Ça suffit![23]
Я не помню точно, как так получилось, но в какой-то момент после возвращения в «Отель де Тильёль» — то ли когда я сидел в баре со стаканчиком перно, то ли полчаса спустя, когда я вышел из номера, чтобы попросить кусок мыла, — выяснилось, что хозяйку гостиницы зовут мадам Моник Орьяк — эта фамилия была мне знакома по рабочим записям. Наверняка она была дочерью той мадам Орьяк, которая ухаживала за Джун, и очень может статься, что она была той самой девушкой, которая прислуживала за столом, пока мэр рассказывал свою историю. Я подумал: нужно задать ей пару вопросов и выяснить, много ли она помнит. Но бар как-то вдруг опустел, а вместе с ним и столовая. С кухни доносились голоса. Чувствуя, что скромный характер заведения каким-то образом оправдывает мою наглость, я толкнул изрядно побитые двустворчатые двери и шагнул через порог.
Прямо передо мной на столе стояла корзина, полная окровавленной шерсти. В дальней части кухни шла ссора. Мадам Орьяк, ее брат-повар и девушка, совмещавшая должности горничной и официантки, оглянулись на меня и продолжали свой спор. Я остановился у плиты, на которой кипела кастрюля супа, и стал ждать. Через полминуты я бы вышел на цыпочках вон и заглянул бы чуть позже, если бы не начал понимать, что разговор касается моей персоны. С формальной точки зрения гостиница была закрыта. Из-за того, что девушка поселила этого джентльмена из Англии — мадам Орьяк махнула рукой в мою сторону, — она, мадам Орьяк, вынуждена была проявить последовательность и сдать две комнаты заезжей семье, а теперь прибыла еще и эта парижская дама. А чем их всех кормить? И рук тоже не хватает.
Ее брат возразил, что никаких трудностей не будет, если все гости согласятся на семидесятипятифранковое меню — суп, салат, крольчатина, сыр — и не станут слишком привередничать. Девушка поддержала его. Мадам Орьяк сказала, что у нее несколько другие представления о собственном ресторане. Тут я откашлялся, извинился и постарался заверить их в том, что найти работающую гостиницу в такое время года вообще большая удача — и постояльцы это понимают — и что в подобных обстоятельствах комплексный обед приемлем вполне. Мадам Орьяк раздраженно выдохнула и покинула кухню, дернув напоследок головой, что можно было расценить как знак согласия, и ее брат торжествующе развел руки в стороны. Нужно прийти еще к одному соглашению: для простоты дела все постояльцы есть будут довольно рано и в одно и то же время, в половине восьмого. Я сказал, что с моей стороны никаких возражений не последует, и повар отправил девушку поставить в известность всех остальных.
Через полчаса я первым спустился в столовую. Чувствовал я себя теперь уже не просто как обычный постоялец. Я был свой человек, полноправный участник внутриполитических гостиничных процессов. Мадам Орьяк лично подала мне вино и хлеб. Настроение у нее успело перемениться в лучшую сторону, и мы выяснили, что в 1946 году она и впрямь здесь работала. Бернарда и Джун она, конечно же, не припомнит, но, естественно, знает мэрову историю насчет собак и непременно со мной переговорит, как только выдастся свободная минутка. Следом появилась парижская дама. Ей было слегка за тридцать, и она была красива той натянутой, изможденной красотой — хрупкие черты лица и чрезмерный маникюр, — которая характерна для некоторых француженок, слишком искусственной и резкой на мой вкус. У нее были впалые щеки и огромные глаза голодающего человека. Мне показалось, что в данном случае обильный стол не показан. Она процокала по выложенному плиткой полу в дальний угол, к столику, максимально удаленному от моего собственного. Откровенно игнорируя присутствие в комнате единственного находящегося в ней, кроме нее, человека, она добилась парадоксального впечатления, что каждое ее движение было рассчитано только на меня. Я отложил книгу и начал прикидывать, соответствует ли это действительности или же мы имеем дело с одной из тех мужских проекций себя, любимого, на все окружающее, на что порой жалуются женщины, но тут вошла семья.
Их было трое: муж, жена и мальчик лет восьми-девяти, и явились они обернутыми в свое собственное молчание, в ясно видимый конверт внутрисемейного напряжения, каковой и проплыл сквозь еще большую по масштабам тишину столовой и угнездился через один столик от меня. Расселись они под громкий скрип стульев. Мужчина, этакий петух на крохотном насесте, положил на стол татуированные руки и огляделся вокруг. Сперва он посмотрел в сторону парижской дамы, которая не заметила этого (или не пожелала заметить) и продолжала, как и раньше, изучать меню, а потом его взгляд встретился с моим. Я кивнул, но в ответ не получил даже намека на ответный респект. Он просто отметил самый факт моего существования, а потом что-то шепнул жене, которая достала из сумочки пачку «Голуаз» и зажигалку. Пока родители прикуривали, я смотрел на мальчика, который одиноко сидел со своей стороны стола. У меня сложилось такое впечатление, что буквально несколько минут назад за пределами столовой произошла сцена и ребенка наказали за какой-то проступок. Мальчик был какой-то вялый, может быть, даже и обиженный, левая рука висела вдоль туловища, правой он играл со столовым прибором.
Возникла мадам Орьяк с хлебом, водой и литром плохого, сильно охлажденного красного вина. После того как она ушла, мальчик подался вперед, положил локоть на стол и подпер рукой голову. Тут же над скатертью мелькнула рука матери и со звонким шлепком сшибла руку со стола. Отец, который щурился сквозь табачный дым, не обратил на это происшествие ровным счетом никакого внимания. Никто не произнес ни слова. Парижанка, которую я видел сквозь сидящую за столом семью, сосредоточенно глядела в совершенно пустой угол. Мальчик откинулся на спинку стула, опустил глаза и принялся тереть руку. Его мать аккуратно стряхнула пепел в пепельницу. На женщину, которая привыкла давать волю рукам, она совсем не была похожа. Она была пухленькая и розовая, с приятным округлым лицом и яркими пятнами румянца на щеках, как у куклы, и контраст между ее поведением и ее по-матерински уютной внешностью казался зловещим. Мне стало не по себе от того, что эта семья была рядом, от того, что в ней не все в порядке, и я ровным счетом ничего не мог с этим сделать. Если бы в деревне можно было поужинать еще где-то, я не раздумывая отправился бы туда.
Пока я расправлялся со своим кроликом, приготовленным по рецепту шеф-повара, семейство поглощало салат. Несколько минут был слышен только стук столовых приборов о тарелки. Читать было невозможно, так что я стал тихо наблюдать за происходящим поверх обреза книги. Отец накрошил к себе в тарелку хлеба и принялся вытирать им остатки соуса. Прежде чем отправить в рот очередной кусочек, он наклонял голову так, словно рука, кормящая его, принадлежала кому-то другому. Мальчик закончил есть, отодвинул тарелку в сторону и вытер рот тыльной стороной ладони. Жест, судя по всему, был чисто автоматическим, поскольку едок он был довольно привередливый и, насколько я мог судить, губ не запачкал вовсе. Впрочем, я был всего лишь сторонний наблюдатель, и не исключено, что в данном случае имела место провокация, продолжение давнего конфликта. Его отец тут же пробормотал себе под нос какую-то фразу, в которой я разобрал только слово «салфетка». Мать перестала есть и пристально посмотрела на сына. Мальчик взял со стола салфетку и аккуратно приложил ее, но не ко рту, а сперва к одной щеке, а затем к другой. У ребенка в столь раннем возрасте ничем иным, кроме как попыткой сделать все как положено, это и быть не могло. Однако отцу его показалось иначе. Он нагнулся вперед над пустой салатницей и сильно ударил мальчика в грудь чуть пониже ключицы. Мальчик слетел со стула и упал на пол. Мать приподнялась со стула и схватила его за руку. Ей хотелось взять его под контроль, прежде чем он разревется, заботясь, скорее, о приличиях.
Мальчик едва успел опомниться и понять, где он и что с ним, а она уже упреждала его шипящим: «Молчи! Молчи!» Не вставая с места, она умудрилась втащить его обратно на стул, который муж ее тем временем ловко вернул одной ногой в прежнее положение. Эта пара действовала как слаженный механизм. Судя по всему, им казалось, что, поскольку они даже не поднялись из-за стола, неприятной сцены им удалось избежать. Хнычущий ребенок оказался на прежнем месте. Мать поставила у него перед лицом негнущийся, упреждающий перст и держала до тех пор, покуда мальчик не затих окончательно. Потом, не сводя с него глаз, она опустила руку.
Моя собственная рука дрожала, когда я наливал себе кислого и жидкого вина мадам Орьяк. Стакан я опорожнил большими глотками. В горле стоял ком. То, что мальчику не было позволено даже заплакать, показалось мне чем-то еще более страшным, чем удар, сбросивший его на пол. И назойливее всего была мысль о том, насколько он одинок. Я вспомнил о собственном чувстве одиночества после того, как погибли родители, о полной невозможности выразить его, о том, как я перестал ждать чего бы то ни было. Для этого ребенка униженное состояние было непременным условием бытия. Откуда ему ждать помощи? Я огляделся вокруг. Одинокая женщина за дальним столиком смотрела в сторону, однако по тому, как нервно она щелкала зажигалкой, было понятно, что она все видела. В другом конце столовой, возле буфета, стояла девушка и ждала, когда можно будет забрать у нас тарелки. Французы, как правило, относятся к детям крайне терпимо и мягко. Ясное дело, кто-то должен хоть что-нибудь сказать. Кто-то должен вмешаться — но не я.
Я опрокинул еще один стакан вина. Семья обитает в неприкосновенном, замкнутом пространстве. За стенами, как зримыми, так и сугубо номинальными, она выстраивает собственные правила, только для своих. Девушка подошла и убрала с моего столика. Потом вернулась еще раз, чтобы взять с семейного столика салатницу и поставить чистые тарелки. Мне кажется, я понял, что в этот момент произошло с мальчиком. Пока стол готовили к следующей перемене блюд, пока подавали тушеного кролика, он начал плакать; с каждым приходом и уходом официантки возникало подтверждение тому, что после пережитого унижения жизнь идет своим чередом. Чувство заброшенности сделалось тотальным, и он больше не в силах был сдерживать свое отчаяние.