Черные собаки — страница 9 из 32

Я в семье был человеком сторонним, и, с одной стороны, меня легко было ввести в заблуждение, а с другой — я сохранял скептическую трезвость мысли. Поворотные моменты суть изобретения повествователей и драматургов, механизм, необходимый в тех случаях, когда жизнь сводится к сюжету и понимается через него, когда из последовательности событий нужно дистиллировать мораль, когда публику нужно распустить по домам с ощущением чего-то незабываемого — дабы отметить свершившийся внутренний рост. Увидев свет, момент истины, поворотный пункт, мы с готовностью заимствуем все необходимое у Голливуда или у Библии, пытаясь задним числом создать ощущение перегруженной культурной памяти. «Черные собаки» Джун. Сидя здесь, у ее изголовья, с блокнотом на коленях, имея уникальную возможность заглянуть в открывшийся ей вакуум, разделить ее чувство головокружения, я счел этих полумифических тварей слишком удобными для поставленной цели. Очередная рецитация знаменитого семейного анекдота прошла бы чересчур гладко.

Должно быть, погрузившись в сон, она немного сползла с подушки. Она предприняла попытку подняться повыше, но запястья у нее были слишком слабые, а рукам в постели не на что было как следует опереться. Я собрался встать и помочь ей, но она с ворчанием отмахнулась от меня, перекатилась на бок, лицом ко мне, и подперла голову свернутым углом подушки.

Я начал понемногу. Не гадко ли это с моей стороны? Мысль эта не давала мне покоя — но я уже начал.

— А не кажется тебе, что мир может оказаться вполне в состоянии примирить твой способ видеть вещи и то, как смотрит на них Бернард? Что плохого в том, что в то время, как некоторые из нас заняты самосовершенствованием, другие занимаются обустройством этого мира? Цивилизация обязана своим рождением на свет тяге к многообразию — разве не так?

Последний, чисто риторический вопрос добил Джун окончательно. Маска серьезной сосредоточенности исчезла с ее лица, и она расхохоталась. Лежать она уже просто не могла. Она снова попыталась устроиться повыше, на сей раз успешно, роняя фразу за фразой в перерывах между приступами смеха.

— Джереми, голубчик, ты меня когда-нибудь просто уморишь. Надо же удумать этакую чушь! Тебе слишком сильно хочется быть хорошим и чтобы все тебя любили и любили друг друга… Ну, слава богу!

Ей наконец-то удалось сесть прямо. Туго обтянутые кожей руки, руки садовника, сцеплены вместе поверх простыни; она смотрит на меня с едва заметной улыбкой. Или — с материнским состраданием?

— Так отчего же мир тогда не становится лучше? У нас ведь есть и бесплатная медицинская помощь, и зарплата растет, и количество автомобилей, и телевизоров, и электрических зубных щеток на среднестатистическую семью. Почему люди несчастливы? Может быть, во всех этих улучшениях чего-то не хватает?

Теперь, когда надо мной столь откровенно смеялись, я почувствовал себя свободно. И тон у меня сделался более жестким:

— Так что же, современный мир — духовная пустыня? Даже если эта банальность и соответствует действительности, как насчет тебя, Джун? Почему ты-то несчастлива? Всякий раз, как я сюда прихожу, ты изо всех сил стараешься мне продемонстрировать, что ты — до сих пор! — злишься на Бернарда. Почему тебя это беспокоит? Какая тебе сейчас-то разница? Оставь его в покое. А тот факт, что сделать этого ты не можешь и не хочешь, характеризует твои собственные методы не самым лучшим образом.

Может, я слишком увлекся? Пока я говорил, Джун смотрела в пустоту, куда-то в сторону окна. Тишину нарушали только ее протяжные вдохи; потом еще более натянутая тишина и шумный выдох. Она перевела взгляд на меня.

— Ты прав. Конечно же, ты прав… — Она помолчала, чтобы собраться с мыслями. — Все, что я делала и что представляло какую-либо ценность, мне приходилось делать в одиночку. В те времена я, в общем-то, и не возражала. Я была в ладу с самой собой — и, кстати, счастливой быть я и не рассчитывала. Счастье — вещь случайная и быстротечная, как летняя молния. Но мира в собственной душе я достигла, и все эти годы мне казалось, что в одиночестве моем нет ничего плохого. У меня же есть семья, друзья, ко мне приезжают люди. Я радовалась, когда они приезжали, и радовалась, когда уезжали. Но вот теперь…

Провокация сработала: от воспоминаний она перешла к исповеди. Я перевернул в блокноте свежую страницу.

— Когда мне объяснили, насколько серьезно я больна, и я приехала сюда, чтобы уже не выходить отсюда до самой смерти, одиночество начало представляться мне моей единственной и самой большой за всю жизнь неудачей. Колоссальной ошибкой. Если ты намерен прожить хорошую жизнь, какой смысл делать это в одиночку? Как представлю все эти годы, прожитые во Франции, иногда возникает такое ощущение, будто ветер дует в лицо, холодный и сильный. Бернард считает меня тупой оккультисткой, а я его — комиссаром с рыбьими глазами, который расстрелял бы нас всех, если бы именно такую цену нужно было заплатить за построение Царствия Небесного на земле, причем сугубо материального, — вот тебе история нашей семьи, повод для семейных шуток. На самом деле мы любим друг друга, и никогда не прекращали. Мы друг другом просто одержимы. И ничего путного с этим сделать так и не смогли. Проворонили жизнь. И от любви отказаться были не в силах, и смириться перед ее властью не захотели. Проблему эту поставить и понять не сложно, но мы в свое время просто не захотели ни ставить ее, ни понимать. Никто не сказал: смотри, мы испытываем такие-то и такие-то чувства, так что же нам с этим делать? Нет же, одна сплошная муть, и споры, и переговоры насчет того, с кем останутся дети, каждодневный хаос и растущее отчуждение — да еще и страны разные. Закрывшись от всего этого, я обрела покой. Если я злюсь, то только от того, что не могу себе этого простить. Если бы я научилась левитации и смогла парить в тридцати метрах над землей, это не искупило бы того факта, что я так и не смогла научиться говорить с Бернардом и быть с ним. Когда меня приводит в ужас очередной социальный катаклизм, о котором пишут в газетах, мне приходится напоминать себе: с чего это я взяла, что миллионы незнакомых между собой людей с противоречащими интересами должны поладить между собой, если я не в состоянии выстроить элементарное сообщество с отцом моих собственных детей, с мужчиной, которого я любила и за которым до сих пор замужем? И вот еще что. Если я и продолжаю отпускать шпильки в адрес Бернарда, так это потому, что ты здесь и я знаю, что время от времени ты с ним видишься, и — не следовало мне этого говорить — ты мне его напоминаешь. Ты лишен его политических амбиций, и слава богу, но в вас обоих есть этакая сухость и отстраненность, которая разом и бесит меня, и притягивает. А еще…

Она осеклась и растворилась в подушках. Судя по всему, я должен был считать, что мне польстили, и оттого степень вежливости, формализованных условий, на которых можно было принять предложенное, казалась излишне обязывающей. В ее исповеди проскочило одно слово, к которому я хотел бы вернуться при первой же возможности. Но сначала — обязательный обмен ритуальными любезностями.

— В таком случае я очень надеюсь, что мои визиты не сильно досаждают тебе.

— Да нет, это здорово, когда ты приезжаешь.

— И пожалуйста, останавливай меня, если я начну вторгаться в какие-то слишком личные…

— Ты можешь спрашивать меня о чем угодно.

— Мне бы не хотелось вторгаться в твои…

— Я уже сказала, что ты можешь задавать мне любые вопросы. Если на какой-то из них мне отвечать не захочется, я просто не стану на него отвечать.

Разрешение получено. Мне кажется, она догадывалась, старая лиса, за что зацепилось мое внимание. Она ждала, когда я сам сделаю первый шаг.

— Ты сказала, что вы с Бернардом были… одержимы друг другом. Ты имела в виду… ну, в смысле физически?..

— Типичный представитель своего поколения — вот кто ты такой, Джереми. И успевший в достаточной степени постареть, чтобы набраться жеманства на сей счет. Да, секс, я говорю о сексе.

Я еще ни разу не слышал из ее уст этого слова. Своим дикторским голосом времен Второй мировой она до предела сжала гласную, так что в результате получилось едва ли не «сикс». Из ее уст это слово прозвучало грубо, почти непристойно. Не потому ли, что ей пришлось перешагнуть через себя, чтобы произнести его, а потом повторить, чтобы преодолеть привычное отвращение? А может быть, она права? Может быть, меня, человека шестидесятых годов, хотя и отличавшегося всегда несколько излишней сдержанностью, просто начинает тянуть на клубничку?

Джун и Бернард, одержимые сексом… Поскольку в моем представлении они всегда были людьми пожилыми и враждебно настроенными друг к другу, мне захотелось сказать ей, что представить себе нечто подобное мне довольно трудно, как маленькому мальчику, который пытается вообразить королеву в нужнике.

Но вместо этого я сказал:

— Мне кажется, я понимаю, о чем речь.

— Вот уж не думаю, — ответила она с видимым удовольствием от того, насколько она сама в этом уверена. — Ты даже и представить себе не в состоянии, на что это было похоже в те времена.

Она еще не успела договорить, а образы и впечатления уже начали сыпаться в прорехи в пространстве, как летящая в подземелье Алиса или как осадочные породы, сквозь которые она летит вниз, в расширяющийся раструбом конус времени: запах конторской пыли; стены коридоров, выкрашенные коричневой и кремовой масляной краской; предметы повседневного обихода, от пишущих машинок до автомобилей, сделанные на совесть, тяжелые и крашенные в черный цвет; нетопленые комнаты, подозрительные квартирные хозяйки; до смешного солидные молодые люди в мешковатых фланелевых брюках покусывают чубуки трубок; еда без приправ, без чеснока, вина и лимонного сока; постоянно вертеть сигарету в пальцах, что считается весьма эротически привлекательным, и нигде проходу нет от властных окриков, жестких, уложенных в краткие, едва ли не латинские формулы, не терпящих возражений, — на автобусных билетах, бланках и от руки нарисованных табличках, где непременный перст указующий задаст вам верный курс сквозь этот серьезный коричнево-черно-серый мир. С моей точки з