— Смотри, Илья, — сказал он врачу. — Это рабочая часть струговой установки. Вот это — передвижная крепь, гидродомкраты, конвейер, это — тяговая цепь, это — привод. В сочетании все называется комплексом. Ты все понимаешь? Этот комплекс — детище нашего института. Значит, и мое детище! Уже сейчас он дает по восемьсот тонн угля в сутки. Из одной лавы дает, понимаешь? А мощность пласта — менее шестидесяти сантиметров. Но восемьсот тонн далеко не предел, слышишь? Полторы, две тысячи тонн — вот наша мечта! И мы ее осуществим, можешь в этом не сомневаться, Илья. Знаешь, в чем причина наших прежних неудач?
Разумовский покачал головой:
— Ты плохо кончишь, Петр, сын Сергея. Я понимаю человеческую одержимость, я иногда преклоняюсь перед ней, но я не могу понять вот такого наплевательского отношения к своему здоровью. И знаешь, почему я не могу этого понять? Люди, подобные тебе, совсем не думают, что они разбазаривают государственные ценности. Не доходит? Каждый человек — это государственная ценность. От него ждут полной отдачи всего, чем он обладает. Отдачи его знаний, опыта, умения, энергии и так далее и тому подобное… А что делаешь ты? Много ли надо ума, чтобы работать на износ? И что ты сможешь дать людям, если выйдешь из строя?
Батеев с огорчением закрыл блокнот и сказал:
— Нудный ты человек, Илья. Я тебе о Фоме, а ты о Ереме… Нет в тебе настоящего огня — не загораешься ты, не вспыхиваешь. Может, посоветуешь мне вообще подать в отставку? Выйти на пенсию и разводить тюльпаны?
Разумовский встал, подошел к двери и окликнул:
— Вера Михайловна!
Вошла жена Батеева. Она старалась держаться, старалась не показывать свою тревогу, но, кажется, ничего не могла с собой поделать. Даже в том, как она взглянула на мужа, угадывалось ее смятение.
Разумовский сказал:
— Вера Михайловна, очень прошу вас быть с этим человеком построже. Не давайте ему никакой воли. Сейчас не время для каких-либо его эмоций, и если он этого не понимает, тем хуже для него.
— Что он должен делать? — спросила Вера Михайловна.
— Лежать, — коротко ответил Разумовский. — А я скоро опять приду.
Петр Сергеевич лежал. Жена унесла блокнот, спрятала листы бумаги с какими-то набросками и расчетами, убрала даже книги — читать тоже нельзя.
Батеев глядел в потолок и, потирая ладонью левую сторону груди, усмехался: «Государственная ценность… Я — государственная ценность. Я не имею права ее разбазаривать — ее надо беречь. То есть я должен беречь самого себя. Должен спокойно лежать и думать о тюльпанах. Ах, как они прекрасны, эти тюльпаны, как радуют глаз их необыкновенные краски!»
Услышав громыханье посуды на кухне, он осторожно встал и на цыпочках подошел к телефону. Воровски оглядываясь на дверь, набрал номер Кострова и шепотом сказал:
— Николай Иванович, я маленько прихворнул, поэтому нахожусь дома. У меня к тебе просьба: узнай, как там идут дела, и позвони.
Костров спросил:
— Гриппуешь? Давай недолго. Приехал Бродов, только сейчас о тебе спрашивал. Спрашивал, где ты есть.
— Он у тебя?
— Нет, на комбинате. Кажется, у Грибова.
— А зачем он приехал?
— Черт его знает! Запросил данные: сколько участок Каширова недодал угля за то время, пока там была «УСТ-55». Но ты не беспокойся, не подведем. Выздоравливай.
Костров отключился, а Петр Сергеевич еще долго стоял с телефонной трубкой в руке, размышляя, что привело к ним Бродова. Ясно было одно: приехал Арсений Арсентьевич не с добрыми намерениями. Начнет крутить-раскручивать цепочку, зацепит и Кострова, и Тарасова, и, пожалуй, самого Грибова. Правда, время сработало не на Бродова, но он калач тертый, ему из мухи слона сделать — как иллюзионисту проглотить шпагу. Да, Бродов — шпагоглотатель отменный, тут уж ничего не скажешь. Наверное, получил соответствующий сигнал, вот и примчался. «Плохи твои дела, Петр, сын Сергея, — сказал самому себе Батеев. — Зело плохи. Вполне возможно, что Бродов застопорит испытания «Усти». Не посмотрит, что они подходят к концу…»
Он положил трубку и поковылял к кровати. Лег, закрылся простыней с головой. Сердце, слегка отпустив, снова заныло, и Петр Сергеевич чувствовал, как оно периодически дает перебои. В такие мгновения Батеев испытывал странные ощущения, ранее ему незнакомые: он словно стремглав куда-то бежал, бежал под гору, а его вдруг останавливала неведомая ему сила и бросала назад, к тому месту, откуда он начинал свой путь. И еще ему казалось, будто та же неведомая сила подхватывает его и несет в закрытую густой мглой высь, а потом неожиданно отпускает и он в каком-то сладком ужасе падает вниз. Несколько быстрых толчков крови и сердца — Батеев устремляется ввысь, пауза — длинная, как вечность, — он опять падает.
Он потянулся к столику, на ощупь, не открывая глаз, отыскал таблетку нитроглицерина и проглотил ее без воды, даже не почувствовав того обычного отвращения, какое испытывал ко всем лекарствам. Теперь надо было подождать. Петр Сергеевич знал, что через минуту-другую в голове, где-то там в клетках мозга, произойдет слабый взрыв и горячая волна — горячая до одурения! — пробежит по жилам, словно он залпом осушит добрый бокал крепкого вина. Наступит что-то похожее на затмение, и, вероятнее всего, после этого он уснет.
Батеев вдруг подумал: боится он чего-нибудь или нет? Сковывает ли животный страх его волю, испытывает ли он ужас перед тем, что может произойти в любое из тех мгновений, когда пауза между толчками крови и сердца затянется до бесконечности?
Не думать об этом он не мог — жизнь, как известно, не такая штука, которая дважды или трижды повторяется. И страх Петр Сергеевич, конечно, испытывал. Но все же он честно мог сказать самому себе: это не тот страх, что делает человека похожим не на человеческое существо, а на животное, живущее лишь одним инстинктом самосохранения. Рано или поздно уходить все равно придется — может быть, в этом тоже заложен великий смысл мудрой природы. Одни уходят, другие являются им на смену — это называется круговоротом вещей. Вполне естественно, что ни человеку, ни животному уходить не хочется. Особенно раньше времени. Но как раз здесь и лежит водораздел между инстинктом и разумом. Животное тщится продлить дни свои ради того, чтобы лишний раз набить утробу и ощутить на коже прикосновение солнечного луча. Человеку же всегда не хватает времени довершить что-то начатое и неоконченное.
У Батеева было много замыслов. Очень много. Чтобы их осуществить, ему потребовалось бы три-четыре жизни. Об этом он не мечтал. Но дайте ему еще хотя бы полтора десятка лет! Они нужны ему именно сейчас, нужны, если хотите знать, значительно больше, чем даже в молодости. Потому что вот только сейчас его созревший ум готов свершать то, чего в молодости он свершить не мог…
Петр Сергеевич мысленно улыбнулся: разве ему одному нужны полтора десятка лет? Наверное, каждый так: приходит его час, и тут начинается — дайте отсрочку, не торопите… Да, человек — существо довольно хитрое. И перед кем хитрит? Перед самим собой! Хочет обмануть самого себя: мне, мол, еще не пора, потому что по горло дел… А о чем думал раньше?
Сердце опять остановилось. И прошла целая вечность, пока он вновь услышал слабый, почти неуловимый его толчок. В вечности этой он много раз умирал и много раз возвращался к жизни. Ему казалось, что он повис над пропастью, держась за непрочную, давно истлевшую от времени веревку. Порывы ветра раскачивают его над бездной, и с каждым мгновением силы его иссякают, пальцы сводит болезненная судорога, а в глазах черным-черно, будто внезапно наступила кромешная тьма. Он знает: если отпустить веревку — все сразу кончится. Не будет ни боли, ни страха, исчезнет прошлое, и в бездне, куда он упадет, насмерть разобьется будущее. Кто сказал, будто конец страшен? Разве это не успокоение? «Ты появился на земле, чтоб вырастить сад…» Это Достоевский. Или Ромен Роллан. Или его собственные мысли? Но сад еще не взращен, деревца только-только начинают жить, и им нужна твоя рука, иначе они погибнут.
— Вера! — закричал он.
Закричал не от страха и не для того, чтобы сказать ей последнее слово. Он хотел, чтобы она помогла ему удержаться. Он был уверен, что час его не пришел. Или он опять обманывает самого себя? «Дайте мне время, чтобы взрастить свой сад…» А о чем ты думал раньше?..
Бродов спросил:
— А где Батеев?
Ему ответили:
— Петр Сергеевич заболел. И, кажется, весьма серьезно.
Бродов спросил:
— Когда?
Ему ответили:
— Сегодня.
— Да? — Арсений Арсентьевич улыбнулся. — Сегодня?
Он умел вот так улыбаться: если хотите, думайте, будто в его улыбке есть и сочувствие, и полное к вам доверие. Но можете думать и по-другому: улыбается Арсений Арсентьевич потому, что не верит ни одному вашему слову и нечего принимать его за дурачка.
— Да, сегодня. — Костров все же сумел заметить в его глазах едкую иронию. — И чувствует он себя весьма неважно. — В свою очередь он спросил у Бродова: — А вам он крайне необходим? Желательно было бы его не беспокоить.
— Вы так считаете? — Бродов посмотрел на Кострова с таким видом, будто тот сказал какую-то глупость. — Батеев заварил кашу, по вине Батеева вы недодали государству более пятидесяти тысяч тонн угля, а теперь советуете Батеева не беспокоить. Не слишком ли вы просто смотрите на вещи?
Костров сказал:
— Во-первых, в целом план добычи шахта выполнила. Во-вторых, — и это мы считаем главным, — струговой комплекс Батеева дает сейчас на-гора́ восемьсот тонн угля в сутки. Восемьсот тонн при нашем-то маломощном пласте! И какого угля! Батеева надо носить на руках, а не обвинять его в смертных грехах.
Бродов испытал такое чувство, будто почва под его ногами неожиданно заколебалась и он стал терять равновесие. Страшно неприятное чувство! «УСТ-55» дает восемьсот тонн угля в сутки на таком маломощном пласте? Это невероятно! Каширов ведь писал (если писал действительно он), что струговая установка совершенно бесперспективна. Коробов тоже утверждал почти то же самое, хотя и с некоторыми оговорками. И вдруг…