«Все это у него от отца, — подумал Алексей Данилович. — Все — от начала до конца. Тот тоже такой: глядишь на него, и тебе кажется, будто глаза этого человека вобрали в себя страдания тысяч и тысяч людей, и будто не осталось в нем ни грана воли для борьбы с этими страданиями и болью. Конченый, думаешь, человек, совсем обреченный… А потом вдруг что-то промелькнет в его темных зрачках, промелькнет почти неуловимо, как вспыхнувшая и сразу погасшая мысль. Ты даже не успеешь схватить этого мгновения, но в то же время тебе становится совершенно ясно: нет, это не обреченность, Андрей Иванович еще не сдался, впереди у него еще не одна схватка с судьбой-злодейкой…»
Бросив докуренную сигарету в урну, Павел встал и медленно побрел по аллее. Наверное, он так и ушел бы, ничего не сказав, но Тарасов крикнул ему вслед:
— Павел!
Он послушно вернулся и снова сел. И сразу сказал, не ожидая расспросов:
— Приемные экзамены я завалил, завалил подчистую. Срезался на математике. Не решил ни одной задачи. Смешно, правда? Но что я мог сделать? Что? Полное затмение. Смешно, правда?
— Нет, — ответил Алексей Данилович.
— Что — нет? — не понял Павел.
— Не смешно. Почему затмение.
Он ответил не сразу. Может быть, сейчас ему было стыдно за свою слабость, может быть, он думал, что его не смогут понять. А Тарасов, кажется, уже понял. Однажды у Павла такое затмение уже было. И Алексей Данилович его видел. Андрею Ивановичу Селянину вдруг стало совсем плохо, и все тогда решили, что это конец. Врач, выйдя с Тарасовым и с Павлом в другую комнату, растерянно развел руками и сказал:
— Ничего нельзя сделать. Это тот случай, когда медицина оказывается бессильной.
Андрей Иванович долго пребывал в беспамятстве, и все понимали, что жизнь его может оборваться в любую минуту. Павел вначале метался, угрюмо и зло смотрел на врача и даже на Тарасова, будто они могли что-то изменить, но не желали этого делать, а потом сразу притих, забился в полутемный угол комнаты и точно окаменел. Алексей Данилович пытался вывести его из этого состояния, однако Павел или перестал узнавать его, или не слышал, о чем тот ему говорил. Юлька, сестра, испугалась, начала тормошить его, трясла за плечи, плакала, но Павел глядел куда-то мимо нее, тоже не узнавая и не слыша…
Это действительно было похоже на затмение. Наверное, подумал сейчас Алексей Данилович, нечто подобное случилось с Павлом во время приемных экзаменов. Навалилось это на него, придавило и вот…
— Как отец? — спросил Тарасов у Павла.
Павел медленно покачал головой:
— Плохо. Всю ночь было плохо.
— И ты всю ночь не спал?
Он пожал плечами и ничего не ответил. Тогда Алексей Данилович сказал:
— Я попрошу декана, чтобы он разрешил переэкзаменовку. Ты ведь ни в чем не виноват.
— Нет. Пойду на шахту.
— А институт?
— После армии — на заочное. А сейчас не могу. И не хочу. Будет учиться Юлия. Ей это нужнее.
Отец смотрел на Юльку и спрашивал:
— Ты хорошо посчитала, Юлька?
— Хорошо, — отвечала Юлька. — Вот смотри: один, два, три, четыре. Видишь?
Но здесь он ничего не видел. Ничего и никого. Он знал, что Юлька — его дочка, он привык обращаться к ней за помощью, но ему трудно было понять, как совместить ее присутствие с той реальностью, которая его все время окружала. Он не мог заставить себя поверить, что настоящая реальность — это сегодня, вот тут, в его доме, что от той, воображаемой, жизни его отделяют больше двух десятков лет. И вообще — почему воображаемой? Воображаемое — это как раз то, что произошло за эти годы. Кто-то, а может, и он сам, придумал, будто Андрей Селянин каким-то чудом выкарабкался из лап смерти и вернулся домой, хотя и изрядно подлатанный, но все же способный жить почти нормальной жизнью. Даже дети пошли — через год после окончания войны Павел, а спустя еще год и Юлька…
Господи боже ты мой, кому понадобилась эта сказка? Неужели ему самому, Андрею Селянину?.. Наверное, так оно и есть. Страшно было помирать, вот он возьми да и придумай такое продолжение: дети, небо, которое он видит через окно, перестук колес, который он слышит, — это трамваи везут горняков на шахту, — голоса людей, гомонящих на улице… Жизнь, жизнь он придумал для себя! А фактически-то ее нет или почти уже нет, потому что осталось…
— Юлька, сколько осталось?
— Четыре…
— Ты хорошо посчитала?
— Вот смотри: один, два, три, четыре… Видишь?
Он медленно шевелит пальцами — считает. И губы его едва заметно шевелятся — считают… Никакой Юльки здесь нет, никакого перестука колес он не слышит — все это выдумано им от начала до конца… Ну и ладно. Человеку в его положении не грех кое-что и придумать — все легче встретить неизбежное…
Шестеро, разбросав руки, лежали на черной земле, и им уже ничего не было нужно. Седьмой, оставляя за собой бурый след, полз к реке за глотком воды. Он, наверное, знал, что ему тоже не выкарабкаться, но все же полз, чтобы перед смертью утолить жажду. Вот он припал к пожухлой траве, передохнул, потом обернулся и крикнул:
— Андрей, помоги!
Это ему, конечно, только казалось, что он крикнул. Голоса у него давно уже не было, он потерял его еще в ту минуту, когда пуля прошла через горло и изо рта хлынула кровь. С тех пор он только и знает, что говорит: «Андрей, помоги». Говорит одними губами, почти совсем без звука.
Андрей отвечает:
— Ползи сам, Федя, я не могу.
А он опять шевелит губами:
— Помоги, Андрей…
Андрей и вправду никак не может ему помочь. У него в левой ноге две пули, и стоит ему шевельнуться, как в глазах сразу становится черно от боли, и он перестает видеть. А потом еще и другое: если Андрей, хотя на секунду, покажет спину, в ней наверняка тут же появится дырка, а то и две. Немцы следят за ним тремя парами глаз, так же как Андрей следит за ними. Что такое сотня шагов, разделяющих их друг от друга? Не спеша прицелься — и конец. Немцы потому и не высовываются из своих окопчиков, что знают, как легко подстрелить человека на таком расстоянии. Всего лишь час назад их было пятеро, а теперь уже трое.
Последнего Андрей прихлопнул десяток минут назад. Отчаянный это был фриц, ничего не скажешь! Рванулся к лодке наперерез, бежит, будто ошалелый конь, а те, остальные, поливают Андрея и Федю из автоматов. Не знают, небось, что Федя уже почти не жилец, вот и поливают обоих.
Отчаянный фриц вдруг споткнулся, упал, но лежал на земле недолго. Тут же вскочил и… тут же Андрей его и прихлопнул. Вот он и лежит, метрах в пятидесяти от Андрея. Танкистский шлем отлетел в сторону, ноги подтянуты, будто он опять собирается вскочить… А те, трое, затаились, ждут. Поглядывают на Андрея и на лодку. Лодка им, конечно, нужнее, чем Андрей. Согласись он отдать лодку без боя, они наверняка отпустили бы его, бери, мол, русс, своего приятеля и драпай, куда глаза глядят. Федя тоже так думал. Когда еще не потерял голоса, сказал:
— Андрей, может, отползем? Пускай берут лодку, хрен с ней и с ними! На пять фрицев больше, на пять меньше — ход войны от этого все равно не изменится.
— А что скажут они? — Андрей показал на шестерых наших, которых положили немцы. — О них подумала твоя дурья башка?
— Они уже ничего не скажут, — горько усмехнулся Федор. — К тому же и мы в долгу не остались…
Что правда, то правда — они в долгу не остались. Их, разведчиков, было восемь, а танкистов одиннадцать. Теперь Андрей и Федор остались вдвоем, а немцев трое. «Ничего, подходяще, — думает Андрей. — Да только и этих троих я не выпущу».
Почему одиннадцать танкистов остались на нашей стороне, Андрей не знал. Наверное, танки их где-то подбили или сожгли, немцы бродили по незнакомым дорогам, потом вышли к реке и как раз натолкнулись на разведчиков и их лодку. Слева и справа к реке подходили наши части, немцам, конечно, туда не сунуться, а здесь — тишина, здесь — лодка, на которой можно перемахнуть к своим. И здесь — советские разведчики. Им тоже надо было на ту сторону, но желательно без немцев. Вот тут-то все и началось…
Федор опять пополз к воде. Выкинет руки вперед, уцепится ногтями за землю и медленно, помогая себе ногами, передвинется на полшага. Бурый след за ним все шире и шире, и отдыхает Федор все чаще и чаще. Вряд ли, думает Андрей, ему удастся утолить жажду. Даже фрицы теперь по нему не стреляют — чуют небось, что теперь уже незачем.
И вдруг Андрей вспомнил, что у Федора осталась граната. Он-то свою использовал уже давно, а Федор все приберегал «на всякий случай», и теперь вот ползет вместе с ней, хотя она ему совсем не нужна.
— Федя! — закричал Андрей. — Положи на землю гранату! Слышишь, Федя!
Кажется, ему только сейчас по-настоящему стало страшно. Он хотя на время и забыл, что у Федора осталась граната, но забыл, наверное, не совсем. Где-то там у него в голове отложился факт, что граната «на всякий случай» у них есть. И поэтому был спокоен. А теперь он этот покой сразу потерял. И кричал Федору дурным голосом:
— Федор, положи на землю гранату! Я подползу!
То ли Федор плохо его слышал, то ли вообще уже плохо понимал, но слова Андрея до него не доходили. Вот он опять выкинул вперед руки, уцепился ногтями в землю, и расстояние между Андреем и гранатой увеличилось еще на полшага, и еще…
Федор все-таки дополз до реки и начал пить. Он пил, а Андрей глотал вязкий ком, который застрял у него в горле. Ему бы хоть один маленький глоточек, хоть бы только смочить губы. Они у него распухли, а во рту стало так, будто он набил его горячим песком.
Скорее бы Федор напился, чтобы Андрею не видеть этой картины. Или надо думать совсем о другом? Ну, например, о том, сколько он еще продержится. И может ли кто-нибудь из наших сюда явиться? Надежда на это совсем плохонькая, но все же надежда. Человеку без нее в любом положении никак нельзя…
Федор больше не шевелился. Наверное, все. Голова его упала на песок, и Федор застыл. А Андрею сразу стало тоскливо. Он, конечно, знал, что Федор ни в чем ему не может помочь, но все же их было двое. А теперь он один. Он один, а немцев трое.