Черные листья — страница 6 из 145

И вдруг на той стороне он увидел лодку. До этого он ее не замечал. Может, ее скрывали камыши — на той стороне высокие, густые камыши. А теперь она появилась на воде, и в ней — двое. Кто они, эти двое? Наши? Немцы? «Если немцы, — подумал Андрей, — мне каюк. А если наши…»

Танкисты тоже ее увидели. Зашевелились, один даже выполз из окопчика, но Андрей сразу же загнал его на место. Второпях плохо прицелился, и немец уполз. А у Андрея на один патрон осталось меньше.

Лодка шла прямо на Андрея. Один сидел на веслах, другой пристроился на корме. Тот, что на корме, — с засученными по локти рукавами, а тот, что на веслах, — в зеленом френче. Немцы.

Андрей знал, что у него в карабине четыре патрона. И все же разрядил его, пересчитал. Четыре. Пошарил в карманах — пусто. А граната — у Федора. И Андрею до нее не добраться. «Плохие дела, — подумал Андрей. — Дела, как сажа бела…»

Лодка совсем приблизилась к берегу. Немец во френче бросил весла и взял в руки автомат. Андрей сидел в своем окопчике за стожком сена, оттуда его не было видно. Федор лежал недвижимый, и немцам нечего было беспокоиться. Да они и не беспокоились. А Андрей сидел и думал, надо ли ему стрелять сейчас или подождать. Чего ждать, он не знал, однако не стрелял, потому что ему жалко было патронов.

Зато танкисты начали смалить по нему из автоматов. Дружно смалили, совсем, сволочи, обнаглели. Пришлось Андрею припасть к земле, иначе они продырявили бы его насквозь. А те, что пришли на лодке, оторопели, ничего, наверное, не понимая. Тогда танкисты что-то закричали по-своему, и немец в зеленом френче поднял автомат и наугад дал очередь по стожку сена, за которым сидел Андрей. Вслед за ним выпустил очередь и тот, другой, с засученными рукавами гимнастерки.

Вот тут-то Федор и устроил спектакль. Последний в своей жизни спектакль. Что-то в нем еще жило, в Федоре, что-то еще теплилось. Как оно в нем жило, это что-то, никто, конечно, не скажет, но Федор, оказывается, все время чего-то ждал.

Когда двое в лодке начали бить из автоматов по стожку сена, он дотянулся рукой до подсумка, в котором носил всякий чабур-хабур и гранату, вытащил ее и медленно стал подниматься на четвереньки. Поднялся, потом снова упал, маленько передохнул и опять поднялся. Теперь он уже стоял на коленях, и его шатало, будто по нему били залпы ветра. От стожка было видно, как Федор поднес гранату к зубам и вырвал предохранительную чеку. Он уже замахнулся, когда немец в зеленом френче, почуяв неладное, оглянулся и направил на него автомат. Стрелял немец в упор, Федора прошило насквозь, но граната уже летела, и лодку, вместе с немцами, разнесло к чертовой матери, будто секунду назад там ничего и не было.

Танкисты опять притихли. Они, конечно, понимали, что упустили выгодный момент. Андрей подумал, что на их месте действовал бы не так. Этим болванам надо было расползтись метров на сто друг от друга и подбираться к нему с разных сторон. А когда фрицы начали стрелять по нему из лодки, вот тогда и навались на него, бери его в клещи — куда ему деться?

А может, они считали, что дело их верное и незачем зря рисковать. Разве кто-нибудь мог подумать, что Федор скажет свое последнее слово?

Танкисты притихли, притих и Андрей. Левая нога его горела так, будто ее сунули в полыхающий костер. А потом он почувствовал, как огонь подходит к самому сердцу. И сразу в глазах стало черно, словно в очистном забое. Ему показалось, будто он увидел большие черные листья, откуда-то принесенные шалым ветром и закрывшие от него и небо, и солнце, и все, что было вокруг. Они крутились у окопчика, от них пахло прелью и лесом, пахло дымком лесного костра и еще чем-то очень знакомым, чего Андрей никак не мог вспомнить, никак не мог уловить. Но потом, когда листья тем же шалым ветром унесло к реке, он вспомнил: это был запах угля в забое, такой милый шахтерскому сердцу.

Просветленно, словно черные листья каким-то чудом избавили его от телесных мук, Андрей стал думать о своей шахте. Спросили бы у него сейчас: «Пойдешь в лаву на пяток упряжек без передышки?» — он и слова не сказал бы против. Шахта — это ж как дом родной. Все там знакомо, все там тебе по душе. «Вот ведь, думаешь, до чего силен человек! Тыщи лет эти пласты лежали без звука, без шороха, а мы пришли, и все стало по-другому. Стало, как надо. Идет уголек к свету, и сам дает людям и свет, и тепло. И все сделали вот эти руки, наши шахтерские руки…»

А бывало еще и так: бредешь зимой по городу, заглядываешь в окна, а там сидят у печурок люди, огонек будто расплылся по дому, мягкий такой, уютный. И всем там хорошо, всем уютно. Остановишься на минуту-другую, подумаешь: вот постучу сейчас в окошко и скажу: «Ну, как там у вас, порядок? Вот-вот… А кто есть такой Андрей Селянин, знаете? Шахтер он есть, понятно? Потому у вас и порядок, что существуют на свете люди, шахтерами называемые…»

Не постучишь, конечно, не скажешь, оно это только в мыслях, но от мыслей этих и у самого на душе тепло, будто от уголька в печурке…

Андрей поглядел в сторону танкистов — как они там? А потом торопливо разрядил карабин и опять пересчитал патроны. Ему все время казалось, что осталось их не четыре, а три или два. Вот он и пересчитывает, чтоб знать твердо.

Патронов — четыре штуки, как и было. Не так уж и густо, сказал самому себе Андрей, но жить пока можно. Стрелять же теперь надо только наверняка. Один-то раз из четырех на худой конец промазать еще можно, но больше никак нельзя. Значит, действовать надо так: если, к примеру, выползет фриц из окопчика, а в глазах в это время черно — замри, Андрей! Замри и говори самому себе: «Очнись!» И когда просветлеет, тогда и стреляй. А следить за немцами надо непрестанно, не давать себе воли глядеть куда-нибудь еще. Особенно в сторону реки. Стоит хоть мельком туда поглядеть, как нутро сразу начинает гореть от жажды, а в голову лезут всякие фантазии. То будто буря нежданно-негаданно поднялась на реке, и река вышла из берегов, да и покатились волны прямо к окопчику, затопили его почти до краев, и холодная водица обмывает покалеченную ногу, вбирая в себя страшный жар. А то вдруг начинает казаться, будто идет от реки Анюта и несет полное ведро.

— Пей, Андрюша. Пей, я еще принесу…

— Ты, Анюта?

Улыбается:

— Или не узнал? А может — забыл? Два года ведь прошло…

— Да я тебя и через двести лет не забуду! Ты ж у меня одна, чижик-пыжик ты мой!

…Еще задолго до войны это было. Собралась бригада в нарядной, вот-вот в шахту спускаться, а тут вдруг прибегает этакое созданьице в белом платье, в туфельках на босу ногу, из-под косынки льняные волосы выбивались, в синих глазах не то удивление, не то растерянность, не то страх плещется.

— Где тут товарищ бригадир находится? — спрашивает. — Я к нему направлена.

Обступили ее и, конечное дело, сразу пошло…

— Ты кто такая? Начальник участка?

— Нет.

— Главный инженер шахты? А может, главный маркшейдер?

— Да нет же, не инженер и не маркшейдер.

— Интересно! А по виду — из большого начальства. Мы прямо-таки напугались: начнет, думаем, разносить братьев-шахтеров…

— Куда разносить? — спрашивает.

Хохот, будто гром грянул.

— Вот этого, — показывают на проходчика, килограммов под девяносто весом, — отнесешь в коренной штрек. В первую очередь. Потом вернешься, скажем, кого куда. Ясно?

Подумала с минуту, нахмурилась, порозовела, вот-вот заплачет. Говорит:

— Эх вы, чижики-пыжики! Хи-хи, ха-ха… Не стыдно? — Ткнула пальцем в грудь Андрея, спросила: — Ты — Селянин? Я твой портрет на доске Почета запомнила. Стахановец. А тоже ржешь, как конь ретивый… В бригаду я вашу направлена, в шахте работать буду. Где бригадир, спрашиваю?

Вот с тех пор и кончился покой Андрея Селянина. Куда ни пойдет, на что ни глянет — всюду ему синие глаза и льняные волосы мерещатся. «Черт, а не девка! — ругается Андрей. — Приворожила, что ли? Жил себе поживал, горюшка не знал, а теперь — здрасте, пожалуйста, влезла в душу, хоть караул кричи!»

Сказал ей однажды об этом, а она в ответ:

— Зачем же караул кричать? Человек ты хороший — я ведь к тебе давно приглядываюсь! — и хотя не ахти какой красавец, да зато душевно чистый ты, простой и, видно, ласковый. Замуж возьмешь меня?

— А ты не смейся над таким делом, — сказал Андрей. — Я до тебя никого не любил, ты первая к сердцу моему прикипела… Зачем же смеяться?

— Дурачок ты, чижик-пыжик, — улыбнулась она. — Разве ж я ничего не вижу? — Прикрыла длинными ресницами синие свои глаза, подумала с минуту-другую и опять улыбнулась: — Хочешь, хоть завтра поженимся?

И они поженились. Только тогда Андрей понял, что в одиночку человек по-настоящему счастливым быть не может, что жил он до сих пор неполной жизнью и что, если бы ему было дано жить двести лет, все двести он прожил бы только со своей Анютой.

— …Да я тебя и через двести лет не забуду! Ты ж у меня одна, чижик-пыжик ты мой!

А чего ж это она уходит? Или не видит, как ему худо тут одному, не чувствует, что страшный жар подбирается к его сердцу? Дай же мне глоток воды, Анюта, плесни на меня хоть горсточку, чижик-пыжик мой дорогой!

Что-то переменилось там, в стороне танкистов. Не прежняя вроде стратегия получается. Да-а, так оно и есть: исчез из левого окопчика фриц, а куда исчез — не ясно. И ближе его не видать, и дальше. Уполз куда-то, сволочь, не иначе как что-то танкисты затевают…

Шарит Андрей по полю глазами, ищет. Наконец, нашел Затаился фриц за бугорком, виднеется только спина. Значит, сказал себе Андрей, все-таки решили они расползтись, чтобы брать меня с разных сторон. Додумались все-таки, дьяволы! И шансы мои теперь совсем упали… Разве что удастся взять на мушку того, что за бугорком. Не будет же лежать он там вечно. Вот двинется дальше, тут я его и подкараулю. И чтоб наверняка — патронов-то у меня…

— Юлька! Слышишь меня, Юлька? Сколько осталось?

— Четыре, папа.

— Точно это?

— Точно. Вот смотри. Один, два, три, четыре…