пьяный. Два письма за восемь месяцев. И это супружеская жизнь? И это семья?
– И что произошло дальше?
– Он, естественно, вернулся. Очень похудевший, бледный. С тремя шрамами от пуль в спине. Мне жалко его было, жалко на него смотреть, я даже заплакала. Но слезы быстро кончились. И я решила объявить о своем решении. Не сразу, а только спустя две или три недели после его возвращения. Эти дырки в спине, эта его худоба… Он ужасно кашлял ночами, ставил возле кровати твой детский горшочек и сплевывал в него мокроту. Это было ужасно, я не могла заснуть, так он кашлял, а потом стонал во сне. И ещё произносил какие-то слова на иностранном языке. Даже не знаю, на каком языке. Слова, похожие на собачье тявканье.
– А ты, разумеется, страдала?
– Да, страдала. От этого кашля, от его стонов, я совсем не могла спать. Я спрашивала его о том, где он пропадал эти месяцы, в какой командировке, но он не мог честно ответить. Все это меня окончательно доконало. Ну, потом он немного поправился, набрал вес. Это все было потом. А тогда я объявила ему о решении развестись. Помню, он сидел на своем любимом диване с газетой, а я стояла перед ним, как школьница на уроке. Он меня так внимательно выслушал и говорит: «Наверное, ты права. Я плохой отец и плохой муж. Давай, я подпишу все бумаги». Я думала, он будет меня просить о прощении, на коленях ползать. А он знаешь, что сделал? В тот же вечер куда-то ушел и нажрался, как свинья. Его домой привел собутыльник.
– А сейчас ты знаешь, где именно служил отец?
– Где? Не смеши меня, попробуй сам догадаться. Служил он, естественно, не на почте ямщиком. В каком-то специальном подразделении КГБ. А большего мне, как жене офицера, знать не положено.
– И это вся эпопея вашей жизни, вся семейная хроника?
– А что ты хотел услышать, сагу о Форсайтах? – Галина Павловна снова закрыла журнал, бросила его на журнальный столик и промахнулась, журнал упал на ковер. – Мы развелись, и он уехал в другой город. Может, сам выпросил туда перевод, а, скорее всего, у него начались какие-то неприятности по работе. Хороших офицеров из Москвы на периферию не переводят. А я, наконец, почувствовала себя счастливой и свободной. Впервые за многие годы.
Росляков поднялся из кресла, прошагал на кухню. Николай Егорович, низко склонясь над тарелкой, ел чайной ложкой жидкую овсяную кашу. Открыв форточку, Росляков закурил и стал смотреть в темное окно. Начался снегопад, свет фонарей на противоположной стороне улицы померк, пешеходы куда-то пропали, редкие машины едва ползли по занесенной мостовой.
«И почему все возможные неприятности нашли меня одновременно? – думал Росляков, пуская дым в форточку. Болезнь отца, этот проклятый самоубийца Овечкин, облюбовавший для мокрого дела мою квартиру? Почему все сразу свалилось мне на голову? И что же делать, в конце концов, с его трупом? Он же не может до бесконечности сидеть в моей ванной». Мысль, что скоро придется вернуться в свою квартиру, снова заглянуть в посиневшее лицо Овечкина, вызывала оцепенение. «Да, он не может до скончания века сидеть в моей ванной, – подумал Росляков. Но он и уйти не может. Потому что покойники не ходят».
– Что-то погода совсем испортилась, – Росляков повернулся к Николаю Егоровичу, увлеченно поедавшему тянучую кашу. – Можно, я у вас сегодня ночевать останусь?
– Что за вопрос, Петя? – профессор поднял голову от тарелки. – Мама постелит тебе на диване.
– Вот и хорошо, – обрадовался Росляков.
– Отличная каша, моего приготовления, – заявил профессор. – Фирменное блюдо и диетический продукт. Не желаете присоединиться, молодой человек?
– А чего посущественнее не найдется? Посущественнее этой каши?
Глава седьмая
Закончив воскресный завтрак, Василий Васильевич Рыбаков встал из-за стола и, сдвинув тюлевую занавеску, выглянул во двор. Из окна второго этажа рубленого дома открывалась чудная картина раннего зимнего утра. Багряное солнце, поднимавшееся над черным еловым лесом, занесенный снегом двор за сплошным двухметровым забором, увитым поверху пятью рядами колючей проволоки, некрашеный пустовавший в эту зиму сенной сарай, кирпичный гараж на две машины, огороженный сеткой вольер для кур и стоящую на отшибе тоже пустую собачью будку. Снег на дворе блестел так ярко, что Рыбаков зажмурил глаза.
– Тебе в поселок в магазин не надо? – через плечо обратился Рыбаков к жене Марии Николаевне.
– Масла купить надо.
– Из-за одного масла жалко машину гонять. Я в гараже хотел кое-чем заняться. Пусть за маслом Таня сходит.
Жена уже успела убрать со стола грязную посуду, отнести её на первый этаж и выпить первую чая, наливая в чашку кипяток из узкого носика электрического самовара. Рыбаков потоптался у окна, подойдя к противоположной стене, подтянул гири ходиков с кукушкой. Часы ходили точно, минута в минуту, но деревянная птичка уже который год почему-то не вылетала из-за своей дверцы. Пройдясь по комнате, Рыбаков посмотрелся в зеркало, нахмурил седые брови, смахнул волосок с нагрудного кармана темной фланелевой рубахи и снова занял свое место во главе стола. Он придвинул ближе к себе большую чашку кофе и раскрыл вчерашнюю газету.
Раздался звонок и Василий Васильевич, чуть не расплескав на белую скатерть кофе, схватил трубку мобильного телефона, несколько раз повторил «але», но так и не услышал ответа.
– Ну что, говорить будем или молчать? – повысил голос Рыбаков, но ответа снова не последовало. Он нажал кнопку отбоя и положил трубку перед собой.
– Покоя нет от этого телефона, – Мария Николаевна зло покосилась на трубку.
– Должны по делу позвонить, – Рыбаков перевернул газету и стал рассматривать последнюю полосу. – Может, человек один подъедет, у него есть стекло ноль четыре миллиметра для теплиц, дешевое очень. И ещё Росляков, корреспондент, знакомый из газеты, тоже обещал подъехать к вечеру, часам к пяти. Статью о нашем хозяйстве писать будет. А где, кстати, Танька? Почему это она к завтраку не выходит? Или перетрудилась, устала слишком?
– Пусть поспит девчонка.
– Татьяна, иди сюда, – крикнул Рыбаков страшным с простудной хрипотцой голосом, наводившим животный ужас на подчиненных. Словно откликаясь на этот страшный крик, где-то вдалеке залаяла собака.
Дочь, непричесанная, в стеганом халате в цветочек, переступила порог комнаты, плюхнулась на стул напротив матери, придвинула к себе чашку и захрустела сухой баранкой. Отца она не боялась, перед его криком не робела, но и ссориться с ним не желала. Просидев пару минут неподвижно, Татьяна вытащила из кармана халатика полученное накануне письмецо на линованном листке из школьной тетрадки и в который раз начала его перечитывать.
– Фотографию свою Саша прислал, – сказала Татьяна и, ожидая каких-то слов от матери, подняла на неё глаза. – Какой-то значок на груди.
– Значит, пишет солдатик? – Мария Николаевна разломила сушку.
Татьяна не удержалась, сунула письмо обратно в карман халата, вытащила и протянула матери цветную фотографию молодого человека в военной форме. Мария Николаевна взяла из рук дочери фотографию, склонив голову набок и, похрустывая сушкой, стала рассматривать карточку.
– Вот он какой у меня, солдатик, – Татьяна улыбнулась. – Симпатичный стал.
Мать поморщилась, выражая несогласие с последним утверждением дочери.
– Ничего, дочка, с лица воду не пить, – вздохнула Мария Николаевна. – Мужчина должен быть таким, ну, чуть пострашнее обезьяны. Главное, чтобы деньги водились у него, чтобы он эти деньги в дом приносил. А с лица воду не пить. Ничего, что твой солдатик такой, ну, как бы сказать… Не совсем…
– Что ты, мам, имеешь в виду? – Татьяна нахмурилась.
– Ничего, – Мария Николаевна передала фотографию мужу. – Просто говорю, внешность для мужчины дело десятое.
– Письмо дай сюда.
Рыбаков, одним взглядом посмотрев на фотографию, положил её на стол и отодвинул от себя. Взяв из рук дочери письмо, он пробежал глазами первые строчки, отдал письмо уже готовой разрыдаться Татьяне. Сделав большой глоток кофе, Рыбаков встал со стула, подошел к дочери и грубой шершавой ладонью погладил её по непричесанным волосам.
– Письма эти береги, дочка, не выбрасывай, – Рыбаков провел ладонью по волосам Татьяны и снова сел на прежнее место. – Вот он письменно сообщает, что любит тебя. Значит, такое письмо может пригодиться. Для суда. Это важный документ для них документ, для присяжных, для суда.
– Для какого ещё суда? – Татьяна часто моргала глазами.
– Сегодня любовь. А завтра судиться будете с ним, с солдатиком, имущество делить и детей. А по письмам судьи поймут, какой он подлец, как обманул тебя.
– Так он же не подлец, он меня не обманывал.
– Не обманывал, так обманет, – невесело усмехнулся Рыбаков. – Ты письма-то спрячь подальше и никому не показывай.
– Вот когда обманет…
– Тогда поздно будет толковать, – Рыбаков выложил на стол пачку сигарет. – Вперед смотреть надо, а не назад оборачиваться. И вообще, готовь сани летом, а телегу зимой.
– Танечка, ты слушай отца, – Мария Николаевна вдруг заговорила жалобным тонким голосом. – Солдатиков, вроде твоего Саши, у отца под началом тысяча с гаком работает. Если за каждого единственную дочь с приданым выдавать… Ты у нас одна, ты красавица, а таких вахлаков беспортошных вот, только свисни, табун прибежит.
– Глупости вы какие-то говорите, – Татьяна спрятала письмо и фотографию в карман халата, вытерла кулаком покрасневший вслед за глазами нос. – Глупости это.
Рыбаков переводил мутный взгляд с жены на дочь и обратно на жену. Физиономия супруги, пресная, как святая вода, непричесанная с красным носом дочь, видимо, собиравшаяся и этот прекрасный зимний день посвятить пустым чувственным переживаниям, раздражали Василия Васильевича. Допив в два глотка кофе, он, стараясь пересилить внезапное раздражение, поднялся из-за стола, снял со спинки стула жакет сшитый из крашенных кроличьих шкурок. Уже переступив порог комнаты, он обернулся к Марии Николаевне.