острая боль опять прострелила его насквозь. — А может, и обойдется, — сказал он самому себе. — Может, и выкарабкаюсь…»
Павел и Лесняк осторожно оттащили его в сторону, потом Лесняк пополз к выходу из лавы, чтобы позвонить наверх, а Павел спросил:
— Где больно, Саня? Ты пока не шевелись, ты только скажи, где больно. В плечо она тебя, да?
— Будто в плечо, — ответил Шикулин. — Все горит. Попить бы мне…
С другой стороны лавы, сверху, спустились горный мастер Степан Бахмутов и рабочий очистного забоя Алексей Смута. Бахмутов легонько отстранил Павла, наклонился к Шикулину, посветил на него «головкой».
— Что случилось? — спросил он у Павла.
— «Сундук» вывалился, — ответил Селянин. — Лесняк отправился звонить.
— А Шикулин?
— Что — Шикулин? — раздраженно сказал Павел. — Не видишь Шикулина? Тебе надо было смотреть кровлю, а не Шикулину, тебе надо за лаву отвечать, а не ему.
У Бахмутова — нежное, похожее на девичье лицо, синие глаза, длинные, по моде, волосы, выбивающиеся из-под каски. Шикулин как-то ему сказал:
— Ты, Степа, знаешь такую артистку — Мерилин Монро? Так вот, ты и она — две капли. Понял? Тебе в кино сниматься, а не уголь колупать. Будь у меня такая внешняя оболочка, я маху не дал бы. Народ валом валил бы поглядеть на звезду первой величины Шикулина-Монро, а я знай себе пенки снимал бы, то есть, значит, текущий счет в банке увеличивал…
Сейчас Бахмутов с тревогой смотрел на лежащего с закрытыми глазами Шикулина и, не зная, что делать, проклинал в душе тот день, когда согласился принять должность горного мастера. Не такая уж важная эта должность, а вот именно горный мастер должен отвечать теперь за случившееся, именно с горного мастера спросят за все, что произошло. Да разве дело только в том, что спросят? Селянин ведь прав — ему, Бахмутову, надо было проверить кровлю, ему, а не кому-нибудь другому, надо было беспокоиться о том, чтобы все было в порядке. А он этого не сделал. Другим был занят. Оправдание? Никакого оправдания. Даже перед самим собой…
Бахмутов сказал:
— Давайте перенесем его в штрек. Он потерпит?
Шикулин простонал:
— Потерплю. Тащите, братцы. Только легонько…
Бахмутов снял с себя брезентовую куртку, расстелил ее рядом с Шикулиным и, наклонившись над ним, начал просовывать руки под его спину. Шикулин закричал:
— Ты что ж мне последние кости ломаешь, зануда! Не можешь легонько? В глазах почернело!
Бахмутов растерялся:
— Извини меня, Шикулин… Я ведь не хотел…
Все же им кое-как удалось уложить Шикулина на куртку и перетащить в штрек. Алексей Смута предложил:
— Ты, Саня, отводи душу. Не молчи, понял? Давай по старой привычке чего-нибудь шебурши, чтоб покрепче, оно легче будет. Сейчас как, энергия в тебе бушует или затихла?
Шикулин сказал:
— Трепло ты… Человек, можно думать, умирает, а ты треплешься. Нет чтобы по-человечески посочувствовать. Трепло и есть трепло.
— Вот в таком же духе и давай, — одобрил Смута.
— Тебе не стыдно, Алешка? — заметил Бахмутов.
— Я — психолог, — сказал Смута. — Я проникаю в тайны человеческого подсознания и вызываю в человеке необходимые для жизни стимулы. Какие в настоящее время стимулы необходимы П. Шику? Ему нужна злость, которая нокаутирует его нестерпимую боль. П. Шик впоследствии будет мне благодарен. Тебе легче, Саня?
Смута не показывал и вида, как он остро переживает за Шикулина. Кто-кто, а уж он-то знал, что такое нестерпимая боль. Однажды, года полтора назад, от бермы случайно оторвался кусок породы и содрал с руки Алексея всю кожу с мясом — до самой кости, от плеча до локтя. Смута до сих пор помнит, как он кричал и метался от дикой боли, как требовал, чтобы ему отрезали пылающую огнем руку — на черта она ему нужна, если из-за нее приходится так мучиться? День и ночь, и еще день и ночь, и еще, и еще он не мог сомкнуть глаз, и никакие обезболивающие уколы ему не помогали, и ничто его не могло отвлечь от страданий, ничто, если не считать минут, когда к нему в палату впускали сразу трех-четырех шахтеров, и они начинали говорить о всякой всячине, то сочувствуя Алексею, то подсмеиваясь над ним, то затевали спор на любую тему и втягивали в него Смуту — тогда к нему приходила передышка, он переставал метаться и невольно забывал о тех страданиях, которые причиняла ему его больная рука.
А теперь вот он сам готов сделать все, лишь бы Шикулину стало легче, лишь бы отвлечь его от боли. Пускай Шикулин злится, думал Смута, пускай поносит меня — это тоже для него хорошо.
— Я спрашиваю, тебе легче, Саня? — повторил он. — Я ведь знаю, как это здорово, когда человек вспоминает о приятных вещах. Пройдет несколько лет, ты соберешь вокруг себя кучу своих внуков и внучек и начнешь: «Я помню чудное мгновенье…» И пойдет рассказ о том, как ты ради общества сунулся под «сундук»…
Шикулин хотел приподняться, но тут же застонал от боли.
— Уберите от меня этого дурачка, — сказал он. — Или пускай он расскажет, как ему в институте дали пинка под зад. Чего ж ты замолчал, недоделанный психолог?
— Валяй дальше, Саня, я вижу — ты опять становишься живым человеком. Что значит вовремя найденный стимул! Сила! Глядите, господа шахтеры, у П. Шика снова появляется бодрый румянец.
— Вот паразит, — сказал Шикулин. — Тебе «сундуком» бы по черепку. Посмотрел бы я на твой стимул… Уйди с моих глаз, трепло, не желаю тебя видеть.
Снизу, от выхода из лавы, крикнули:
— Бахмутов, куда врача?
У Шикулина оказалась перебитой ключица и, кроме того, была обнаружена трещина в лопатке. Его почти наполовину запаковали в гипс и приказали лежать и не двигаться, на что он ответил:
— В такой упаковке и крокодил не подвигается, не то что человек. Сколько лежать придется?
— Сколько потребуется, — ответили ему. — Лежите и отдыхайте. Никаких других забот у вас тут не будет…
За всю свою жизнь Шикулин болел всего два раза — один раз гриппом, другой — воспалением надкостницы, когда у него неудачно вырвали зуб. Но что это были за хвори! Повалялся по шесть-семь дней дома, постонал, покис — и все. А сколько раз он мечтал о настоящей болезни, чтобы, например, с месяц, а то и больше полежать в больнице, почувствовать себя вольной птицей — никуда не спешить, ни о чем не думать, спать, сколько душе угодно, шататься из палаты в палату, а то и «козла» забить в больничном садике. Видал он как-то такую чудненькую картинку — сидят в беседке четверо шахтеров в чистеньких пижамках, покрикивают и стучат. «А дупль бланж — не желаешь?..» «А вот вам по шести с каждого штрека — откусили?.. «А рыба! Бабки кверху…»
Даже вздохнул тогда Шикулин от острой зависти — живут же люди! Небось, и по стопарю перед обедом шмакнуть можно для аппетита — кто тебе тут указ? Да что там по стопарю — у них тут вообще курорт, моря только и не хватает… Одним словом, везет некоторым типам, ничего не скажешь…
И вот, наконец, «повезло» и Шикулину — мечта его давняя осуществилась. Все так, как он и предполагал: чистенькие палаты, тишина, спи хоть сутки подряд, никто тебе и слова не скажет, ешь хоть за троих — сестра-хозяйка, Марья Власьевна, добрейшей души человек, еще и похвалит: «Молодец, Шикулин, больше будешь есть — скорее на ноги встанешь…» И в больничном садике, в тенистой беседке, сидят «забойщики», костяшками постукивают: «А вот такой вам кандибобер — по две штуки с каждого шпура — не желаете?..»
Да, все здесь так, как Шикулин и предполагал. Вот только в нем самом чего-то нет, чтобы чувствовать себя в этом царстве по-настоящему счастливым человеком. Ни спать Шикулину не спится, ни по палатам шататься не хочется, ни на «забойщиков» глядеть он не желает. «Стучат, тунеядцы, — ворчит Шикулин. — Морды на больничных хлебах понаели и стучат! Ты в лаву иди стучи, если в тебе жилы крепкие!..»
Марье Власьевне, которая считает своим долгом ежедневно посещать палаты, Шикулин раздраженно говорит:
— Чего меня напихивать всякими там кашами-супами, ежели я — человек, можно сказать, безработный! В Америке с таких, как я, шкуру с живого сдирают, ясно? За укол — монету, за таблетку — монету, за прибытие врача — куш! А вы что? Ешь, Шикулин, пей, Шикулин, отдыхай, Шикулин, других забот у тебя тут нет.
— Ты в Америке-то был, Александр Семеныч? — улыбаясь, спрашивает Марья Власьевна. — Рассказал бы, как там и что.
— Не был я там и быть не желаю, — ворчал Шикулин. — Из Канады к нам горняк ихний приезжал, порассказывал.
Попал как-то в больницу с воспалением легких, ободрали, говорит, будто липку, вышел оттуда — хоть топись. Счетчик, говорит, предъявили, пару лет, не меньше, долги выплачивать надо. Вот такие шутки-прибаутки. А у нас вон, сидят, костяшками забавляются — «по две штуки с каждого шпура — не желаете?» Тунеядцы…
Все Шикулина раздражало, все злило. С врачами он ругался почти ежедневно.
— Разве ж это лечение — лежать, как свинья на откорме! — говорил он главврачу во время обхода. — Так и полгода пролежать можно. Вам оно, конечно, все одно — будет на этой койке валяться Шикулин или, скажем, какой-нибудь там плотник Сидорцев, а шахте? Кто Шикулина на комбайне заменит? Дядя? А какой, извините, дядя сделает то, на что способен Шикулин?
Главврач невозмутимо отвечал:
— Не портите себе нервы, Шикулин. Раньше срока вас все равно отсюда не отпустят, без нужды тоже держать не станут. Куда вы такой пойдете?
— Какой — такой? Я что — инвалид?
— Да. Сейчас — инвалид. В полной мере. Мы ведь тем и заняты, что хотим из инвалида сделать вас здоровым человеком… Поправляйтесь, Шикулин…
Главврач уходил, а Шикулин, с головой укрывшись одеялом, шепотком отводил душу:
— Расплодили их, врачей-главврачей, да еще и власть в руки дали. Делай, мол, с человеком чего хочешь, с тебя спрос не велик. «Не портите себе нервы, Шикулин…» Ну и тип! Будто Шикулин — чурбан, вроде и думать ни о чем не положено. И та, очкастая врачишка, туда же: «Вам, Шикулин, необходим покой, и только покой…» Будто Шикулин сам не знает, чего ему надо…