кириллу казалось, и вначале он был Лесняку в душе благодарен: слишком непривычная тишина, в которой чувствовалось напряжение, угнетала Кирилла, невольно его настораживала и пугала. Надо было угадать: что кроется за этим сосредоточенным и даже угрюмым молчанием людей — неприязнь к сидевшему в стороне Селянину, как одному из виновников всего, что произошло, или нечто другое. Угадать этого Кирилл пока не мог и надеялся только на случай: вот сейчас шахтеры весело, шумно отреагируют на слова Лесняка, настороженность исчезнет, и все станет на свое место…