Черные люди — страница 66 из 125

Пусть два медведя себе на гибель грызутся, а мы свою землю крепить будем!

У патриарха даже в бороде шевелилось презренье, сумен стал и царь. Речи Морозова были несносны, поносны, тяжки обоим. Или сегодня на Красной площади не праздновали восторженно великой победы? Или царь не держал на руках своих мягкое, нежное тельце наследника своего, будущего короля польского Алексея Алексеевича? Или сегодня не доложили патриарху его бояре, что прибыл тайно от цесаря, из Вены, от самого папы посол, некий кардинал, хочет с ним видеться тайно же? Морозов-то на молоке ожегся и на воду после Соляного бунта дует!

— У нашей державы или серебра не стало? — заговорил царь. — Али лесу у нас мало? Сала? Кожи? Поташу? Или нет Соболиной казны? Или мы нищие?

— Государь! — Морозов прижал пухлую руку к груди. — Соболиная казна есть, все у нас есть, да чтоб за нее серебро выручить — нам нужен мир! На соболиную шкурку ни у польского пана, ни у польского холопа хлеба не купишь! Еуропа нам теперь за соболей чем платит? Порохом да свинцом? А нам серебро надо! Соболями воевать не будешь. Без денег дальше идти в польскую землю не след! Где деньги возьмем? Деньги надо!

Давно Морозов хотел поговорить с царем, высказать ему свои помыслы, свои опасенья, чтобы удержать обоих великих государей от неверных шагов. Страшна была Морозову Еуропа, хоть и невелика, — недаром давно жила она устроенно, далеко, на тысячу лет, ушла она вперед Москвы в ремеслах и в учении. Правда, Польша сдала под натиском московских ратей спервоначалу, и еще сдаст, как сдает тетива от натяженья сильной рукой, а зато, собрав силы, вдруг потом грянет со звоном вперед, метнет злую стрелу?

И народа московского тоже боялся Морозов: мог ли он, ближний боярин, царев дядька, забыть бушующую толпу, что хлынула тогда в жаркий июньский день к красному Кремлю, горящие гневом глаза черных людей!

Значит, возможна была война, но только короткая, справедливая, такая, чтобы сразу же пришел прочный мир, чтобы победа сняла с народа бесчестье за прошлое разоренье, чтобы народ и дальше работал, все крепче строил свое государство.

Из-за царского кресла медленно, неслышно в мягких своих сапожках снова выдвинулся Ртищев. Молодое лицо его сияло такой преданностью, таким усердием, что царь невольно шевельнулся к нему навстречу:

— Ты что, Михайлыч?

— Государь, дозволь слово молвить! — умильно проговорил Ртищев, волнуясь до слез, прижимая обе руки к груди. — Знаю я… Я знаю, как собрать деньги!

— Как же ты знаешь, Михайлыч? — ласково спросил царь своего любимца. — Отколе?

— Я в книгах вычитал, — скромно ответил Ртищев. — В Гишпании так же случилось, денег не было, так там гишпанский король указал бить деньги не с серебра, а с меди.

— Как так с меди? — наклонились все трое к Ртищеву.

— А так! Вот у меня пол-ефимка, — Ртищев вынул из кармана монету. — Выбито на ней: «Один рубль». И ты, великий государь, укажи, чтобы такие рубли били бы не с серебра, а с меди, а ходить тем медным рублям меж черными людьми, чтобы против серебряных безотказно. И, те деньги выбив, указать всем людям старое серебро сдать в казну, государь, а заплатишь ты им новыми деньгами. А серебро — в твоей казне.

Благосклонно смотрел царь на своего молодого советника.

И правда, не все равно черному народу, на какие рубли торговать? На серебро, на медь ли? Дело хоть было еще и неясно, однако впереди просветлело, какой-то выход намечался.

Вот что значит — может человек на всяких языках читать! По тому гишпанскому образцу Москве теперь будет и дале воевать повадно. А дальше — что господь даст!

Так думал восхищенный царь. Дверь отворилась, в комнату вошел Милославский, кувыркнулся царю в ноги, потом поднялся, пытливо глядел на лица советников: припоздал он, а что было говорено?

— Эх, Илья Данилыч, — весело сказал царь, — теперь войну мы выдюжим! Вон как в иных землях люди-то делают: бьют деньги из меди ценой в алтын, а пишут на них: «Рубль серебром». Или и мы нешто этак не можем? Ртищев надоумил, спаси его Христос!

— Что ж! — сказал царев тестюшка, ухватив с лету мысль. — Нам все одинако, чем бить ляхов — серебром ли, медью ли.

— А вот чего боязно, — продолжал царь, — как бы с народом дурна не было. Ведь дело-то, владыка святой, обманное? Лжа медь за серебро давать!

— Народ стерпит, государь! — махнул высокой шапкой Милославский. — Война! Сказывай, государь, когда шведских послов будешь принимать. Больно нужно!

Однако прежде шведского посольства царь принял патриарха Антиохийского Макария — 12 февраля, в день св. Алексея митрополита Киевского, Московского и всея Русии, в день именин царевича Алексея, после именной обедни в Алексеевском монастыре. За патриархом Макарием приехали в его подворье три боярина, стрельцы и там взяли и понесли в Грановитую палату сто восемьдесят три блюда с подарками. Среди подарков патриарха Антиохийского были: иконы древних писем, часть креста, на котором был распят Христос, камень с пятнами крови Христа, греческое евангелие, древние пергаменты, панагия, резанная из кости Иоанна Крестителя, пук ярких иерусалимских свечей, ладан, коробка царского мускусного мыла, константинопольское мыло с амброй, иерусалимское мыло, алеппское мыло, манна, финики, пальмовая ветвь с листами.

Царь и бояре стояли торжественно, смотрели так умиленно на убогие подарки, словно те были бесценны. Царь благословился у патриарха, поцеловал его черную душистую руку, обнялся, поликовался.

— Ах, батюшки! Как я рад, что ты приехал! Как хотел я видеть тебя, получить твое благословенье, слушать твои мудрые советы! — сказал царь, монах-переводчик перевел его слова на греческий.

Святейший Макарий возвел правую руку и, сверкая огненным взглядом, произнес:

— Благочестивый царь! Пусть господь бог исполнит твои надежды… Да будет тебе победа над врагом! Да станешь ты впредь не автократор, не самодержец больше, а станешь монократор — монарх един над всем миром!

Пир шел очень долго, — един обряд целованья царской руки и чаши занял четыре часа. Прямо из-за стола все приглашенные двинулись в Успенский собор, где стояли вечерню и заутреню, так что гости с Востока вернулись к себе в подворье только перед утренней зарей, измученные, усталые, потрясенные тем, что ели, пили, переживали, видели, и особенно тем, что царь сам ставил свечи перед иконами и пел на клиросе.

Патриарх Никон подражал во всем обиходу царя. Царь угощал патриарха Макария — и патриарх Никон учинил тоже пир в его честь. Патриаршья столовая изба блистала золотой и серебряной посудой, за столами прислуживали стольники и чашники в красивых одеждах. Патриарх Никон восседал за отдельным столом, за отдельными же столами поменьше сидели патриархи Антиохийский Макарий и Сербский Михаил. Обед у патриарха был не хуже царского. Великий государь Никон тоже, как и царь, то и дело рассылал со своего стола блюда гостям. Стольники подносили кушанья с торжественным возгласом:

— Великий господин патриарх Антиохийский Макарий! Жалует тебе от своих щедрот патриарх Московский и всея Русии Никон хлеб освященный!

— Великий патриарх Сербский Михаил! Жалует от своих щедрот тебе патриарх Московский и всея Русии икры черной!

Пожалованные выходили из-за столов и били Никону поклоны. Все время пели хоры и читали чтецы, как на пирах в Великом Дворце в Константинополе у императоров ромейских.

Наступивший Великий пост своей строгостью привел в отчаяние арабских гостей. Дьякон Павел так записывает об нем в свой дневник:

«Мы едим только соленую капусту, соленые огурцы да черный хлеб. Говорят, царь ничего не ест по целым суткам. Когда же кончится, о господи, это наше мученье?!»

За такими торжествами и. пирами дело с приемом шведского посольства все откладывалось, до тех самых пор, пока не прибыли в Москву посол из Польши Галинский со свитой.

День приема шведам наконец был объявлен, а накануне уже близко полуночи патриарший боярин Зюзин ввел в покои патриарха Никона тайно человека в русской овчинной шубе, в меховой шапке. Человек этот поклонился земно патриарху, за четырьмя свечами восседавшему на высоком кресле.

Патриарх изрек:

— Разоболокайся!

Человек встал, сбросил шубу, кафтан, пимы и оказался в черной сутане с пуговичками от ворота и до подола, в черной шапочке на бритой голове, длинноносый, тонкогубый, с небольшой, недавно отращенной бородкой. Монах приблизился к патриарху, получил благословение и благоговейно облобызал крепкую руку.

То был Петр Аллегретти, иезуит, тайно пробравшийся в Москву среди свиты польского посла Галинского, приехавшего, чтобы прощупать возможность мира. Родом словак из Рагузы, Аллегретти говорил по-русски и, основываясь на донесениях польских резидентов в Москве, предложил венскому двору цесаря Фридриха III свой план спасения католической Польши от полного разгрома ее Москвой. План заключался в том, что нужно было заинтересовать московского царя, а в особенности патриарха Никона в сохранении Польши, а для этого не допустить союза Москвы и Швеции, при котором полный разгром Польши был бы неизбежен…

Сложив руки на груди, опустив голову, стоял иезуит перед широко восседающим в креслах патриархом Никоном как само воплощение кротости и смирения. Верный офицер черного войска святого генерала Игнатия Лойолы стоял перед могучим мужиком, крепким телом, буйным в мечтаниях.

Этот иезуит знал, как овладеть могучим и простодушным телом и бурною душой патриарха Никона.

Сперва монах поднес патриарху бесценный подарок — золотой кувшинец с жемчугами венецианской работы, от раки святого Николы. Просияв, принял Никон тот великий дар.

— Царь не должен губить Польши — ведь неразумно разбивать сосуд, в котором можно хранить воду, — говорил Аллегретти. — Ты говоришь, святой отец, что король польский враг царя? Но царь московский вернул себе Смоленск, ваш старый русский город, — тем самым должна исчезнуть вражда. Погасает ведь огонь, когда истощается топливо…

Патриарх метался на своем кресле — мысли терзали его мозг, но обрести нужное слово было нелегко.