Черные сухари — страница 14 из 65

Керенский накапливал войска в районе Гатчины и готовился с часу на час совершить молниеносный бросок на Петроград. Шедшие за ним казаки чувствовали, что они обмануты, колебались. Видно было, что, если они поймут, в чем дело, они не станут стрелять.

Какова же была в этих условиях позиция Советского правительства? О ней сказал Владимир Ильич Ленин. «Советское правительство, — заявил он, — принимает все меры к тому, чтобы предупредить кровопролитие. Если избегнуть кровопролития не удастся, если отряды Керенского все же начнут стрелять, Советское правительство не остановится перед беспощадными мерами подавления нового керенско-корниловского похода».

Все усилия Военно-революционного комитета были сосредоточены на выполнении этих указаний товарища Ленина. В арсеналах и цейхгаузах собиралось оружие. Заводскому комитету Ижорского завода было приказано доставить в Петроград все имеющиеся на заводе броневые машины. Из пехотных частей были вызваны в Смольный бомбометные команды из опытных солдат, умеющих обучать бомбометанию. У Московской заставы рыли окопы. В десятках мест готовили доски, набитые коваными гвоздями, чтобы бросать их под ноги наступающей коннице противника. Винтовки, пулеметы, боеприпасы, санитарные автомобили, агитаторы, газеты «Солдатская правда» и «Деревенская беднота», стойкие и надежные воинские части и красногвардейцы — все направлялось туда, на Гатчинский фронт.

Когда я пришла, заседание Военно-революционного комитета приближалось к концу, члены его уже готовились разъехаться по заводам и воинским частям. Но тут в комнату вбежал запыхавшийся красногвардеец.

Он был без шапки. Волосы прилипли к влажному лбу. С насквозь промокшего пальто сбегала вода.

— Товарищи, — сказал он. — Мое сообщение самое экстренное…

И, стуча зубами то ли от волнения, то ли от холода, он рассказал о том, как часа за полтора до этого стоял с товарищами на посту возле типографии, где раньше печаталась кадетская газета «Речь», и к их костру подошли трое солдат в пехотных шинелях, отрекомендовались «солдатами-хлеборобами», достали табачок, предложили закурить да стали балакать о том о сем.

— Не понравились они мне что-то, — сказал красногвардеец. — Уж больно по-деревенски разговаривают, все «чаво» да «ничаво». Да и разговор у них какой-то с расспросами. Словом, подозрительный элемент.

Покурив да поговорив, солдаты пошли дальше. Красногвардеец, прячась в тени домов, — за ними. До него донеслись обрывки нерусской речи. Его сомнения подтвердились: это были не солдаты, а переодетые офицеры или юнкера. Но что им было нужно?

Неподалеку от сожженного в первые дни революции здания Окружного суда мнимых солдат ожидал грузовик, заставленный ящиками с патронами. Солдаты забрались в переднюю часть кузова. Пользуясь темнотой, красногвардеец уцепился за борт рванувшего с места грузовика, перелез в кузов, спрятался за ящиками.

Проехав несколько улиц, грузовик повернул, замедлил ход и остановился около каких-то казарм. Раскрылись ворота, грузовик въехал во двор. Приткнувшись к борту, красногвардеец сквозь щели смотрел на то, что творилось кругом.

Здесь шла поспешная подготовка к выступлению. По двору сновали офицеры и юнкера, выкатывали орудия, из конюшен выводили лошадей с обернутыми паклей копытами, на повозки грузили снаряды.

Все остальное могло удаться только вчерашнему питерскому мальчишке, привыкшему лазить по крышам и кататься на трамвайной «колбасе». Он не рассказывал, как выбрался из казармы, но по его пальто было видно, что он побывал и в воде и под пулями..

Что означали принесенные им сведения? Подготовку нового антисоветского мятежа? Попытку группы офицеров и юнкеров тайно покинуть Питер и присоединиться к войскам Керенского или уйти на Дон, к Краснову?

Военно-революционный комитет тут же принял меры, чтобы разоружить и уничтожить вновь открытое контрреволюционное гнездо.

— А где же товарищ красногвардеец? — спросил вдруг один из членов Военно-революционного комитета. — Пусть он хоть чаю попьет.

Но красногвардейца уже не было. Выполнив свой долг, он исчез так же, как и появился, не назвав даже своего имени.

Зеленая трехрублевка

Юнкерский мятеж был подавлен, но Смольный продолжал кипеть; по-прежнему через него катился непрерывный поток рабочих, солдат, матросов. В этом потоке кружилась и я, — проталкиваясь через толпу, бегала с этажа на этаж, передавала распоряжения, то печатала на машинке, то писала от руки. Иногда из Смольного меня посылали на заводы и в воинские части — узнать положение дел, сообщить, что срочно нужны люди и оружие.

Как-то в один из этих дней, наскоро читая вместе с товарищами свежий номер «Правды», я заметила новую подпись под напечатанным на первой странице приказом Военно-революционного комитета: «Секретарь Военно-революционного комитета Петроградского Совета С. Гусев».

— Ребята, — сказала я. — Так это ж мой отец.

Но мое «открытие» не заинтересовало никого, в том числе и меня.

Уже после революции я узнала от мамы историю моего таинственно отсутствовавшего отца — того бородатого человека, который приходил к нам под именем Муромского. Ее рассказ прошел мимо меня: я была поглощена происходившими кругом событиями, а всякий интерес к семейным делам считала мелкобуржуазным мещанством. И сейчас, увидев подпись «С. Гусев», я через минуту забыла об этом.

Не знак? когда б мы с ним встретились, если бы не случайность.

Февральская революция застала отца в Финляндии. В дни Октября он доставил в Питер большую партию винтовок и патронов, а потом стал секретарем Военно-революционного комитета и на протяжении нескольких суток работал без сна и отдыха.

Примерно на четвертый день после Октябрьского переворота в Смольный привезли из какого-то полка солдатскую походную кухню и стали раздавать обед. Обед состоял из миски щей и миски каши; вместе с хлебом он стоил три рубля. Столовую устроили в нижнем этаже, в помещении для обслуживающего персонала бывшего Института благородных девиц. Там стояли длинные столы, покрытые клеенкой, а в стене было устроено окно для выдачи пищи.

Дверь столовой все время открывалась и со стуком захлопывалась, в воздухе плавали клубы пара и махорочного дыма, вкусно пахло капустой и свежим ржаным хлебом. У меня, на счастье, оказалось ровно три рубля. Я получила обед, уплатила деньги, съела щи, съела кашу, съела хлеб и почувствовала, что умираю — хочу есть!

Горестно размышляя, где б перехватить трешницу, я продолжала сидеть за столом. В это время в дверях показался невысокий бритый человек, окруженный толпой народа. Все ему что-то говорили, о чем-то просили. Человек этот, разговаривая на ходу, получил обед и сел за стол. Одной рукой он держал ложку и хлебал щи, а другой брал бумаги, которые ему совали, читал их, подписывал карандашом.

Вдруг я услышала, как кто-то к нему обратился:

— Товарищ Гусев!..

«Эге, — сообразила я. — Это мой отец!»

И, совершенно не думая о том, что делаю, я встала, обошла стол, протиснулась к Гусеву и сказала:

— Товарищ Гусев, вы мне нужны.

Он повернул ко мне утомленное лицо с красными от бессонницы глазами.

— Я слушаю вас, товарищ!

— Товарищ Гусев, — сказала я. — Я ваша дочь. Дайте мне три рубля на обед.

Он находился, видимо, на таком пределе усталости, что из всего сказанного мною до него дошла только просьба о трех рублях.

— Пожалуйста, товарищ, — сказал он.

Сунув руку во внутренний карман пиджака, он достал бумажник, вытащил новенькую хрустящую зеленую трехрублевку и протянул мне.

Я взяла, поблагодарила, получила еще один обед, съела и, почувствовав себя более или менее сытой, отправилась в штаб Красной гвардии Выборгской стороны.

Мы с отцом забыли бы об этой встрече, но кто-то, очевидно, подсмотрел ее и рассказал товарищам. Дошло это и до Владимира Ильича, и он потом не раз заставлял меня снова и снова изображать в лицах, как это я подошла, да как сказала, что, мол, я ваша дочь, да как отец дал мне трешку, да как я потом уселась есть второй обед, — и сам смеялся так, как он умел смеяться!

«Ночь перед рождеством»

В тот вечер мы впервые собрались в реквизированном нами для Союза рабочей молодежи помещении игорного дома, неподалеку от Лиговки. Как я теперь понимаю, это был гнусный притон, пропахший пылью и старыми винными бутылками. Но тогда его облепленный позолотой зал, в котором мы решили устроить клуб, и красная бархатная отделка отдельных кабинетов казались нам прекрасными.

Мы сидели в угловой комнате второго этажа. У окна темнел пулемет, винтовки мы держали между колен. Шел страстный спор о том, будет ли при коммунизме существовать любовь.

Большинство склонялось к мнению Моньки Шавера, что при коммунизме люди будут жить высокими общественными интересами и для такого мелкого чувства, как любовь одного мужчины к одной женщине и одной женщины к одному мужчине, там места не будет. Только Саша Лобанов, хмуро глядя перед собой, упорно повторял: «Не может быть, чтобы коммунизм — и без любви. Не может…» Но это, конечно, потому, что сам он был влюблен в Олю Маркову.

Вдруг тяжелая бархатная портьера откинулась. Ветер качнул люстру, и тысячи огней заплясали среди трещин пробитого пулей зеркала.

В двери стоял Леня Петровский. Шапка его была сдвинута на затылок, шинель расстегнута.

— Товарищи! — сказал Леня. — Нас вызывают в Чека. Немедленно… На всю ночь…

Монька вскочил, опрокинул стул, уронил винтовку.

— Эх, рассыпался горох по белой тарелке, — насмешливо сказал Федя Шадуров, затягивая ремень с подсумком.

Как и всегда, Федя был подчеркнуто спокоен. Впрочем, в его возрасте — ему уже стукнуло двадцать! — оно и понятно.

— Пошли, ребята!.. Леня!

Но Леня спал, неудобно прислонившись к пухлому гипсовому амуру. Правой рукой он сжимал кобуру с наганом, левая висела бессильной плетью.

— Ленька, проснись!

— Мама, минутку, только минуточку…