Черные люди — страница 20 из 125

— Эй, Иныка!

Из-за полога выползла его жена.

— Олень готов! — сказала она.

Ели оленину из красной, с золотом деревянной чашки, хлебали шурпу росписиыми деревянными ложками.

В чум сошелся народ Едыкая. До ночи продолжался пир.

Самоядь с темными, словно из мореного дуба точенными лицами шумно пила, пела, плясала, металась меховыми облаками вокруг костра. А к ночи Едыкай сбросил с себя совик, завернул рукав меховой кухлянки.

— Давай, Тишка, мы с тобой братан! — кричал он. — Вместе живи, вместе работай! Вместе помирай!

Молочное вино не убивало, не громило души, подымало, грело ее. В деревянную чашу налили вина, оба надрезали ножом левые руки, выдавили в вино каждый крови, выпили, крепко обнялись. Тихон расстегнул кафтан, рубаху, снял нательный крест, надел его на Едыкая.

— Брат! — сказал.

Оба обнялись снова под живую песню, что затянули, раскачиваясь, самоеды.

— Твой бог, мой бог — все равно! — говорил Едыкай.

Когда утром Тихон вылез из чума, вставало солнце, снег ослепительно блестел, дымы стояли столбами в тихом воздухе, вдали синели горы.

Тихон тогда выменял все свои товары, что шли с ним на двух нартах. Женщины радостно приплясывали, хохотали, навешивали на себя разноцветные бусы, примеряя цветные сарафаны, радуясь такой новой, сильной красоте. А мужики хватали котелки, ножи, топоры, рыболовную снасть, все, что кажется таким простым и немудреным, но без чего жизнь трудна.


…И вот теперь этот самый Едыкай и держал в своих объятиях Тихона в Сибирской избе, среди многоголосого шума, криков, отдаваемых приказаний, и в душном воздухе приказа повеяло бесконечной силой и свободой Студеного моря, могучими ветрами тундр.

Шум было примолк: проходил думный дьяк Нарбеков Богдан Федотыч, приземистый, скуластый, седатый — видна вся татарская стать, в коричневом кафтане, сафьяновые мягкие сапоги.

— Богдан Федотыч! — подошел к нему старший Босой. — Поздорову ль?

Тот с важностью кивнул головой, приостановился.

— Дозволь к столу твоему подойтить, — сказал Кирила Васильич. — Дело есть!

— А кто таков с тобой богатырь стоит? — спросил Нарбеков, залюбовавшись на Едыкая. — Ой и крепок молодец!

— Сделай милость, Богдан Федотыч, дай мне слух, одно полошное дело есть, — просил Кирила Васильич. — Ежели князь-боярин будет, проси, чтобы выслушал.

— Поглядим, поглядим!

Тронув бобровую шапку, думный дьяк двинулся дальше. Перед ним раздались ждавшие его татаре и армяне, что приехали с Низу договариваться о весеннем пригоне конских табунов в Москву, окружили, заговорили замахали руками.

Кирила Васильевич посмотрел вслед дьяку:

— А и горд стал Богдан-то Федотыч! Смотри, как ступает! Сразу видать — государю докладывает!

В углу Едыкай что-то взволнованно толковал Тихону.

— Дядя Кирила Васильич, слышь-ка, что Едыкай сказывает. Беда!

— Что за беда?

— Иноземные корабли летось в Енисей приходили. Две посудины. С пушками. Какие — не знает! Торг вели!

— Так, так! — тихо выговорил Кирила Васильич, гладя бороду. — И в Архангельске было слышно про это — шли, впрямь шли корабли за Колгуев. Иноземные. Расспроси, да надо будет князю Алексею Никитичу довести! Да вот, должно, и он!

За дверью гремел барабан, изба примолкла, согнулась в поклоне, не подымая голов, смотрела, как княжеские зеленые сапоги протопали поперек избы, слушала, как простучал высокий посох князя.

Когда Тихон поднял голову, за середним столом в кресло с высокой спинкой садился сухой, крепкий, как хреновый корень, горбоносый, ладный старик с седой бородой, с живыми глазами. Бритая его голова по-старому была прикрыта золотом шитой тафьей. Шубу свою на голубой белке князь Трубецкой отбросил за спинку кресла, сам остался в коричневом кафтане с травами да репьями, подхваченном поясом зеленого шелка. Нарбеков стоял за ним, что-то шептал прямо в княжье ухо.

Сибирский приказ ведал делами Сибири, Казани, Астрахани, всеми низовыми городами, следил, как шло движение торговых и промысловых людей, охочих и переселенческих людей в Сибирь, по всем ее сорока новым городкам, назначал туда воевод, составлял новые книги на осевших там людей, окладывал татар и других сибирских и низовских народов ясаком, собирал всю пушнину, приводил ее в порядок, ведал ей сам с другими приказами и частью отборные меха сдавал в царскую сокровищницу, в Приказ Большой казны, боярину Морозову, откуда по указу государя выдавались меха в пожалованье за заслуги, для подарков уходящим за границу посольствам.

Больше полумиллиона рублей доходу Москве давал в год цареву Верху Сибирский приказ, и потому-то там надменно сидел боярин и князь Трубецкой в своем кресле, когда думный дьяк Нарбеков подвел наконец к нему московского гостя Босого.

Кирила Васильич довел князю о том, как хорошо идет по Сибири московский городовой товар, как садятся на землю русские поселенцы, как в Мангазее явились из-за земли чудотворные мощи отрока Василия Мангазейского— из торговых приказчиков, чтимые и русскими и самоедами, как местные народцы начинают вообще втягиваться в оседлую, земледельческую жизнь, как начинают сливаться в один народ. Боярин все это слушал, щуря на докладчика соколиные очи.

Но когда Кирила Васильич стал докладывать о появлении иноземных кораблей в Студеном море, князь движением руки остановил Босого.

— Пожди, Кирила Васильич! — сказал Трубецкой. — Богдан Федотыч, подай сюда чертеж земли Сибирской.

Чертеж раскинули по столу, три головы наклонились над ним.

Вот она, Сибирь, на великом чертеже, и сразу видать, где лазея для иностранных крыс. Пролив Югорский Шар! Кругом Ялмала. Вот Енисейская губа, река Енисей, Лена-река.

Давно известно, что иноземные люди всюду ищут пути на богатый восток через московские земли. Северным морем и Волгой.

— Ежели, боярин, мы этой лазеи здесь не заткнем, полезут тут в Сибирь иноземцы! — говорил Босой.

Боярин по-орлиному повернул к нему горбоносое лицо.

— Чего делать надоть? — спросил он, кривя запавшие в седой бороде красные губы.

— Острожки надобно на Енисее становить, боярин. Вот тута! — ткнул пальцем в карту Босой. — Стрельцов посадить на полусотне. Ладно удержат. Да кочи иметь свои дозорные на море.

— Добро! — сказал боярин и провел ладонью по лицу. — А где теперь твои люди в Сибири, Кирила Васильич?

— К Амур-реке, надо быть, доходят, боярин! — отвечал, сдержанно улыбаясь, Босой и опять показал пальцем по карте. — К море-окияну! К Ципанге-острову[48]. Сюды. Лютуют иноземцы, что им туда токмо по морям попасть можно, ну и на корабле много народу не увезешь. А мы, как мураши, лесами миром идем.

— Ин добро, Кирила Васильич. В Думе скажу о сем государю. Пусть царь укажет. А ты прости, гораздо делов! — вздохнул Трубецкой.

Когда Босые с Едыкаем вышли из Сибирского приказу и Кирила Васильич объявил самоеду, что о нем, о его словах узнает сам царь, простодушному восторгу его не было границ.

— Теперва я воевода! — хохотал он в восторге, хлопая себя по бокам. — Ай, Едыкай! Ай, большой боярин! Царь мине шубу давай!

На Спасской башне ударили часы. Пробило четыре удара, — значит, был как раз полдень[49].

Дядя и племянник, простясь с Едыкаем, ушедшим к землякам, торговавшим в Москве, теперь шли в харчевню Гостиного двора — в гостиницу против Лобного места.

День был солнечный, с сухим, мягким снежком, шум и гам со всех сторон оглушали. Румяная баба в лиловом шугае, в ковровом платке вроспуск метнула на Тихона серыми очами, крикнула, потряхивая разноцветными лентами:

— А ну, купец, купи косоплетки, подаришь девке-красотке!

— Тетушка Арина кушала — хвалила! Дядя Елизар все пальцы облизал!

— Пироги подовые! Пряженые! Сбитню горячего попей, подьячие! — неслись крики со всех сторон.

Гремели тулумбасы, из Спасских ворот разъезжались бояре — кто в каптане, кто верхом, бежали впереди скороходы, разгоняли народ. Стрельцы бердышами отдавали честь, стальные топоры сверкали зеркально. Стаи голубей носились невысоко, то взмывали, то падали в толпу: голуби расхаживали между людей, заходили, подлетывали в лавки, ворковали, гулили, клевали овес. Купцы в теплых шапках, шубах, рукавицах толкались у ларьков, то выкидывая, то убирая с прилавков пестрый товар. Под самой Кремлевской стеной торопливо стучали топоры — чья-то благочестивая душа спешно ставила церковь-обыденку, начали утром, а теперь уже крыли крышу, и крестовые попы бродили около наготове: а может, позовут освятить, можно заработать алтын… Двое земских ярыжек в смурых кафтанах с буквами на груди «3. Я.» волокли на веревке татя[50] в Земский приказ, что у Воскресенских ворот.

У гостиницы на крыльцо с крыльца шло много приезжих, хлопали двери, то и дело вылетали клубы пара. В бревенчатом чистом помещении сквозь слюду вычурных окончин хлестало солнце, стоял пар от ествы, за паром теплилась лампада пред большеглазым Спасом нерукотворным. Под образом большой прилавок, заставленный всякой ествой — вилки соленой капусты в подсолнечном, конопляном масле, соленые огурцы, грибы всех сортов, лук, чеснок, звенья соленой и отварной рыбы, пряженцы, пироги, оладьи. Пост!

За прилавком на высоких полках стояли целым набором сулеи, сулейки стеклянные с настоянными разноцветными водками, внизу бочонки с водкой, бочки с пивом. К полкам подвешены ковши, на полках собраны стеклянные, оловянные стопы и стопки, братины оловянные и деревянные; глиняные, оловянные, крашеные деревянные чашки для еды. И зорким оком смотрел за своим хозяйством, покрикивал на слуг, вихрем носящихся по избе, круглый как шар, целовальник[51], лысый, чернобородый, в красной, низко подпоясанной рубахе.

Поперек харчевни крыт скатертью большой стол, за ним на длинных лавках сидели посетители, громко, непринужденно разговаривая. Столы помене, обставленные лавками, стояли по всему помещению. Над одним из столиков, у окна против Василия Блаженного, поднялся Грачев, замахал короткими ручками.