И вдруг все изменилось в одно мгновенье.
— Братцы, идут! — послышались, приближались смятенные крики.
Какой-то мужик в красной рубахе опустил кол, огляделся, нырнул в толпу — только и видели, там другой, третий… Нарастая, приближаясь, гремел барабанный бой, до ушей царя достигла приятной музыкой грубая немецкая ругань.
— Крауфорд! — привстал на стременах, вытянул шею царь. — Он! Он!
Нет, полк Крауфорда вел майор Гордон, худой, запыленный, стремительный, сияющий верностью, с обнаженной шпагой в руке. За ним как по линейке шагали его солдаты — недаром учили их немецкие офицеры «сену» и «соломе». Солдаты, словно кони, били ногами в твердую землю, грозно торчали пищали, блестели бердыши, и решительные, непреклонные шли впереди рот немецкие начальные люди.
— По-олк, стоять! — залился молодым голосом майор Патрик Гордон, и с последним гулом роты замерли на месте. Гордон лихо повернулся, поднял шпагу и, подойдя, отсалютовал царю.
Этот миг был мигом полного торжества иноземного регулярного строя. Немцы, черемисы, мордва, русские стояли перед своим хозяином-царем с каменными лицами, глядя на него глазами, полными страха. Эти окованные страхом, палками, зуботычинами, блестящие железом ряды напомнили народу страшные времена царя Ивана. Люди, бросая дреколья, посыпались с холма, побежали.
— Бей их! — закричал, багровея, царь Алексей. — Гони, собак, в реку! В воду! Блядины дети!..
— В две шеренги становись! Расступись! Иди вперед! — командовал майор Гордон.
Команда звучала в ушах царя сладкой песней. Вот что нужно, чтобы править народом самодержавно, спокойно, никого не боясь! Регулярное войско! В майоре Гордоне, в его муштрованных людях, в капитанах Ките, Юнгере, Шварце, хотящих только наживы, в забитых и запуганных солдатах явилась в Коломенском жестокая сила, скипевшаяся древняя традиция римских легионов, покорителей вселенной, хозяев бесчисленных народов, перенятая и сохраненная Европой, подлинная власть цезарей.
— Бейте их! — повторял обезумевший царь. — Бейте!
— Рупай, репят! — крикнул Гордон, и над развернувшимися шеренгами красных кафтанов стройно взлетели кривые полумесяцы бердышей. — Рупай всех!
Из-за храма Вознесенья одно к одному бешеными псами выскочили затаившиеся было там коломенские караулы — боярские дети, и дворяне, и стольники, и стряпчие, и постельничие, и жильцы, и сокольники, и медвежатники, и псари, и вся придворная челядь, только что дрожавшие за свои шкуры, за сытную еду, за крепкий сон на деревянных топчанах и потому озлобленные, мстящие за свой страх.
Они рубили безоружных, распахивали ударами рубахи, разваливали головы и плечи, отрубали руки, кололи, резали, исступленно выкрикивая непотребную брань, душили руками за горло, отбрасывая в ярости оружие, а за их беснующейся толпой, как ряды косцов, с кровавыми бердышами в руках развернутыми шеренгами шли солдаты майора Гордона.
Майор Гордон, граф шотландский Эбердинг, знал: он теперь выигрывал. Он нашел свой шанс. Он добьется, он сделает наверное свою карьеру за счет чужих ему людей. В глазах царя он стал его силой, опорой. И когда на него в справедливой ярости набежал взъерошенный мужик в серой сермяге, занеся высоко свой засапожный нож, Гордон на глазах царя отчетливым фехтовальным приемом проткнул его насквозь шпагой.
Народ метался, кричал, убегал от смерти под мерно рубящими бердышами, а Мишка Бардаков, Лучка Житков, Куземка Нагаев, Мартьян Жедринский среди сотен других уже валялись связанными на измятой, окровавленной траве, и их пинал острыми носками красных сапог своих озверевший молодчик Бориска Шорин…
Люди заваливали своими телами зеленые муравы села Коломенского, вытянувшись лежали среди цветков, под наливающимися плодами царских садов, с воплями барахтались, тонули в реке.
На высоком танцующем коне, упершись рукой в бок, приподнявшись на стременах, царь смотрел. Утверждалась его власть… Кто мог противиться его воле?
Село Коломенское затихло только к вечеру. По зеленому лугу, на бурой дороге, на мосту, на холме целый день бродили мужики да бабы — убирали покойников, вытаскивали из реки утопленных, копали братскую могилу над обрывом, под плач и причитанье набежавших родных, несмелый бормоток попов. Над холмом стоял дым — горели костры, на них стрельцы подошедших приказов Матвеева да Полтева варили походную кашу. Слышались уже довольно выпившие голоса, всплывала песня — каждому солдату царь пожаловал по серебряному рублю…
И на нижних, крепких ветвях коломенских столетних дубов по холму и вдоль дороги тихо покачивались в теплом ветре вытянувшиеся тела ста восьми повешенных по указу на месте бунтовщиков.
Солнце к закату. Уж и царское стадо брело домой, позванивая боталами, а в приказных палатах царевых хором при свечах заседали князья Хованский да Волконский — вели сыск над схваченными в бунте. Из Москвы подъехало уже пятеро палачей.
— Чего мало? — спросил князь Иван Андреич. — Писано слать заплечных было полвтора десятка.
— Не дали! Князю Трубецкому самому надобны!
— Ладно, обойдемся! — сказал Хованский, потягиваясь и поглаживая круглый живот под красной рубахой…
Трубецкой, Алексей Никитыч, заседал в Москве, в Разбойном приказе в Кремле. На виселицах, расставленных вдоль стен и у ворот Белого города, по приказу Трубецкого было повешено двадцать гилевщиков, схваченных при разгроме дворов. Дела всем и впрямь было много.
Царь Алексей сидел в своей коломенской опочивальне, у дверей привалился к притолоке — ждал дворянин Прончищев, должен был он везти в Москву срочно снова указ князю Трубецкому. Под окошками фыркали, били копытами заседланные кони.
«…И тем ворам, что схвачены с грабежной рухлядью, — писал государь с росчерками, завитками, с нажимами лебединого пера, — ты бы чинил сыск накрепко, и кто достоин — тех ты воров и пущих заводчиков мятежу и людей боярских мятежных казни смертию по своему рассмотренью и прикажи вешать по всем дорогам у Москвы. И про то отпиши нам, государю».
В дверь постучали, вскочил жилец дневальный, распахнул дверь, — за порогом стояла царева сестра, именинница царевна Анна Михайловна в большом наряде. На вытянутых руках, на шитом красными петухами ручнике она держала именинный пирог на блюде, на нем чарка травнику, склонилась высокой кикой с жемчужными городами да переперами.
— Государь-братец, не обессудь на угощенье, изволь отведать пирожка моего печенья! — протянула царевна нараспев. — И то, поди, у тебя, государя, с утра во рту крошки не бывало? Все трудишься!
Царь тяжело встал, подошел к сестре, выпил травник, утер усы, поцеловал именинницу, из кармана кинул ей на пирог два золотых.
— Спаси бог на угощенье, сестра, — сказал он, жуя углышек отломленного пирога. — Дела такие, что и себя не упомнишь. Не любит чернь державных наших забот… Пойди, сестра, неколи мне сейчас… Прости, Христа ради…
В этот вечер в селе Коломенском, в царских хоромах, не было именинного пированья, меж листвы дубов да сосен тихо светили звезды, в лугах дергали, скрипели коростели-дергачи.
Царь сидел с бояры словно в осаде, чёл бумаги допоздна.
Надо было в Москве Медный бунт загасить…
— «Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Великия и Малыя и Белыя Русии самодержцу, холопы твои Алешка Трубецкой со товарищи челом бьют… В твоей, государь, грамоте писано к нам, холопам твоим, и присыланы к нам воры-мятежники стрелец Куземка Нагаев, да сретенский тяглец Лучка Житков, рейтар Родька Самойлов, дворцового села крестьянин Мишка Бардаков да нижегородец Мартьян Жедринский и их расспросные и пытошные речи. И мы, холопы твои, по твоему, государь, указу стрельца Куземку Нагаева, тяглеца сретенского Лучку Житкова, сказав им вины их, приказали отсечь им левые руки, обе ноги, и языки урезать, и казнить смертию, а дворцового крестьянина Мишку Бардакова повесили мы, государь, на Гжельской дороге. А нижегородского детину Мартьяна Жедринского расспрашивали, пытали и повесили же.
Да по твоему государеву указу сысканы и схвачены были его, Мишки Бардакова, братья — Андрюшка, Иванка да Елисейка, да сосланы с женами да детьми в Сибирь, да сослан рейтар Родька Самойлов в Сибирь же. Да велено было еще тобою, государем, сыскать некоего торгового человека в Сущове, борода велика, носит однорядку лазореву, а той торговый человек нами, государь, по винам нашим сыскан не был. Да заказано нами кузнецам отковать на случай кандалов полтысячи, наших мало.
А подать нам сию отписку с подьячим, со Стенькой Яковлевым, в село Коломенское, у сыскных дел боярам князю Ивану Андреичу Хованскому да князю Федору Федоровичу Волконскому».
Глава четвертая. Возвращенье
Два парных возка подъехали с Ярославской дороги к Москве, проехали башенные ворота Земляного города. В сыроватых февральских сумерках снега сини, небо сиренево; почерневшие тыны бежали назад, в них проносились высокие ворота с голубцами; за тынами мелькали избы под снежными шапками, то приземистые, как грибы, то в два жилья, с прирубами, с крыльцами; в сугробах змеились глубокие тропы; по высоко поднятой снегом улице безмолвными тенями ходко шел народ; на углу, у Троицы в Сапожках, мелькнул алый огонек в фонаре перед иконой, ударили к вечерне.
Ехавший в первых санях протопоп Аввакум перекрестился и, высунув бороду из отчаянно колотившегося по ухабам возка, смотрел жадно на Москву. Бог один знал, что ждало его здесь, а как казалось все мило здесь, как радостно! И лучина, мерцающая переливно уже кое-где в окошке, и девушка в шубейке внакидку, шатко несущая на выгнутом коромысле деревянные ведра с кружками на плещущей воде, и бешено скачущие в рогожных драных своих санках извощики, с криками: «Пади, пади!», и решеточные сторожа, спозаранку налаживавшие свои решетки над конопляными фонарями на углах улиц, чтоб перекрывать все движение на ночь, и лавки, с грохотом и стуком запираемые торговыми людьми, чтобы после трудового дня отправляться домой ужинать, и пара земских ярыжек, волокущая на веревке в Земский приказ пойманного бранящегося мужика, — все согрето было теплым дыханием одного лишь слова: