Черные собаки — страница 2 из 32

его от кессонной болезни. Все эти люди воспринимали меня как взрослого. Они наливали мне выпить, угощали сигаретами, интересовались моим мнением. Им всем тогда было немного за сорок, они были толерантны, энергичны, и с ними было легко. Миссис Сильверсмит научила меня играть в теннис. Окажись любая из этих пар моими родителями, мне, я уверен, больше не о чем было бы и мечтать, и если бы мое отношение к ним изменилось, то разве что в лучшую сторону.

Но разве не пытался бы я вырваться на свободу, как прочие подростки, если бы мои собственные родители остались живы? И на этот вопрос я тоже не могу ответить утвердительно. То, чего добивались мои друзья, казалось мне диаметральной противоположностью свободе, мазохистским рывком вниз по социальной лестнице. И напротив, для всего моего поколения, а в особенности для Тоби и Джо, было абсолютно естественно считать мой собственный домашний быт чуть ли не раем земным: вечный бардак, царивший в нашей захламленной квартире, возможность глушить джин с утра пораньше, и моя сногсшибательная сестра, которая смолит одну сигарету за другой, этакая копия Джин Харлоу,[7] первая среди своих ровесниц вырядившаяся в мини-юбку, и взрослая драма ее зубодробительного замужества, и садист Харпер, любитель кожаных прикидов, с красно-черными задиристыми петухами, вытатуированными на бугристых предплечьях, и никого тебе рядом, кто станет нудить насчет порядка в моей комнате, того, как я одеваюсь, что ем, где бываю, насчет моей учебы, моих планов на будущее или того, все ли у меня в порядке с головой или с зубами. Чего, спрашивается, еще человеку в жизни надо? Вот разве что (при желании могли бы добавить они) сбагрить куда-нибудь этого младенца, который вечно путается под ногами.

Симметрия наших приязней и неприязней доходила до того, что как-то раз зимним вечером Тоби оказался у меня дома, старательно делая вид, что от души оттягивается в леденящем убожестве нашей кухни, покуривая сигареты и пытаясь глубокомысленными банальностями произвести впечатление на Джин, которая, кстати сказать, искренне его недолюбливала, — а я в это время сидел у него, уютно устроившись перед камином на кожаном диване, в руке у меня согревался налитый его отцом стакан односолодового виски, под ногами (обувь скинута) прекрасный бухарский ковер, который Тоби считал символом культурного насилия, а сам я слушал, как Том Лэнгли рассказывает о смертельно ядовитом пауке и предсмертных конвульсиях некоего третьего секретаря британской миссии, которая буквально только что прибыла в Каракас для установления дипломатических отношений, и при этом с противоположной стороны гостиной сквозь открытые двери до нас доносятся звуки рояля, Бренда играет ритмичный, синкопированный рэгтайм Скотта Джоплина, которого в те времена только-только открыли заново и еще не успели заиграть до смерти.

Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что многое из вышеизложенного свидетельствует не в мою пользу, что Тоби, который в совершенно невозможных условиях пытался ухаживать за абсолютно недосягаемой для него молодой женщиной, а также его (или Джо, или выводка Сильверсмитов) рейды по окрестностям демонстрируют настоящий вкус к жизни, тогда как страстная одержимость семнадцатилетнего юноши комфортом и поучениями старших свидетельствует о врожденной скудости духа. И в том, что, описывая этот период моей биографии, я подсознательно сымитировал не только свой подростковый, высокопарно-иронический строй мыслей, но и ту довольно формализованную, отстраненную и замысловатую манеру речи — прямое следствие спорадического чтения Пруста, — в которой я в те времена изъяснялся, пытаясь сойти в глазах общественности за интеллектуала. Все, что я могу сказать в защиту моего юного «я»: мне отчаянно недоставало родителей, хотя едва ли в те времена я отдавал себе в этом отчет. Мне приходилось выстраивать вокруг себя оборонительные сооружения. Напыщенность как раз и являлась одним из таковых, а другим — мое пижонское неприятие всего того, чем занимались мои друзья и сверстники. Они могли куролесить, сколько им вздумается, поскольку ощущали за спиной надежный тыл, а мне нужен был тот самый «домашний очаг», от которого они пытались убежать подальше.

Я был готов обходиться без девушек хотя бы потому, что они наверняка отвлекали бы меня от работы. Я вполне резонно полагал, что кратчайший путь выйти из моей ситуации (под которой я подразумевал необходимость жить под одной крышей с Джин и Харпером) — это поступление в университет, для чего нужно было хорошо сдать экзамены. Трудился я самозабвенно, урезая от ночного сна по два, по три, а то и по четыре часа задолго до того, как нужно было начинать вплотную готовиться к экзаменам. Другая причина моей застенчивости заключалась в следующем: первые шаги моей сестры в этом направлении, предпринятые в те времена, когда мне было одиннадцать, а ей пятнадцать, были настолько успешными и громогласными и через нашу как бы общую с ней спальню (до того как тетушка выставила нас обоих вон) прошла настолько многочисленная и безликая вереница ее споспешников, что сестре удалось всерьез меня напугать. В том пропорциональном распределении опыта и навыков, которое обычно имеет место между братьями и сестрами, Джин раскинула свои точеные ножки — если воспользоваться кафкианской метафорой — поперек моей карты мира и напрочь перекрыла территорию под названием «секс», так что я был вынужден откочевать куда подальше — на малоисследованные архипелаги, обозначенные как Катулл, Пруст и Поуис-сквер.

К тому же у меня была глубокая сердечная привязанность к Салли. С ней я чувствовал себя человеком ответственным и цельным, и никто мне больше не был нужен. Девчушка она была маленькая и бледная. Гулять с ней практически никто не гулял; мне после школы обычно было как-то не до того, а Джин вообще почти никогда не выбиралась из дому. Чаще всего мы играли с ней в зале. Манера у нее была деспотическая, вполне характерная для трехлетних девочек: «Нет, не на стуле! Слезай сюда, на пол, ко мне!» Мы играли в больницу, в дочки-матери, представляли, как мы заблудились в лесу или плыли под парусом к неведомым землям. Салли, задыхаясь от возбуждения, вела нескончаемое повествование о том, где мы сейчас находимся, о наших с ней действиях и о внезапных метаморфозах. «Ты больше не чудовище, ты теперь король!» А потом из дальней части квартиры доносился яростный рев Харпера, через долю секунды взвизгивала от боли Джин, и Салли, скорчив миниатюрное подобие взрослой гримасы в сопровождении заученных, строго последовательных жестов (подмигнуть — поднять бровь — передернуть плечами), произносила серьезно и по-детски старательно: «Ох уж эти родители! Просто ненормальные, честное слово!»

Нормальными их и в самом деле счесть было трудно. Харпер работал охранником и утверждал, что учится на заочном, на антрополога. Джин выскочила за него замуж, когда ей самой едва исполнилось двадцать лет, а Салли было полтора года от роду. На следующий год, когда у Джин кончились деньги, она купила эту квартиру и стала жить на то, что ей доплатили сверху. Харпер ушел с работы, и теперь они вдвоем целыми днями слонялись по комнатам, пили, дрались и мирились. У Харпера был особый талант к жестокости. Время от времени, с неудобным чувством, возникавшим где-то под ложечкой, я поглядывал на вспухшую скулу или на разбитую губу родной сестры и пытался разобраться в не слишком внятных мужских кодексах чести, которые вынуждали меня вызвать зятя на дуэль и встать на защиту попранной сестринской чести. Но бывали и другие времена: я заходил на кухню и заставал Джин за столом, она курила и читала журнал, а Харпер стоял у раковины совершенно голый, если не считать пурпурного бандажа на мошонке, с полудюжиной ярко-красных рубцов на ягодицах и тихо-смирно мыл посуду. Я с готовностью спешил признаться себе в том, что это выше моего разумения, и удирал обратно в зал, к играм с Салли, которые были куда понятнее и проще.

Я до сих пор не могу понять, как и почему я в те годы не догадывался, что жестокие игры Джин и Харпера не могут не распространяться и на мою племянницу. То, что она ждала двадцать лет, прежде чем рассказать об этом, показывает, насколько полно страдание может изолировать ребенка от всего окружающего. Я тогда еще и представления не имел о том, как взрослые могут обращаться с детьми, а может быть, просто не хотел ничего об этом знать; я собирался в скором времени сматываться из постылого дома куда подальше, и чувство вины уже успело прогрызть во мне дырочку. Летом, ближе к осени, вскоре после моего дня рождения — мне исполнилось восемнадцать лет, — Харпер исчез, я сдал экзамены и поступил в Оксфорд. Месяцем позже, перетаскивая книги и пластинки из комнаты в машину приятеля, я, по идее, должен был скакать от радости: два года упорных трудов не пропали даром, я свободен, я ничей! Но Салли ходила за мной как хвостик, из дома на улицу и обратно, тон у нее был подозрительный и настойчивый, а сами вопросы с головой изобличали во мне предателя:

— Куда ты уезжаешь? Почему ты уезжаешь? А когда ты вернешься?

К этому последнему вопросу, почувствовав за моей уклончивостью, за неловкими паузами какой-то подвох, она возвращалась из раза в раз. А когда она вдруг придумала, чем соблазнить меня, чем отвлечь от исторического факультета, причем это предложение она сделала с такой надеждой, с такой готовностью: поиграть вместо этого в отважных мореплавателей, — я опустил на землю стопку книг и со всех ног рванул к машине, чтобы сесть на пассажирское место и прореветься. Мне кажется, я прекрасно отдавал себе отчет в том, каково ей сейчас и что с ней будет дальше; дело шло к полудню, но Джин еще не вставала, с вечера наглотавшись спиртного с таблетками — ее способ оплакивать уход Харпера. Перед отъездом я, конечно, собирался ее разбудить, но в каком-то самом важном смысле слова Салли оставалась одна. Собственно, и до сей поры остается.

В том, что было дальше, ни Салли, ни Джин, ни Харпер не сыграли ровным счетом никакой роли. Как в общем-то и Лэнгли, Надженты и Сильверсмиты. Чувство вины за совершенное предательство не позволяло мне вернуться в Ноттинг-Хилл — пусть даже просто заехать на выходные. Еще одного расставания с Салли я бы просто не выдержал. Мысль о том, что я заставил ее пережить точно такую же потерю, от которой страдал сам, усугубила мое одиночество и напрочь стерла радостное возбуждение первого семестра. Я сделался тихим, депрессивным студентом, одним из тех унылых персонажей, которых однокурсники практически не замечают и которые словно бы самими законами природы исключены из процесса сведения знакомств. Я взял курс на ближайший очаг. Таковой обнаружился в Северном Оксфорде и принадлежал отечески заботливому преподавателю и его жене. Некоторое весьма непродолжительное время там я и процветал, и находились люди, которые говорили мне, что я умен. Но чтобы отучить меня пускаться время от времени в бега, этого было недостаточно, и я удрал сначала из Северного Оксфорда, а затем, на четвертом семестре, и из самого университета. Еще долгие годы после этого я то и дело срывался с места и оставлял за спиной адреса, места работы, друзей, любовниц. Время от времени мне удавалось заглушить по-детски неуемное чувство одиночества, подружившись с чьими-нибудь родителями. Меня пригл