Черные птицы — страница 15 из 17

Ему удалось наконец оторвать руки Тамары Иннокентьевны от себя (сухо затрещала разрываемая пижама), он грубо отшвырнул ее прочь, и она, болезненно вскрикнув, отлетела в угол кухни, ударилась об угол шкафчика плечом и затылком, с трудом переводя дыхание, едва не теряя сознание, она тяжело привалилась к стене, теперь уже приходя в себя и с удивлением глядя на бешено жестикулирующую и оттого особенно нелепую и жуткую фигуру Александра Евгеньевича в растерзанной пижаме, она с трудом удерживалась от припадка нервного, истерического смеха, душившего ее. Александр Евгеньевич продолжал что-то выкрикивать, она его не слушала, и он тогда опять было двинулся к ней.

— Не подходи! Не прикасайся ко мне! — Тамара Иннокентьевна старалась отодвинуться по стене от пего как можно дальше. — Не подходи, мне гадко! Ты мне гадок!

Ее беспомощный крик отрезвил их обоих, вздрагивающими руками Александр Евгеньевич налил себе воды и, судорожно глотая, выпил, не глядя в сторону Тамары Иннокентьевны, у него сильно дрожали руки, и Тамара Иннокентьевна все еще не решалась сдвинуться с места, оторваться от стены, ей сейчас больше всего хотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко от собственного дома, от этого проклятого места, где она столько раз теряла самое дорогое, она видела, что он был напуган случившимся больше ее самой, и опять прихлынувшее чувство собственной вины словно придало ей решимости.

— Мы не можем быть больше вместе, — твердо глядя ему в глаза, она точно бросилась в воду, больше всего она боялась опять пожалеть его. — Тебе нужно уйти.

— Знаю. — Александр Евгеньевич пригладил трясущимися руками всклокоченные волосы, запахивая на груди пижаму с почти оторванным, болтающимся воротом, она отметила, что даже в своем растерзанном виде он все-таки умудрялся казаться респектабельным. — Я знаю, я лишь одного хочу… Успокойся, не натвори глупостей. Пожалей себя, тебе никто не поверит и никто не поможет. Ведь у меня имя… Тебе ж придется уйти из консерватории, лишиться самого дорогого… да и заработка… Подумай о себе, не горячись…

Тамара Иннокентьевна хмуро кивнула:

— Ты прав, только я уже ничего не боюсь. Проклятая ночь, она выжгла из меня все живое, последние остатки… Уходи, Саня, уходи совсем, украл и уноси… Помни, тебе не будет счастья в жизни. Такое не прощается… Живи, процветай, наслаждайся властью, спи с хористками… Пользуйся, жизнь одна. Знай, ты никогда, никогда даже на сантиметр не приблизишься душой к Глебу! Украденное тобой погубило к тебе человека, погубит и художника, если он в тебе был. Ах, Саня, Саня, как же ты мог? — спросила она с отчаянием, не веря еще своим страшным словам. — Его кровь, его живой след на земле… Чудовищно. Как ты мог!

Глеб был великий язычник, жизнелюбец, что у тебя с ним общего? Он любил солнце, небо, землю, в нее и лег. Нет, Саня, тебе не будет прощения. Ты все, все кругом ненавидишь! Кроме себя.

— Замолчи! — оборвал Александр Евгеньевич, отчаянно пытаясь направить ее внимание на другое. — Что ты из себя корчишь героиню, кто, скажи, кто ты в этом мире? Кто узнает о твоем героизме? А вот что ты спала со мной, знают все…

— Не кричи, разговаривай спокойно, ты даже расстаться не можешь по-человечески, по-мужски, — остановила она его, и в ее голосе послышалась незнакомая ему сила. — Я не твой холуй, никогда им не стану. Мы не слышим друг друга, даже если кричим. А жаль, Саня. Твои холуи только поют тебе аллилуйю. Ты удобен. Никто не скажет тебе правду. Глеб нес в мир героическое начало. За то и погиб, а ты своей музыкой разъедаешь душу, вот ты и процветаешь, тебе это очень удобно, все разъять и разъединить!

Александр Евгеньевич шагнул было к ней, невыносимо было слушать ее, такую далекую и чужую, высказывающую несвойственные ей мысли. Не двигая ни одним мускулом и не опуская глаз, Тамара Иннокентьевна ждала, он не смог подойти, побито вернулся под ее взглядом на свое место.

— Если б кто знал, как я устал, — пожаловался он беспомощно. — Как я устал.

— Уходи, — попросила она, отворачиваясь от него и прислоняясь к стене, у нее уже не было сил держаться на ногах. — Уходи и только, пожалуйста, больше не возвращайся… Пожалуйста, уходи… Бога ради, прости меня. Я сама виновата, — добавила она, и он точно ждал ее последних слов.

Тамара Иннокентьевна не услышала ни его шагов, ни стука двери, лишь почувствовала свое полное, безраздельное одиночество.

5

Забывшись на какое-то время, Тамара Иннокентьевна опять оказалась в удивительной зимней ночи, но она уже знала, что подступила еще одна черта, теперь все, и уже давно ушедшее, и реальное, еще продолжавшее окружать ее, смешалось в ней. Она внимательно огляделась, в очертаниях знакомой мебели появилось что-то новое, контуры как бы утяжелились и в то же время стали менее определенными. Тогда Тамара Иннокентьевна поняла и тяжело, трудно, всей немощной, уставшей грудью вздохнула, кончилось временное, жалкое, раздражающее, и начиналась вечность, не подлежащая переменам. Она не испугалась, но, чтобы что-то еще ощущать, взяла в руки край пледа и стала мять его пальцами. Теперь она все видела в том особом разреженном свете, как бы льющемся сразу отовсюду и совершенно не оставлявшем затененных мест. Был свет, должный в свое время смениться тьмой, и тайн больше не было, вернувшийся Александр Евгеньевич поразился ее лицу. Он принес свежий чай и, помедлив, осторожно поставил на столик, она внимательно оглядела его, отмечая белую, как первый снег, манишку с серой бабочкой, резко контрастировавшую с измученным вконец лицом.

— Прости, приводил себя в порядок. — Александр Евгеньевич слегка коснулся пальцами груди и тут же нервно отдернул руку. — Как ты себя чувствуешь, Тамара?

— Спасибо, превосходно, — сказала Тамара Иннокентьевна значительно. Вспомнила, вспомнила…

— Все вспомнила? — спросил он с явной иронией, но Тамара Иннокентьевна посмотрела на него с грустью.

— Все, — коротко ответила она, не в силах перебраться через пропасть в двадцать с лишним лет, отделявшую сейчас в ее душе одного Саню от другого, с невольным интересом присматриваясь к нему нынешнему, сильно постаревшему, и пытаясь понять, что в нем осталось от прежнего, так цепко удерживаемого в памяти, и неприятно удивилась себе, в душе опять зашевелились ненужные чувства и обиды, словно это был он во всем виноват, хотя теперь она ясно понимала, что виноват он не больше других, не больше ее самой, и сейчас нехорошо видеть в его лице, в его образе свое собственное отражение и бессилие. И он не отводил от нее упорного взгляда, она бы сейчас могла радоваться, ведь давние ее слова оправдались, но в душе у нее не оставалось места для мелкого чувства.

Окликнув Александра Евгеньевича, она попросила его сесть ближе, помедлив, он устроился рядом на диване, и старые пружины под его тяжестью обессиленно застонали, Тамара Иннокентьевна поправила у себя на коленях плед.

— Я рада, Саня, вот ты опять здесь, — сказала она. — Спасибо тебе, я сейчас не одна. Ты не сердись, если я буду говорить глупо. Я ведь так ничего и не поняла в жизни, все проворонила… Мне кажется сейчас, ты вообще всегда был рядом, правда, странно?

Заставив себя взглянуть на нее, Александр Евгеньевич внутренне вздрогнул, выражение ее лица опять поразило его и испугало, она уже была отделена от него чертой, он опоздал, последнее ожидание рушилось. С трудом отведя глаза в сторону, стараясь не дать прорваться затаенной давней мысли, Александр Евгеньевич почувствовал отчаяние.

— Скажи, Саня, зачем ты пришел? — Тамара Иннокентьевна все так же светло смотрела на него.

В его напряженном сознании сверкнула спасительная мысль, он во что бы то ни стало должен убедить ее, судьба предоставила ему единственную возможность добиться ответа, добиться того, ради чего он жил и поднимался по ступеням все эти годы, все ведь относительно, а что, если он ошибался и в ту невероятно далекую декабрьскую ночь сорок первого ничего и не было? Или ему просто померещилось, сработала обстановка, горячечное воображение?

Или что-то в нем самом прорвалось, а он приписал весь этот взрыв эмоций Глебу.

— Я пришел получить прощение, — сразу устремился к цели Александр Евгеньевич, безошибочно чувствуя необходимость именно такого пути.

Строго на него взглянув, Тамара Иннокентьевна, как бы укоряя его за несерьезность, даже слегка улыбнулась, и постепенно глаза ее смягчились.

— Пожалуйста, ответь еще. — Тамара Иннокентьевна старалась говорить легко, без нажима, чтобы не спугнуть установившееся между ними доверие, Ты не боишься?

— Не понимаю. — Александр Евгеньевич, теперь полностью захваченный своей тайной мыслью, словно выдавливал из себя каждое слово. — Нужно чего-то бояться?

— Ты ведь так и не выполнил своего обещания, — напомнила Тамара Иннокентьевна, слабо грозя ему пальцем. — Ничего не напечатал у Глеба. А ведь теперь тебе ничего не стоило бы, всего ты добился, во всех президиумах сидишь, ни всех комитетах значишься. Вон депутатский значок носишь. Только и слышно-Воробьев… Воробьев… Воробьев… Какие только чины и эпитеты на тебя не навешали, а свое обещание ты так и не сдержал. Вот почему ты сейчас у меня. Ты хочешь, чтобы я до конца молчала, никому ничего не сказала.

— Всё те же ребяческие фантазии! — шумно отмахнулся от нее Александр Евгеньевич, в то же время внутренне содрогаясь от ее провидческой беспощадности, сейчас она была настолько близка к истине, что любое ее слово больно ранило. Лицо ее истончалось на глазах и начинало светиться каким-то тихим светом, и он, предпринимая отчаянное усилие, рванулся навстречу неизвестному. — Могло случиться и так, только ты ошибаешься, сказал он горячо. — Ты лучше любого другого знаешь мою жизнь… все эти побрякушки-для болванов, для меня-побочное, второстепенное, главным для меня было творчество, вот здесь…

— Здесь у тебя пусто, Саня, здесь тебе не повезло, — спокойно закончила за него Тамара Иннокентьевна. — Впрочем, как знать! Скорее повезло. Все подравниваешь под себя, под серость. Если бы Глеб остался жить, вы бы убили его! Засосали своей тиной… Все засасывается тиной, и гениальное и ординарное. Не различишь, где истинное, где временное, сиюминутное. Всем покойно, всем удобно… утрачиваются критерии…. все причесывается под одну гребенку, талант и серость приводятся к одному знаменателю. А живого, вечного вы не умеете создать… и ты тоже, Саня, хотя ты лучше