Один говорил, что он вступил в партию по дурости: все, мол, шли, и он, дурак, пошел. А как стали брать на фронт, то решил: и без него, дурака, там обойдутся. Другой — местный фельдшер — подал заявление, что он выходит из партии «ввиду обнаружившегося разногласия с партийной программой РКП». Третий же потребовал своего исключения из партии, ссылаясь на то, что в партии не должно быть слабых духом, легковерных и нетвердо стоящих на платформе Советской власти, а посему такого подлеца, как он, нельзя близко подпускать не только к партии, но и к Красной Армии.
Они входили по одному. Собрание встречало их угрюмым молчанием и так же угрюмо выслушивало их речи, а потом принимало решение: исключить из рядов партии, занести в черные списки буржуазного элемента и направить в тыловое ополчение, где они вместе с буржуазией будут находиться на тыловых военных работах.
Собрание уже подходило к концу, когда за окном раздались два сухих выстрела, послышался конский топот, в дверь застучали. Хозяин бросился открывать и впустил в избу высокого человека в солдатской гимнастерке. Лицо его было в крови.
Рана оказалась поверхностной. Ее промыли и перевязали.
Человек этот был уездным продовольственным комиссаром. До него дошли сведения, что на мельницах в волости мельники нерадиво и преступно относятся к своим обязанностям. Он помчался на место, но по дороге был обстрелян и ранен.
Решили послать за мельниками, привести их сюда. До мельниц было неблизко, мельников привели уже далеко за полночь. При свете лучины, горевшей в светце на припечном столбе, видны были запачканные мукой рубахи.
Мельники что-то лопотали, отнекивались. Комиссар разговаривал с ними с нескрываемой яростью.
— Чтоб эти безобразия были немедленно прекращены, — говорил он. — Вы, мерзавцы, ходите своими грязными сапогами по муке, предназначенной истощенным рабочим, крестьянам и красноармейцам. Знайте, что вы оставлены здесь для помощи голодному народу и обязаны гореть на работе. Я заставлю вас учитывать каждую пылинку муки, к каждому зерну относиться с уважением. Вы сыты. Но если я замечу нечестное отношение к делу, будете выбивать свою одежду от мучной пыли и этим питаться!
Пока шел разговор с мельниками, начало светать. К избе подали подводы. Коммунисты, уходившие на фронт, стали собираться.
Они попрощались с остающимися товарищами, потом стали обходить народ, прося прощения, если что не так сделали. Заиграл гармонист. Пора!
Нам Деникины не страшны,
Не пугают Колчаки,
Мы умеем превосходно
Держать сабли и штыки…
Последнюю ночь нашего похода мы провели в лесу. Ночь была очень темной. Еще темнее казалась она под листвой деревьев. Мы развели костер и лежали на земле, молча глядя в огонь.
…Полторы недели спустя в места, где пролегала наша «агитационная просека», врезался, сея смерть и разрушения, кавалерийский корпус деникинского генерала Мамонтова.
Крупным планом
В один из первых дней августа мы подъезжали к Москве. Окна вагона были раскрыты, в них врывался ветер. Над городом ползла тяжелая гряда туч. С каждой минутой становилось темнее. Вот на мгновение блеснули золотые главы кремлевских соборов. Блеснули и скрылись, затянутые темной пеленой.
Наше отсутствие продолжалось около трех недель, но было такое чувство, словно прошли годы. Бегом по лужам бросились мы к себе, в «Свердловку». В общежитии было пусто, все ушли на практические занятия. Я побежала домой к маме, но встретила ее на лестнице. Она куда-то спешила, сунула мне ключ от квартиры, на ходу поцеловала меня, сказала, что отец в Москве и просит меня прийти к нему.
Главный штаб помещался в бывшем Александровском военном училище на Знаменке (ныне улица Фрунзе).
Пропуск мне был заказан. Я поднялась на второй этаж. Отец сидел в большой комнате за столом, заваленным бумагами. Позади него на стене была прикреплена карта с линиями фронта, обозначенными флажками.
Отец коротко рассказал о себе: он назначен членом Революционного военного совета республики, будет теперь работать в Москве. Потом спросил обо мне. Разговор наш часто прерывался телефонными звонками. В комнату никто не заходил, мы были все время вдвоем. Но вот в дверь постучали. Я, чтобы не мешать, быстро пересела в кресло, стоявшее в углу. Отец сказал: «Войдите».
В комнату вошел человек лет пятидесяти пяти. Его осанка и легкость, с какой он носил свое большое, грузное тело, выдавали кадрового военного. Волосы его начали редеть, густая черная борода казалась крашеной. На лице играла добродушнейшая, приветливейшая улыбка.
Этот человек сразу показался мне крайне неприятным. Не замеченная им, я враждебно следила за каждым его движением. Отец же, напротив, дружелюбие пожал ему руку, осведомился о здоровье, называл по имени-отчеству — Сергеем Алексеевичем протягивал портсигар, предлагая папиросу.
Разговор между ними шел о перебросках военных частей. Этот Сергей Алексеевич предлагал снять с одного из фронтов значительные воинские соединения и перебросить на другой фронт. Отец соглашался, поддакивал; лицо его при этом стало, пожалуй, несколько глуповатым. Выслушав своего собеседника до конца, он попросил его еще раз повторить свои предложения и выдвинул ящик стола, чтобы взять лист бумаги и записать их.
Отец нагнул голову и пошарил рукой в ящике, что-то ища. Сергей Алексеевич глядел на него, думая, что его самого в эту минуту никто не видит. Что это был за взгляд! Сколько было в нем ненависти!
Все это продолжалось, быть может, секунду и исчезло, едва отец поднял голову.
— Слушаю вас, — сказал отец.
Сергей Алексеевич повторил свои предложения. Раскатисто распрощался, пошел к двери. Еще раз обернулся — улыбчивый, приветливый. Увидел любезную, снова чуть глуповатую улыбку отца.
Но как изменился отец, едва тот вышел! Каким тяжелым и сумрачным был тот долгий взгляд, которым он проводил своего посетителя.
— Кто это? — не утерпев, спросила я.
— Это? — Отец говорил, как человек, который возвращается из глубокого раздумья. — Это начальник оперативного отдела Главного штаба Рабоче-Крестьянской Красной Армии Кузнецов.
Интонация его показалась мне чем-то странной, но я промолчала.
Он помедлил. Поднял трубку. Попросил соединить с кабинетом Ленина. Сказал, что надо бы потолковать.
— Сейчас? — переспросил он. — Хорошо Владимир Ильич. Дочка? Она у меня сидит. Прихвачу, прихвачу…
Вот, собственно, все. Два взгляда, как бы увиденных крупным планом. О том, что таилось за ними, — потом.
Вечер в Кремле
— Мы пришли в Кремль часу в десятом вечера. Владимир Ильич и Надежда Константиновна были у себя. Одеты они были по-домашнему: он — в стареньком пиджаке из альпага, она — в ситцевом платье в горошек.
Разговор отца с Владимиром Ильичем был сугубо секретный, и они ушли в другую комнату. Мы с Надеждой Константиновной остались на кухне. Она что-то чинила, я рассказывала, как жила все то время, что мы не виделись.
Потом Владимир Ильич и отец вернулись. «Ну и ну», — сказал Владимир Ильич в дверях, оборотясь к отцу, и встряхнул головой, как бы желая что-то от себя отогнать. Он не сразу сел к столу, а прошелся по кухне, затем решительным движением повернул стул, уселся на него верхом и, положив руки на спинку, принялся расспрашивать отца о военных делах.
Разговор шел в быстром темпе. Владимир Ильич задавал односложные вопросы: кто? где? как? когда? сколько? Выслушивая ответы, часто поругивался, любимыми ругательными словечками его были: «болван полосатый», «рохля», «безрукий растяпа».
Сначала речь шла о положении на Южном фронте, которое внушало обойм собеседникам чрезвычайную тревогу. Потом заговорили о только что назначенном Главнокомандующим вооруженными силами республики Сергее Сергеевиче Каменеве.
— Он производит очень хорошее впечатление, — сказал Владимир Ильич. — Когда был у меня, развивал мысль, что в гражданской войне военные действия являются первым средством политики и политика с оружием в руках прокладывает себе дорогу. Интересное применение положения Клаузевица о войне, как продолжении политики, к условиям гражданской войны.
Владимир Ильич сделал паузу и добавил:
— Вот только имеется у наших военных специалистов, даже у лучших, воспитанная окопной войной склонность воевать для того, чтобы воевать, а не для того, чтобы побеждать. Но Каменев это понимает…
Потом заговорили о новых военачальниках и полководцах, выросших в ходе гражданской войны, — Блюхере, Азине, Чевереве, Буденном.
Владимира Ильича живо интересовали народный ум и творческая импровизация, которые вкладывали эти военачальники в свое полководческое искусство.
Отец с увлечением рассказывал ему о том, как Буденный, конница которого тогда только что была создана, водил по степным просторам свои полки. Как он описывал круги и восьмерки и держал своих людей и коней накормленными и напоенными, а преследовавшего его противника — голодным и без воды. Как сам делал переходы ночью, по холодку, а противника принуждал двигаться днем, по солнцепеку.
Много рассказывал отец Владимиру Ильичу о рано погибшем Александре Михайловиче Чевереве, которого близко знал.
Рабочий-деревообделочник, член партии с 1908 года, Чеверев во время наших тяжелых поражений на Восточном фронте в 1918 году сумел пробиться из Уфы со своим отрядом через расположение противника и соединиться с нашими войсками.
Примечательно, что Чеверев на небольшом опыте командования двухтысячным отрядом почувствовал своим пролетарским инстинктом ахиллесову пяту партизанщины и понял, что без знаний командовать нельзя. Он неоднократно приходил в штаб 2-й армии и беседовал с членом Реввоенсовета армии Шориным и Гусевым.
— Главная беда, — частенько повторял он, — что не знаем, как командовать. Во фланг? А как ударить во фланг — этого-то и не знаем. Эх, если б подучиться немного, всю бы эту сволочь живо расколотили! Учиться, учиться надо!