придавим его, и он наверняка подымет лапки кверху… Плохо вы знаете товарища Бродова! В трудную минуту товарищ Бродов умеет показать зубы…»
Он демонстративно отвернулся от Платонова и секретаря райкома — будто решил их вообще не принимать во внимание — и обратился к Евгеньеву:
— Печально, что мы не находим с вами общего языка, Георгий Дмитриевич. Печально потому, что, как мне кажется, вы не совсем понимаете сложности вопроса. И недооцениваете своей ответственности. Если вы не против, давайте закончим нашу дискуссию. Но прежде я хочу задать вам последний вопрос: вы не намерены дать указание, хотя бы временно, прекратить испытание «УСТ-55»? По крайней мере, до тех пор, пока судьба установки будет решена компетентными организациями?
— Нет, — твердо ответил Евгеньев. — Наоборот, мы сделаем все от нас зависящее, чтобы стадия испытания закончилась как можно быстрее… Собственно говоря, то, что сейчас происходит, вряд ли можно назвать испытанием. Это скорее доводка механизма до нормы.
— Ну что ж, вольному воля, — Бродов встал и вышел из-за стола. — В таком случае разрешите откланяться. Весьма огорчен, что не смог вас убедить. Поверьте, сделать я это хотел больше из дружеских чувств, чем по обязанности.
— Мы очень вам благодарны, — улыбнулся Евгеньев. — Кстати, догадываясь, видимо, что вы к нам заглянете, Зиновий Дмитриевич Грибов переслал сюда телеграмму на ваше имя. Кажется, из министерства. Вот, пожалуйста…
Он протянул Бродову нерасклеенный бланк телеграммы, и тот, надорвав склейку и еще не читая, а только увидав в конце фамилию начальника своего управления, сразу же испытал чувство страха, которое невольно заставило его снова присесть и на мгновение закрыть глаза, чтобы кое-как собраться с силами. Почему он испытал это чувство, Бродов объяснить не мог, но в том, что над ним сейчас нависла какая-то беда, Арсений Арсентьевич нисколько не сомневался. Ему не хотелось, чтобы чужие люди догадались о его состоянии, и он решил немедленно уйти и прочитать телеграмму после, когда останется один, но заставить себя подождать несколько лишних секунд Бродов был не в состоянии. И, держа телеграмму в заметно вздрагивающих пальцах, он прочитал:
«Немедленно возвращайтесь Москву, вам надлежит представить Министру исчерпывающую информацию о положении дел со струговым комплексом «УСТ-55». Свяжитесь с Батеевым, его присутствие совещании Министра крайне желательно».
Глава девятая
У Кирилла был свой небольшой кабинет, окно которого выходило на шахтный двор. На одной стене висела схема шахты с оконтуренным черной тушью его участком, на другой — репродукция с картины Касаткина «Шахтер с лампочкой». Повесил ее тут Тарасов.
Как-то они разговорились с Кириллом об условиях работы в шахте, и Каширов, не питающий никакой симпатии к секретарю парткома и никогда не пропускающий любой возможности чем-нибудь его уколоть, сказал:
— На словах, Алексей Данилович, мы куда какие заботливые руководители. Кричим «Забота о благе людей — наша священная обязанность! Все для народа!» Кричим ведь так?
— Делаем так, — спокойно ответил Тарасов.
— Нет, мы просто успокаиваем свою совесть тем, что думаем, будто все время о ком-то заботимся. А на деле… — Кирилл усмехнулся. — Да вы и сами знаете…
— Кого вы подразумеваете под этим «мы»? — спросил Тарасов. — Государство? Партию?
— Ну, я не знаю… Пожалуй, таких глубоких обобщений делать я не собирался, — ответил Кирилл. — Я имею в виду руководителей калибром поменьше. Начальников комбинатов, например, работников министерства, директоров шахт, секретарей парткомов. Да и начальников участков тоже. Ну скажите, что мы, все вместе взятые, сделали для наших рабочих, хотя бы за последние пять-шесть лет? Да ничего! Пыль шахтеры глотают? Глотают! Мокрые от воды и пота ходят? Ходят! Пупки зачастую надрывают? Надрывают… Или я сочиняю, Алексей Данилович?
Тарасов ничего ему тогда не ответил. Посмотрел на него долгим взглядом, покачал головой и молча вышел. А на другой день принес вот эту самую репродукцию и своими руками повесил на стенке. Кирилл в это время сидел за столом и удивленно смотрел на секретаря парткома. Потом спросил:
— Чем я обязан столь дорогому подарку, Алексей Данилович? Высшее руководство шахты решило меня премировать?
Тарасов улыбнулся:
— Нет, Кирилл Александрович, это не подарок. Мне просто хотелось бы, чтобы вы иногда смотрели на эту картину и хотя бы изредка задумывались: что же все-таки сделали государство и партия, а следовательно, и все мы, вместе взятые, для наших шахтеров. Вы понимаете мою мысль? Взгляните на этого углекопа, похожего скорее на пещерного человека, чем на рабочего. Всмотритесь в черты его лица. Обездоленность, забитость, безнадежность… У каторжника больше было надежды когда-нибудь увидеть настоящую волю, чем у этого бедняги… Или я сочиняю, Кирилл Александрович? Может быть, Лесняк, Селянин, Кудинов или кто-нибудь из их друзей похожи на этого шахтера с лампочкой?
Кирилл засмеялся:
— Отличный метод воспитания патриотических чувств! Очень вам благодарен, Алексей Данилович. Теперь я безусловно все понял и ни единым словом не стану что-либо порицать. Ведь перед глазами наглядная картина: так было. За окном — так есть. В общем, товарищ секретарь парткома, считайте меня полностью перевоспитавшимся…
Он, как обычно, иронически над всем подсмеивался, но, как ни странно, все же очень часто подходил к репродукции и подолгу смотрел на углекопа, разглядывая изможденное, с потухшими глазами лицо, какую-то отрешенную фигуру, в которой действительно было что-то обреченное и придавленное. «Да, так было, — тихо говорил Кирилл. — Так действительно было… И никто из нас не имеет права ничего забывать. Ворчим, ворчим, а оглянуться назад не желаем… Черт подери, Тарасов все-таки умный мужик, умеет вовремя вправлять мозги…»
Сейчас, лежа на диванчике в полутемном кабинете (тусклый свет падал в окно лишь от плафона, висевшего над входом в шахтоуправление), Кирилл смотрел на едва различимую в густых сумерках картину и не мог оторвать от нее глаз. Смотрел и испытывал удивительное чувство какой-то духовной связи с углекопом, тоже, как казалось Кириллу, глядевшим на него, Кирилла, понимающе и сочувствующе. Углекоп будто говорил: «Мы оба с тобой несчастные люди: я — в прошлом, ты — в настоящем. Может быть, у нашего несчастья различные корни, но ни в моей, ни в твоей душе нет ничего, что могло бы нас согреть…»
Никогда прежде Кирилл не разрешал себе такой роскоши, как поддаться чувству жалости к своей собственной персоне. Такое чувство, по его глубокому убеждению, было недостойно мужчины. В минуты, когда тебе трудно, когда кто-нибудь нанес тебе обиду, надо ожесточаться, считал Кирилл, а не раскисать. Ожесточение всегда поможет остаться самим собой — это, как дважды два.
Однако сейчас на какое-то время он не мог совладать с подступившим к сердцу желанием посетовать на свою судьбу и поддаться сладкому чувству жалости. Почему так получилось, что на него один за другим обрушились удары, от которых он не в силах был защищаться? Это же факт, что в случае с батеевской установкой он остался в одиночестве! Это ему бросили в глаза: «За вашим караваном, Кирилл Александрович, в огонь и в воду не пойдем. Не с ноги…» И кто бросил? Шахтеры, о которых он, главным образом, и беспокоился (он сейчас верил, что беспокоился именно о них), ради которых и высказал свое принципиальное мнение!
А что говорили ему Костров и Тарасов? Карьерист, честолюбец, эгоист… Все, все против него. А теперь и Ива. Даже не попыталась остановить, когда он уходил. Ей, оказывается, все равно, останется он или нет. Будто и не было долгих лет, прожитых под одной крышей. Иди, мол, броди, как бездомная собака. Скатертью тебе дорожка! Мне и без тебя будет не хуже…
Сцена сегодня произошла мерзкая, но если бы Кирилл вовремя остановился, ничего особенного, наверное, не случилось бы. Однако остановиться он не мог — что-то ему помешало это сделать. Возможно, все растущая неприязнь к Иве, все увеличивающееся к ней отчуждение.
Приехав сегодня домой пообедать (после чего он снова собирался на шахту), Кирилл Ивы не застал. Не долго думая, он позвонил в школу. Оттуда ответили: «У Кашировой последних уроков не было, она ушла часа полтора назад».
Кирилл сразу взорвался. Где же она так долго шляется? А потом придет и начнет старую песню: «У меня был педсовет, я проводила родительское собрание, меня задержал завуч…»
Поискав в холодильнике какую-нибудь снедь и ничего там не обнаружив, Кирилл, несколько раз в сердцах чертыхнувшись, вышел на улицу и направился к табачному киоску за сигаретами. И тут, в конце переулка, увидел Иву и Павла Селянина. Они шли под руку, о чем-то беседуя. Павел, заглядывая в лицо Ивы, улыбался, а она казалась необыкновенно оживленной и радостной. В первое мгновение у Кирилла возникла мысль подойти к ним и как ни в чем не бывало спросить: «Прогуливаетесь? Наслаждаетесь природой?» И посмотреть: смутятся они или нет? Возможно, встреча их все же случайна и этому не стоит придавать значения? Но Ива ушла из школы почти два часа назад… Где же она была все это время?
Кирилл быстро направился домой. Он посмотрит, чем все это кончится. Скажет ли Ива сама о своей встрече с Павлом. А если…
Ива встретилась с Павлом совсем случайно. Она действительно ушла из школы раньше обычного и решила зайти в парикмахерскую. Там она и просидела в ожидании своей очереди. А когда подстриглась и почти бегом направилась домой, тревожась, что Кирилл ее может поджидать, неожиданно услышала:
— Ива!
Она оглянулась. Приветливо помахивая рукой, к ней подходил Павел. С тех пор, как она с Кириллом была у них на свадьбе, Ива ни разу его не видела. И теперь искренне ему обрадовалась. Павел тоже был ей рад: Ива видела это по его улыбке — открытой, почти сияющей. На какое-то время она даже забыла, что ей надо торопиться, на какое-то время тревога ее как будто угасла.