Хоть был и прислан с Москвы воевода Пашков, а птица он не высокого полета, боярскую-то спесь ему кормить нечем: Трубецкому, Шуйскому, Хованскому он уж никак не в версту. Те — куда там! Они родовиты, они место свое у царя блюдут, у них в отчинах да дединах великие деревни, без счету мужики, и владеют они ими исстари. Ано им и под царский гнев попасть не страшно, волосы разве долгие отпустят, бороды чесать да стричь не будут, в поместьях дедовских отсидятся. Служба им, таким, легка и доходна, сидят в Москве, приказами ворочают, либо государевы полки водят, либо в посольствах за рубеж ездят.
А он, Пашков Афанасий, хоть и с Москвы прислан, да из худородных он. Своим горбом, службой по дальним городкам да острожкам, жестокой войной пробивал себе дорогу к воеводству, на все шел, абы только к старости хоть в стольники выбиться.
Умел Афанасий Филиппович из людей прибыль государеву выжимать, словно жерновом вымалывать, — недаром не два года, а целых пять лет просидел он в Енисейском. Было до него там две церкви — он еще две пристроил, к монастырю второй добавил — женский Рождественский, стены острога укрепил, домов два ста новых поставил — и все это без казны, трудами енисейских людей… Да, заботясь о государевой же прибыли, поставил он себе завод — водку сидеть.
Хорошо помогала государевой казне водка не только у русских, а и у остяков. По дешевке на водку-то мягкое золото — меха — выменивали, соболя, горностаи, чернобурки нипочем брались.
Стало тесно Пашкову-воеводе в Енисейском уезде, он уже протянул руку за. государевой прибылью дальше — по Ангаре и Байкалу, ставил там острожки, садил там своих людей, объясачивая население суплошь, прибирал на это вольных казаков, охочих, смелых людей, шел упорно на всход солнца.
Шли они к нему спервоначалу. Маячили впереди приветно вокруг Байкал-моря нетронутые леса, богатые пашенные земли, хлебные, скотные, собольные неизведанные прибыльные места! Подводи он такую полуденную забайкальскую землицу под высокую руку московскую, будет воеводство на славу, не то что тебе Мезень либо Кевроль! И от Москвы честь, и от Москвы далеко, сам себе сиди здесь хозяином.
Да было еще одно дело — Амур.
С Амур-реки, что течет под самое Богдойское царство, торг можно завести прибыльный, не хуже, чем по Волге через Астрахань.
Хабаров-то опытовщик туда давно своей волей ушел, слышно — сильно богател со своими охочими людьми да с вольными казаками. Дон думают они там новый завести с казацким вольным обычаем либо новогородские порядки. Нешто это можно?
Писал давно в Москву Пашков-воевода, что пора тех людей на Амуре укоротить, обратать. Он, Пашков, готов это сделать, ежели его туда пошлют, чтобы на Амуре те люди зря не озоровали, меж собой да с богдойскими людьми драк бы не вели, а были бы государю прибыльны. Слышно — много они там, на Амуре, добычи добыли. На Амур с Москвы проехал дворянин Дмитрий Зиновьев — сказывал ему, воеводе, что государь шибко доволен Хабаровым, посылает ему гривну золотую на шею за усердную службу, а его людям — по серебряной… Да на угощении, под хмельком, шепнул Зиновьев Пашкову под рукой, что Хабарова, устюжского человека, оттуда, с Амура, снять нужно — больно волен!.. А потом и впрямь провез Зиновьев Хабарова в Москву под караулом. Воеводой бы сести ему, Пашкову, на Амуре, в острожке Албазине, что Хабаров ставил!
Смотрит воевода на протопопа, что с Москвы прислан… Ох, ладен! Нужен бы ему такой! Все нужно к государеву делу: ратные люди нужны к бою, сохи, топоры, котлы, иглы — к торговле; крючки, сети, остроги, луки, копья — к рыбному, к звериному лову… А как же на чужбине без попа? Нужны и попы. Нужны к ловле, к умирению душ, к земскому строению, к смерти, к рождению, к государевой прибыли.
«Видать, не пьяница, хорош будет к делу… Патриарх, вишь, его гонит, да ихние поповские дела кто разберет? А тоже сказывали — протопопа сам царь знает и любит. Ишь как поп смотрит смело, не то что наши свечкодуи. Ехать такому протопопу в Якутск нечего».
Глядит на Пашкова-воеводу и Аввакум-протопоп. Московские парчовые брюханы — те спесивы, гордоусы, на землю не смотрят, нос кверху дерут. А этот — мужик себе на уме, лба без пользы не перекрестит, а как служить будешь— по-старому аль по-новому, — ему не все одно? Он о своем старается, далеко не смотрит, только ты его не замай!
Оба стояли они друг перед другом, сильные, с сединой в бородах, испытанные в службе царской и в боевой службе духа, — видели друг друга насквозь.
«Что ж, — подумал протопоп, — любил ты, протопоп, со знатными знаться, теперь люби терпеть, горемыка! Кая польза сему скимну рыкать, коли он все о прибылях только думать может?»
Сверкнув из-под черных бровей медвежьими глазками, спросил воевода просто:
— Поп ты или распоп?
Ответ был краток:
— Аз есмь Аввакум-протопоп!
— Добро! — поиграл пальцами в бороде воевода. — Кто вас разберет! У нас в Сибири люди всякие, не в Москве!
Не отводя сверлящих глаз от протопопа, воевода медленно опускался в кресло за столом.
— Ты, сказывают, противу патриарха лаешь? Аль не знаешь, что патриарх — царев помощник, а ты его поносишь?
— Патриарх превыше царя хощет быти! — говорил Аввакум, медленно подходя к воеводскому столу, уперся воеводе в глаза — кто кого пересмотрит?
— Брехня! — усмехнулся воевода, перебирая на столе бумаги. — Да кто выше царя? Един бог! Чего лжешь? Кто государство строит? Нами повелевает? Царь.
Воевода не ждал, да и не мог ждать возражений.
— На Лену-реку тебе плыть неча! Служи здесь, богу молись… Жди, покуда мы ждем…
— А чего ждать, государь? — спросил Аввакум. Пожалуй, нравился ему воевода: мужик, прет медведем, куда ему надобно…
— Чего ждать, опосля спознаешь! — ответил воевода. — Да что там за рев? — вытянул он складчатую шею.
Обернулся на шум и протопоп, а это Настасья Марковна с ребенком на руках пробирается к нему через толпу. Ксюшка ревет благим матом, Прокоп за шубу материну держится..
— Э, да ты со всем домом приехал! — ощерился желтым оскалом воевода. — Добро!
У Настасьи Марковны глаза сверкают:
— Ты что ж, Петрович, нас на холоду бросил? Куда нам?
— А старшие-то где?
— Пожитки стерегут. В санях. Куда ж нам с младенцем деваться?
— Государь! — обратился протопоп было к воеводе.
А воевода уже не слышит, куда — дела! С протопопом стрелец Беклемышев привез грамоты с Москвы — новые указы, и подьячий с приписью Шпилькин Василий Трофимыч, грамоту одну развернув, воеводе подает, толстым, в огурец, пальцем тычет:
— Смотри, государь, теперь-то мы пашенных мужиков укоротим, будут нам девок замуж своих давать.
— Ага! — вскинулся воевода. — Указ пришел?
— Слушай, государь, — пробурчал Шпилькин, стал читать, как в бочку гудит: — «…Писал ты нам, в прошлых-де годах присланы в Енисейский острог ссыльные люди, воры да мошенники, многие холостые, а велено тебе их устроить в Енисейском остроге на пашню, а за тех-де ссыльных людей старые ваши пашенные люди дочерей и племянниц замуж не выдают, а выдают тех дочерей своих и племянниц за казачьих детей да племянников…
…А тем ссыльным холостым людям в Енисейском остроге опричь наших пашенных крестьян жениться негде, а крестьян тех одной заповедью не унять. И ты бы, наш воевода, енисейским пашенным крестьянам велел выдать замуж за ссыльных холостых людей, за пашенных крестьян, чтобы тем тех ссыльных холостых людей от побегу унять и укрепить…»
Шпилькин чёл грамоту с Москвы вполголоса, держа руку на бороде, оглядываясь по сторонам — не вострит ли кто уши… Да нет, все как будто заняты своим делом. Распахнулась дверь, ворвался пар в избу, вошел гостиной сотни торговый человек Тихон Васильич Босой, шел, раздвигая овчинную да меховую толпу, вылез наперед, к столу, помолился на иконы, вынул из шапки красный плат, вытер лицо и заиндевевшую бороду. Пришел Тихон Васильич по делу: отправлял он своего приказчика, Кокорина Якова Кузьмича, на Лену-реку, на соболиные свои промыслы, к тамошним артелям покрученников, — надо было подвозить припасу. Тихон Босой огляделся, увидел дьяка Евфимья, закивал, подошел к нему, шепчет:
— Как проезжая грамота?
Проезжая грамота была уж готова, дьяк вытащил ее, ласково кивая, из ларца, показал Тихону, зажужжал в красное ухо:
— «По государеву, церкви и великого князя указу воевода Афанасий Филиппович Пашков да дьяк Евфимий Филатов отпустили с великой реки Енисея, из Енисейского острога, на великую реку Лену, на соболиные их промыслы, гостиной сотни торгового человека Тихона Босого, приказчика его Якуньку Кузьмича Кокорина.
А у того Кокорина хлебного запасу и промышленного заводу — двадцать шесть пуд муки ржаной, двести аршин сукна сермяжного, тридцать камусов, полпуда меди зеленой в котлах варчих, бисеру да одекую восемь гривенок, двенадцать топоров. И с его хлебного запасу да с промышленного заводу по таможенной оценке государевы десятины да отъезжие пошлины взяты.
Да с ним, с Кокориным, отпущен и покрученник их Пятунька Иванов Устюжанин, и с них обоих отъезжие пошлины по алтыну с человека в государеву казну взяты же.
К сей проезжей грамоте государеву, цареву и великого князя Алексея Михайловича всея Русии печать Сибирския земли велика реки Енисея Енисейского острогу воевода Афанасий Пашков руку приложил…»
Тихон прослушал грамоту, взглянул на печать, вынул из шапки платок с посулом, сунул, как положено, в руку дьяку.
— Спасибо, Евфимий Григорьич! — сказал он и огляделся.
И словно окаменел, увидев протопопа, потом сразу шагнул к нему. Еще бы! То вешнее утро на Волге, струги Шереметьева, могучий, словно конь, рыжий стрелец в красном кафтане, смелое лицо деревенского попа, говорящего правду в глаза великому человеку, наконец, сам Шереметьев, плывущий в Казань собрать неправо стрелецкие да хлебные деньги… Вспомнил! Он! Как есть! Живой! Не сломал еще буйной головы, не положил горячей души, не кончил своей жизни! Он у нас, в Сибири!
Словно хрустнуло, перевернулось что-то в душе Тихона, встало, пришлось на свое место… Исчезло враз все то, что гребтилось, ползало вошью по душе, ано раскрылось окошко, светлей стало… В душную бессонь ночей, под жарким боком своей остяцкой княжны мстилось Тихону иное, легкое да нежное, правильное и горячее да сильное, только вот тонкое, словно марево… Хочешь рукой схватить, да нету ничего. Как сон… А знает он, Тихон, что то не сон, а то и есть сама правда, крепкая, как алмаз, да неухватимая, как вода. Понял Тихон: должно быть, все это время он словно искал протопопа, хоть об нем и не думал. Есть на свете настоящие люди, что знают правду… А как их найдешь? Где? А тут сам явился — в скуфье стамедной, опушенной куницей, волос да борода с проседью, а глаза горят добро… Знает протопоп правду, да и скажет, не потаит — все напрямо.