Черные люди — страница 26 из 125

— Да это наш батюшка! — раздался голос из толпы. — Здешний.

— Имя мое, грешного иерея, Аввакум. Пасу души овец моих в селе соседнем, рекомом Лопатицы.

Крик боярина достиг подплывавших других обоих стругов. Тихон, все стрельцы, все седоки, вытянув шеи, замерев, слушали и смотрели, что делается на берегу.

— Да как же смеешь ты, дерзец, неподобной лаею лаять моего сына, а? Стрельцы, эй, стрельцы! — гремел боярин. — Взять его! Хватай!

С подплывающего струга на крик поскакали, посыпались на берег стрельцы в цветных рубахах, без кафтанов, с прихваченным оружием, окружили, жарко дыша, попа и Шереметьевых. Тихон тоже прыгнул на берег, попал в неглубокую воду, выбрался, затерялся в испуганной толпе. А поп не казался испуганным — только выпуклая грудь его то высоко подымалась, то опадала, глаза горели глубоким огнем.

— Взять! — ревел боярин. — Батогов!

Стрельцы шагнули к отцу Аввакуму, но тот высоко поднял свой крест над головой. Стрельцы остановились.

— Православные, что творите? — гремел мощный, мягкий голос попа Аввакума. — На мне сан! Бог поругиваем не бывает! Не перестану я обличать нечестивых, покуда живу. Или забыли уже в радостях жизни мирной, как вера наша избавила бедную Русь от конечной погибели? И чего ты, государь, рыкаешь, аки скимен[59]? Чего? Не сам ли виноват ты, что сына не вырастил в страхе божьем? Сказано: «Дети небрегомые грешат, за то отцам от бога грех, от людей укор и посмех». Или на посмешище вьюноша сей одет? Какого ж отца сын? Боярский! Воеводский! По сыну то видать, что отец не разумеет, что творит. Горды стали, свой народ не любите, народом, обычаями его брезгуете!

Тихон стоял, сжав руки у груди. Впервой в жизни своей среди всеобщего молчанья, среди хитрых иносказаний слушал он такие прямые речи. В душе его словно прорвало запруду мельничную, хлынуло то, что давно где-то кипело, билось, хотело родиться, но пока еще не рождалось, — человеческое свободное слово, такое вот самое, какое Тихон слышал сейчас.

Под горячими словами отважного попа воевода корчился, ревел только:

— Сымайте с него крест! Бейте его! Игнашка-а! Игна-ат!

Тогда, зимой, когда в заезжем дворе Пахомов хлестал пьяного попа, Тихон, негодуя, радовался. Зато теперь подымался у него в груди горячий гнев против боярина: тут слова попа были правы, а боярин гневается за них. А нужно, чтобы такие слова знали бы и говорили бы все люди, то была сама сильная правда, исходящая из сердца. У бабки Ульяны в ее словах была тоже правда, но та правда другая— легкая, сияющая тихо, никого не поражающая, не жгущая, не обжигающая. Эта в деревенском попе показавшаяся мощь правды удерживала силу стрельцов, не смели они шагнуть вперед: против силы боярской вставала сила посильнее.

Боярин, остервенев, ревел раненым медведем, — слово правды ранит пуще стрел; стрельцы же топтались, пятились под горячими словами, под огненным взором деревенского попа, когда наконец на воеводском струге от крика проснулся, вскочил, шагнул с борта прямо в воду стрелец, кудрявый Игнашка Бещов, с саженными плечами, в рыжих патлах, из-под которых обаполы курносого носа пялились оловянные озорные глаза, с помелом рыжей бороды на огромной челюсти, могучий, как степной конь. На берегу Бещов глянул на разъяренного боярина, услышал его крик «хватай», огляделся, бросился к попу, охватил его чудовищными лапами, бросил, как полено, себе на плечо.

— Куда прикажешь, боярин? — хрипел Бещов.

— В Волгу его! Мечи в Волгу! Топи его!

Сдавленный, как дитя, рычагами могучих рук богатыря Игнашки, поп даже не бился на его плече: это было бы непристойно. Он только громко восклицал:

— Господи, спаси! Господи, помоги!

Под крики толпы, увлеченной и восхищенной зрелищем силы, стрелец Бещов легко вскочил с ношей на нос струга, перебежал по нему к корме, поднял попа Аввакума высоко и швырнул его в Волгу.

Боярин подбежал прытко к самой воде, схватившись за живот, громко хохотал, смеялся за ним и сын Матвей. Глядя на боярина, засмеялся было кто-то из стрельцов, но смолк, толпа молчаливо насупилась. Страшна была сила рыжего гиганта, что стоял на корме струга в своем красном кафтане, следил, подавшись вперед, за тем, как на воде, в середине расходившихся кругов, всплывали пузыри, как, колыхаясь, плыла поповская скуфья.

Тихон не раздумывал. Как был, так и бросился в реку, поплыл вперед, осматриваясь — не покажется ли где длинноволосая голова?

Поп Аввакум вынырнул много ниже того места, куда он был брошен, огляделся, выплюнул воду изо рта, увидел подплывающего к нему Тихона.

— Ты что, раб божий? — спросил он, улыбнувшись добро.

— Не утонешь, батя?

— Не-е! Волгарь я! Спаси тебя Христос! Поплыву подале от сих скимнов!

И Аввакум, за ним Тихон поплыли вниз по течению, за мысом вышли на берег, стали разоболокаться, выжимать одежу.

— Ты, молодец, откудова взялся-то? — спросил поп Аввакум дрожавшего от волнения, гнева и холода Тихона.

— Со струга я! Иду на нем на Низ!

— То-то вижу — не здешний ты. Ты чей, раб божий?

— С Устюга. С Великого. По торговому делу. Благослови, честной отче!

— Погодь, оболокусь, так-то непристойно! — отвечал поп Аввакум, выжимая кафтан. — Спаси бог за горячую душу!

Другие-то, бедненькие мои прихожане, стоят да глядят, а в воду скакнуть не смеют. Как скакнешь? Ведь боярин попа-то бросил! Боярин! Дрожат, хоть и в воде не бывали. А души-то хорошие!.. Ты докуда плывешь?

— До Казани! — говорил Тихон. — Дивлюсь я, отче, как ты смело говоришь с большим боярином.

— А что Иван Златоуст пишет? Ты «Маргарит»-то чёл ли? Любовью к людям мы только и спасаемся, другим ничем же. «Аще предам тело мое на мучение, да сожгут его, — сказал апостол, — а любви не имею — никакой пользы не будет!» Люблю людей, затем и учу, люблю русичей, ну, от дураков страдать-то и приходится, силен-от бес-то, ох силен!

Поп Аввакум говорил все медленно, ясно. Видно было, что все, что он говорил, было у него давно обдумано, приведено в строгий порядок, и Тихон, глядя на спокойный лик деревенского попа, дивился этой твердости.

Поп Аввакум вздохнул. Огляделся.

— Эка благодать-то, господи! — помолчав, заговорил он, любуясь на березовую рощу, трепещущую, сквозную, яркую, в солнечных искрах и кружках. — Премудрость божия! Весна-красна! Как все прилажено, как всяк злак на пользу человекам! А вот такой скимен рыкающий, — кивнул он в сторону стругов, — ревет, а чего — и сам, дурачок, не знает. Сам себя укротить не хочет, нравен больно. А ты борись! Укрощай! А не укротишь себя — так люди укротят! А люди не укротят — бог укротит, сильна у Христа-то шелепуга[60]!

— Укротит?

— Обязательно укротит! Сам себя укрощай! Сам с собой борись! А когда все люди с собой крепки будут — ой легко на земле будет жить! Борись, сыне, с собой! Однова приходит ко мне одна девица красна, — ух, много греха. Исповедуется, а я слушаю ее речи и чую — беда мне! Блудный огонь и меня одолевает! Ой, горько мне! Я три свечи к аналою прилепил, зажег да праву руку свою на пламя возложил. Угасло оно, блудно разжение-то! Жечь себя надо, бороть…

Аввакум смотрел прямо в глаза Тихону — взор попа был легок, как бы удивлен.

— Значит, можно себя-то победить, — говорил он. — А сам себя победил — всех победил! Вдругорядь воевода наш дочь у вдовы-старушки отнял, взял себе на потеху. А я его в церкви обличил, сказал народу начистоту. Так он, дурачок, пришел ко мне в церковь с людом своим и, выволокши из храма, чуть не задавил меня. Ха-ха! С полчаса я лежал на снегу, как мертв. Потом ожил. А он, узнавши, что я жив, в церковь опять приходил, там меня бил и за ноги по храму таскал. А я в ризах только молитву творю.

Поп Аввакум подошел к кусту, на котором сушился кафтан, заглянул в сапоги и с доброй улыбкой вздохнул:

— А ну его! Не знают, что творят!

— Вот так всю жизнь в борении и живешь здесь, отец? — спросил Тихон.

— Нет, я в Москву от обиды потом потащился. К Неронову протопопу, к Ивану. К земляку. Тот меня к царскому духовнику свел, протопопу Степану. К Вонифатьеву. А Степан-протопоп про меня царю сказывал, и звал меня царь к себе, грамотку дал. Велел назад волочиться. Ишь ты, запировали!

Со стороны стругов неслись раскаты басовитого хохота, визжала баба.

— Как есть робятки! Пируют, — говорил добро поп, покачивая головой. — Однова меня чуть не задушили, как царь Иван митрополита Филиппа, вдругорядь сейчас чуть не утопили, аки волхвы Степана Пермского. И смеются люди, дурачки.

— Батюшка, а ты Пахомова Семена Исаковича — патриарший он человек — не знаешь ли?

— А как же! — живо повернулся к нему отец Аввакум. — С Нероновым ревнуют о благом. И Никон-архимандрит с ними… Дружки, спаси их господи. О народе забота у них… Ну, я оболокусь да побегу к себе этой стороной, а ты, раб Христов, будешь у нас — захаживай коли. Не забывай грешного иерея Аввакума.

Одевшись, поп Аввакум благословил Тихона и пошел к себе в село Лопатицы, прямиком через поле, а Тихон кинулся к стругам.

Бежал и думал:

«Как ведь оно бывает! Чего ищешь — ан вот оно! Само в рот лезет. Бабка Ульяна учит молчанию, поп Аввакум — слову учит. Сперва, должно, молчат, а потом, как уж невтерпеж станет, говорят… Ну и в воду попадают. Тоже не легче…»

Тихон перевалил через мысок — стало под дымом видать костры. В двух казанах варили уху. Два холопа у одного котла возятся, стрельцы — у другого. На травке ковер постелен, на нем возлежит воевода, пиво стоит, сулейки цветные с вином, мужики без шапок кругом стоят, ветер кудри у их вьет, у воеводы лысина блестит, розовая под солнцем. Боярин гремит безотрывно:

— Платить недоимок не будете — в батоги! На правеж! Или государю не платить, царю и великому князю? Гиль[61] подымать хотите?

Тихон обошел стороной, пришел к себе на струг, лег на стлань, слушал, как за бортом стучит, хлюпает вода — тихо да ласково. Ой, как хотелось бы тишины, да ласки, да милосердия! А как давеча ревел боярин, как хохотал, что поп пузыри пускал! А рыжий богатырь Бещов? Не знает, дурачок, чертова сила, что творит. За боярином идет. С него и спрашивать нечего. Спят, спят люди, дремлют.