— Не спишь, отец? — отозвался чей-то шепот рядом, из-за елочки. — Я тоже не сплю. Простой я человек, не письменный, не пойму чтой-то. Господь все небо звездами изукрасил, а к чему? Али чтобы люди друг друга под такой красотой били бы да мучили? А?
Не отозвался протопоп. Чей тот голос? Как отозваться? И утих неведомый шепот в ночи. Марковна зашевелилась— не спит, однако.
Куда пойдет протопоп, кому скажет? Он обличает Никона, а за что? Старину Никон отверг… А Никон вон говорит, что старина пуще у греков — те-де крестятся по-старому. Одни так, другие эдак. Да не разница такая страшна. Угнетенье страшит… Насилье! Страшно, что Никон людей за крест Христов на цепь сажает, в тюрьмах гноит, в ссылки шлет. Вот-те и Христос, куда девался! Государевой прибыли ищет воевода, то ему в честь, да не такой же ценой… Ревет, аки скимен! Ты силу кажешь, дурачок, а ты любовь, любовь к людям покажи! Заботу! За любовь люди больше сделают…
Проснулась Ксюшка, заплакала, Настасья Марковна сразу зашушукала на нее. «Ну, не спала, хитрая! За мужем, должно, следила… «Любовь есть, когда душой человек к человеку приваривается, что железо к железу, и становятся двое во плоть едину…» Да и он, Афанасий Пашков, хоть воевода, а сын мне духовный, а я ему отец, одна у нас с ним мать — церковь, одна крыша — небо, одно солнце! Пусть он мне и досаждает, а все равно нужно и таких Пашковых любовью принимать. Что делать!»
Стал засыпать тут протопоп, борода сыра не то от слез, не то от ночи, и вспомнил он давний свой сон. Еще на Волге видел он: плывут стройно два струга золотых по Волге, и весла золотые на них, и шесты золотые — все как есть золотое. И по одному кормщику в них. Спрашивает Аввакум: «Чьи корабли те?» И ответ слышит: «Луки да Лаврентья». То дети были духовные Аввакумовы Лука да Лаврентий, умерли они в те поры доброй смертью. И тут же третий струг через Волгу плывет — не золотой, а черный, да белый, да красный, да серый, и юноша в нем один сиделец, и летит струг тот прямо на него, на попа, и вскричал в страхе Аввакум: «Чей корабль этот?» И отвечал ему кормщик: «Твой он, твой, на, плавай в нем с женой да с детьми, коли своего добиваешься!» Ин, видно, и подошло то страстное плавание…
Ворочается протопоп в тонком сне, то заснет, то проснется. Ворочается беспокойно в чулане и воевода Пашков — чудится ему измена кругом. И еще — куда ему плыть? «Ну вот, до Илимского острожка доплыву, Хабарова спрошу, — думает воевода. — Кому знать, как не Хабарову?»
Ерофей Павлыч — мужик что твой таловый прут: ткни его в сырой песок — растет, листья, корни дает! Доплыли дощаники до Илимского острожка, там ударил сполошный колокол, на стены стрельцы бегут, гремит набат, воротники ворота притворяют, посадские мурашами в город с узлами спешат — в осаду садиться, мужики с полей верхами в деревни скачут, рубахи пузырем. Дощаники пристали к берегу ниже устья Илим-реки, а воевода на своем поплыл к городку.
Стих набатный звон.
Смотрит с реки Пашков — нивы кругом острожка золотые, урядливые, по лугам скот пасется пестрый, лошадей табуны, вокруг посада все огороды в поскотинах. Две мельницы ветровые мелют. А с острожка идет среди других мужиков в коричневой однорядке, в красной рубахе седобородый, чернобровый, сам приказчик сих мест, боевой устюжский пашенный и торговый человек, ныне жалованный царем боярский сын Хабаров Ерофей Павлыч, ломит шапку с серебряных кудрей.
— Что сполоху нам натворил, покамест распознали! — смеется он и кланяется воеводе, пальцами касаясь песку. — Милости просим, пожалуй!
Воевода в цветном кафтане стоит в дощанике, стрельцы на шестах подводят посуду к берегу, кладут мосток, и воевода сходит на желтый песок, сын Ерема его под локоть держит.
— Здрав буди, воевода! — говорит Хабаров.
— Поздорову ль, Ерофей Павлыч? — спрашивает Пашков. — Милости прошу на дощаник ко мне — медку испить малинового стоялого…
И повторил с поклоном:
— Пожалуй-ста!
Хабаров с поклоном же прошел по сходне на дощаник, за ним следом оба Пашковы. Сели под парусом, в холодок. Еремей побежал за медом.
— А где теперь воевода твой? — осведомился Пашков.
— Я за всех! — смеется Хабаров. — Один старый, Богданов, в Москве, по весне уплыл, другой, новый, Бунаков, к осени, слышь, будет… Один управляюсь.
Взглянул Пашков по-ястребиному:
— Без воеводы?
— Ага! Народ-то сам работает!
— А государеву десятину как сдаешь?
— В Тобольск. А ты далеко ль плывешь?
— На Амур.
— Воеводой?
— Ага!
Хабаров покачал головой сомнительно.
— На Амуре топерва, пожалуй, воеводам не вод, — усмехнулся он. — Народ на Амуре вольный. Казаки да охочие люди… Пленные. Утеклецы. Донским обычаем живут. Кругом казацким, ну, вечем…
— Как так?
— Да так! Воевода жалованье царское давать должен. Воевода есть, а жалованья нету. И людей у воевод мало. Я в Москву писал, просил, чтоб для той Амурской земли укрепления прислали бы служилых людей для порядку.
— Меня и посылают…
— Сколько у тебя людей-то?
— Три сотни!
Хабаров улыбнулся.
— Шесть тысяч проси! Десять проси! Три сотни! Дело там большое, земли рядом сильные. За Амуром сильное Богдойское царство. За рекою Силимом Серебряная гора, при ней день и ночь богдойская стража в куяках, с огненным боем. От Албазина две недели до той горы ходу. По Силиму-реке мужики живут, многие работают камни-самоцветы, шелка да бархата, атласы ткут, жемчуг добывают. Близко, да не дойти.
— Войско у них?
— Сила! Куда там три сотни… Наших одних людей с Лены-реки туда столько набежало — ежели воеводить начнешь, не платя жалованья, сомнут они тебя и три твои сотни!
— Сомну-ут?
— Ага! По Амуру, по верху, живут сидячие иноземные мужики. Тоже сильные. Пашни имеют добрые, железо промышляют, медь, олово… Соболей много дают…
— Кому дают?
— А вольным нашим людям! Степанова Онуфрия там поставил я приказчиком за себя, как меня в Москву повезли. Писал, сказывают, Степанов в Якутский острог в прошлом годе: живут они-де все великою нуждой, питаются травой да кореньем. А хлебные запасы издержали они, холодны и голодны, и пороху и свинцу в государевой казне на Амур-реке нету нисколько, и оберегать острожки и государеву казну нечем… А хлеб разве с дракой достанешь. А кругом иных земель народы под богдыхановой властью многи и сильны и с огненным боем… И ныне, слышно, пропал Степанов-то!
— Пропал?
— Слышно, пошел на Шунгал-реку[134] за хлебным запасом и не то побит, не то в плену. И с ним триста людей пропало. Нет, там нельзя эдак жить…
— А как же?
— Миром надо жить. Садиться на землю да работать. Вот теперь царевым изволеньем живу я здесь — и пашни опять заимел, и огороды, и соляные варницы поставил, и мельницы у меня. Ружьем не много возьмешь, товаром доспеешь боле. Товар ружья крепчае!
— Так, Ерофей Павлыч, та-ак! — наклонился к Хабарову вплотную Пашков. — Скажи, как идти мне способнее? На Амур по Илиму да волоком на Лену-реку альбо по Ангаре-реке до Байкал-моря да полуднем на Шилку-реку?
— Мне на Амур-реку больше ходу нет, — уклонился Хабаров. — Мне туды государь ходы заказал! Я туда с народом шел, а мне сидеть здесь указано. Да и стар я. Как я могу знать? А на Илиме-реке я то же делаю, что и на Керенге, и в Мангазее, везде делывал, — хлеб пашу, соль варю, промыслы промышляю. Хотел было и на Амур-реке то же робить. Да не судил господь! А тебя, воеводу, сомнут там вольные люди, охочие люди да казаки, и не дойдешь!
— Не дойду?
— Как бог свят!
— Так чего ж делать? Указано идти на всход солнца.
— Иди… Иди с умом, да через Байкал-море и тоже на Шилку-реку. Тут тишае, горы кругом, иноземцев мало, отсидишься, коли они и приступать будут… И наших тут тоже мало. Тут легчее. Тут покамест все тихо. А богдойские люди сказывают — ихние цари, и Шамшахан и Алак-Батур-хан, уж больно серчают на нас…
Еремей Пашков принес деревянную братину игристого малинового меду. Позвонили чарами.
— Здоровье государево! — поднялся со скамьи Пашков.
— Многая лета! — ответил Хабаров. Выпил, похвалил — Хорош мед-от!
Они сидели втроем — седой вольный землепроходец и два московских служилых человека, которых царская воля слала в неведомые земли. И Хабаров не спеша поведывал им о своих походах, о том, как заложил он было на Амур-реке острожки — Албазинский да Кумарский, сказывал, как ныне могучи богдойские государи, что все сильней их войско. Лет десять тому назад ходили те государи в полуденную сторону, к Великой стене…
— К какой это стене?
— К Великой! И та стена Богдойское царство от Китайского царства делит, и та стена тянется на пять тысяч верст!
— А-а! — вскричали оба Пашковы и покачали головами недоверчиво.
— Вот, — продолжал невозмутимо Хабаров, пригубливая из чаши. — И под Великой стеной богдойские люди тех китайских людей побили, и за стену пошли, и у них Ханбалу[135] — ханскую столицу — приступом взяли. И, приступив, дальше пошли те богдоханы в Китай, богатства взяли неисчислимые, и бьются они теперь на конях своих у самых дальних полуденных морей.
— В Китайском царстве?
— В Китайском, ага! И то Китайское царство богаче Богдойской земли, и там многие каменные города и дворы, как на Русии. И церквей там много, и звонят в них колокола, только крестов на церквах нету.
— А вера какая?
— Какая вера-то — неведомо, а живут они, слышно, как русские. И одежи у них длинные. И многие страны торгуют с ними богато.
— Ишь ты! Откуда ж, государь, сие ведомо? — тихо спросил Еремей.
— А хаживал туды, за ту Великую стену, воевода из Томску, Волынский Василий Васильич. Он мне и сказывал. Да еще что! Есть у меня книга голландская, и тот голландский человек еще дале бывал… И сказывают толмачи, что книгу ту чли, за Китайским царством, в окияне, на шестьсот верст лежит остров Ципанга