Черные листья — страница 91 из 145

Лесняк, отсчитывая продавцу мимоз и тюльпанов деньги, сказал:

— А моя девушка спросит: «Кто такой этот самый Гога?» Что я отвечу? Кто ты есть, а? Рабочий человек?

Продавец явно растерялся. Наверное, в его практике такого еще не встречалось. Кому какое дело, кто такой есть Гога?!

Он сказал:

— Тебе цветы нужны или что? Тебе не все равно, кто их продает?

Лесняк с готовностью согласился:

— Все равно. Гога, Мога — все равно. Всех бы таких под суд, и по три года строгого режима. Чтоб трудиться научить… Да ты не сердись, Гога, я ж от чистого сердца. Хочу, чтоб человеком ты стал. Три года пролетит — и не заметишь. Зато вернешься домой — любая девушка полюбит. Скажет: «Теперь Гога — настоящий джигит. Все понял и честным человеком стал. А был тунеядец». Ты ж сейчас тунеядец, Гога? Правильно я говорю?

— А ты кто — эмведэ? Чего пристал?

— Дурак! — сказал Лесняк. — Я ж говорю: добра тебе желаю. Понял, ком-мер-сант? Когда в тюрьму за спекуляцию попадешь — черкни. Шахта «Веснянка», грозу Виктору Лесняку. Может, по знакомству передачку пришлю. Чтоб штаны не падали: там, по слухам, кормят не до отвала…

Глава третья

1

Скатерть была похожа на первый снег. От нее, как от блестевшего на утреннем солнце снега, слегка резало глаза, и Лесняку даже показалось, будто вдруг пахнуло лесной зимней свежестью.

Посредине стола стоял настоящий самовар, начищенный до такого блеска, что от него излучалось сияние. Он тихонько пошумывал, и Виктор не мог избавиться от мысли, что где-то совсем близко, может быть вот за этой стеной, кто-то чуть слышно поет песню. Или мурлычет полусонный кот. Лениво потягивается, то открывает, то закрывает зеленые глаза и знай себе без конца мурлычет. Не жизнь этого кота, а сказка… Надоест ему валяться на мягком диване, он прыгнет Наталье на колени, уютненько там устроится и будет лежать и лежать, млея от блаженства.

На Наталье была кремовая шелковая блузка, заправленная в строгого, английского покроя, серую юбку. Блузка обтягивала невысокую, но упругую грудь и по-спортивному сильные плечи. Однако в этой силе не было ничего грубого, наоборот, Виктор угадывал какое-то особенное изящество и женственность. Он все время заставлял себя не смотреть ни на довольно свободный вырез блузки, ни на тронутую едва заметным золотистым загаром шею Натальи, но взгляд его устремлялся именно туда, и он ничего не мог с собой поделать. Наталья же, незаметно следя своими серыми глазами за каждым движением Виктора и чувствуя его волнение, не то снисходительно, не то одобряюще улыбалась.

Виктора и сейчас пугала ее красота. И не только пугала — она мешала его уверенности и как бы отдаляла Наталью на недоступное расстояние. С каждой минутой это расстояние увеличивалось, и Виктору казалось, будто Наталья уходит все дальше и дальше. А как ее удержать, как снова, хотя бы на мгновение, приблизить ее к себе, — Виктор не знал. Он понимал, что скованность его, растерянность, удрученность в глазах Натальи выглядят смешными, но перебороть себя у него не хватало ни сил, ни решимости. Сама же Наталья навстречу ему не делала ни шагу, и от этого он страдал больше всего. Ему уже не верилось, что тот вечер, когда он провожал Наталью от Кудиновых и почти на каждом шагу целовал ее, был не реальностью, а плодом его воображения.

Если бы в комнате они были одни, Виктор наверняка спросил бы: «Ты помнишь, Натка?» И если бы она в свою очередь спросила: «О чем ты?», значит, ничего она не помнила, и тогда можно было твердо сказать, что ничего  т а к о г о  и не происходило.

Но в комнате, за столом со скатертью, сверкающей снежной белизной, сидела еще и Степанида Михайловна, мать Натальи Одинцовой, как две капли воды похожая на свою дочь. Тот же точеный нос, тот же почти нетронутый временем свежий цвет лица и такие же большие серые глаза. Правда, в глазах Степаниды Михайловны не было того душевного покоя и той умиротворенности, которые приводили в смятение Виктора, когда он глядел на Наталью. Ему не хотелось признаваться в этом даже самому себе, но он никак не мог отрешиться от мысли, что в глазах Степаниды Михайловны ему видится что-то постоянно настороженное, будто мать Натальи боится расстаться с дорогой для нее вещью, которая играет в ее жизни очень важную роль. И красивую голову свою Степанида Михайловна все время держала чуть набок, словно к чему-то чутко прислушивалась, и от этого голова ее была похожа на голову птицы, в любую минуту готовой или вступить в драку, или сняться и улететь.

А губы ее — по-девичьи сочные, свежие, четко очерченные — добродушно улыбались, и в уголках их залегали добрые материнские морщинки, немножко грустные и будто страдальческие. Глядя на морщинки Степаниды Михайловны, можно было подумать, что женщина эта немало в своей жизни хлебнула горя и, хотя внешне вот так хорошо сохранилась, в душе она носит скрытую от людей печаль.

Пододвигая поближе к Виктору то одну, то другую вазочку с вареньем, Степанида Михайловна грудным приятным голосом приговаривала:

— Попробуй клубничного, свое оно у нас… А это из черной смородины — тоже свое, из «Лии плодородной». Малиновое что-то нынче не получилось. Наверное, сахару мало дала. Плесневеет. Зато крыжовенное вышло. Хочешь? Крыжовник мой на всю округу известен, со всех улиц идут, просят: «Михайловна, дай отросточек…» Будто у меня питомник…

Виктор пробовал клубничного, черносмородинового, крыжовенного, его уже слегка подташнивало от сладкого, но он деликатно ни от чего не отказывался, боясь обидеть хозяйку. Ей, кажется, это было приятно, а Наталья посмеивалась:

— Ешь, Витя, ешь, у мамы запасов много, не обеднеет.

— Дома, небось, тебя не балуют? — пропуская слова дочери мимо ушей, спросила Степанида Михайловна. — Теперь ведь хозяйки не утруждают себя. Самого слова «хозяйка» стесняются. Будто в нем, в слове этом, постыдное что-то. Транжирить заработанные своими руками денежки не стесняются, а хозяйничать… Ты вот за мимозы и тюльпаны сколько заплатил? Небось, рубликов пять содрали? А завтра завяли твои мимозы — и на помойку их… Чего ты, Натка, таращишься на меня? Не дело говорю?

Наталья безразлично пожала плечами, а Виктор сказал:

— Деньги ведь, Степанида Михайловна, и зарабатываются для того, чтобы их тратили. Вот вы говорите: завянут завтра мимозы… Так это же завтра, а сегодня они могут кому-то немножко радости принести.

— Радость тогда радость, — возразила Степанида Михайловна, — когда она долговечна. Не на день и не на два. Сегодня ты пятерку швырнешь, завтра пятерку, а потом штаны не за что купить будет… Раньше люди не так жили…

— Когда — раньше? — спросил Виктор. — И какие люди?

Степанида Михайловна обиженно поджала красивые губы и надолго замолчала. Потом голова ее опять чуть склонилась набок, и снова Виктору показалось, будто во всей позе женщины появилось что-то настороженное. Правда, он тут же отогнал от себя навязчивую мысль и подумал: «Зря я так… Нормальная она женщина… Усадила вот за стол, по-доброму угощает. Чего ж мне еще надо?..»

— Извините меня, Степанида Михайловна. — Виктор мягко улыбнулся. — Я не хотел вас обидеть.

Она тоже улыбнулась, морщинки в уголках губ прорезались намного глубже, чем раньше, и от этого лицо ее стало еще больше печальным. «Да она ведь уже совсем старенькая, — неожиданно подумал Виктор. — Ее жалеть надо».

Но Степанида Михайловна вдруг стремительно, очень уж по-молодому резво встала из-за стола и, ни слова не говоря, быстро проследовала в свою комнату, обдав Виктора терпким запахом дешевых духов. Красивую голову свою она несла подчеркнуто гордо, спина и сильные плечи ее были по-девичьи упруги, и ничего старческого в них даже не намечалось.

— Обиделась? — спросил Виктор у Натальи. — Я ведь и правда не хотел ее обидеть.

— Не обращай внимания, — усмехнулась Наталья. — Она у меня действительно слишком обидчивая. Но хорошая. Таких, наверное, больше нет. Ведь красивая, правда? И молодая еще. А замуж после смерти отца выходить не захотела. Из-за меня. «Не хочу, говорит, делить свою любовь между тобой и каким-нибудь олухом царя небесного».

— И ты приняла эту жертву?

Наталья снова усмехнулась.

— Жертву? — Она с нескрываемым чувством превосходства посмотрела на Виктора и произнесла поучительным тоном: — Принимать жертву так же трудно, как и приносить ее, дружочек. А может быть, и труднее. Ты никогда об этом не думал?

Наталья взяла со стола салфетку и вытерла на самоваре чуть заметное пятнышко. Потом спросила:

— Хочешь еще чаю?

Чаю Виктор больше не хотел. Он вообще больше ничего не хотел: ни думать о Степаниде Михайловне, ни говорить о ней, ни смотреть, как Наталья вытирает на самоваре чуть заметные пятнышки. И комната эта, блиставшая чистотой, и вазочки с вареньем — все ему вдруг опротивело, опостылело, и он почувствовал такую смертельную скуку, что даже сам ей удивился. Разве за этим он сюда пришел? «Завтра завяли твои мимозы — и на помойку их…» Черт с ними, с мимозами, швыряйте их на помойку хоть сейчас, но не смотрите на Виктора Лесняка такими глазами, будто рядом с вами сидит человек, которому, кроме вашего варенья, ничего не нужно!

— Мать очень бережлива, — после недолгого молчания проговорила Наталья. — Настолько бережлива, что со стороны может показаться сквалыгой. «Копеечка к копеечке, глядишь — рублик!» — это ее любимая поговорка. Потому она так и сказала о твоих мимозах. Знаешь, она ведь делает все своими руками. Трудно ей. Я получаю чуть больше ста рублей. Ну-ка, проживи на них вдвоем! Вот она и крутится!

Наталья говорила бессвязно, не то в чем-то оправдывая Степаниду Михайловну, не то в чем-то оправдываясь сама. Кажется, она чувствовала, что все это Виктору не по душе, но продолжала говорить именно об этом, как будто не могла остановиться. Виктор же, рассеянно слушая Наталью, пытался понять, для чего она рассказывает ему о бережливости своей матери, однако понять этого не мог и с каждой минутой скучнел все больше и больше.