Черные тузы — страница 44 из 73

А ведь он поверил. Безоглядно, до конца поверил. Все фуфло, все лажа. Голос крови, он почему молчал? Он снова вспомнил пустые глаза молодого человека, пугающе пустые, словно отлитые из мутного бутылочного стекла… Мосоловскому сделалось так тошно от этих мыслей, от безответных жгущих душу вопросов, что он едва не застонал, едва не выдал того, что сознание вернулось. Тараканий голос Трегубовича, монотонный, не окрашенный эмоциями шуршал, кажется, над самым ухом. Пусть поговорит. Теперь Мосоловскому надо собраться с духом, набраться мужества и терпения, внимательно послушать, о чем беседуют преступники, что они, собственно, замышляют. Он чуть приоткрыл веко правого глаза. Молодой подонок развалился в кресле, взгромоздив ноги на журнальный столик, сосал вонючую сигарету, стряхивая пепел на ковер.

– А там ночи такие звездные, морской дух прямо пьянящий, – Трегубович шумно втянул воздух простуженным носом. – И я сижу ночью на пляже, на этих теплых камешках сижу и смотрю в небо. Я и природа – и больше никого… Такое впечатление, будто крылья за спиной вырастают. Будто ты уже и человеком быть перестал, а стал таким крылатым существом, что-то вроде ангела или этого, как там его… Ну, ещё есть с крыльями… Забыл. Вот такое ощущение.

Трегубович остановил рассказ, потушил окурок о подошву домашнего шлепанца и, зажав пальцем сперва одну, а потом другую ноздрю, высморкался на пол. Устроив ногу на журнальном столе, он так мечтательно посмотрел в потолок, будто увидел на нем карту звездного неба и снова испытал, как за спиной вырастают крылья.

– И таким макаром я стал каждый день, как стемнеет, ходить к морю, – сказал он. – Сижу себе на камушках, смотрю на звезды и прибой слушаю. Полный улет. А однажды ушел от своей Людки пораньше, взял магнитофон, сел на прежнее место. И так сидел, пиво сосал и всю ночь писал шум прибоя. Думаю, зимой в городе как врублю и море вспомню, ночи эти. Под утро, ещё не рассвело, иду к Людке. И знаете что? У неё в постели лежит мужик, не молодой уже, пожилой можно сказать. Лежит и так сладко посапывает, седьмой сон видит. И она рядом с ним, у стенки пригрелась. Ладно. Ставлю магнитолу в угол, толкаю мужика ногой, мол, вставай. Сгребаю Людку, ещё сонную, за рубашку, достаю из кармана кастет. А она рот открыла, вытаращила глаза и смотрит на меня, будто я лишенец. У меня такой классный кастет был. Самодельный, но очень хороший, по руке. С трехгранными острыми шипами. Я его в тот же день на пляже потерял, когда загорал.

– А мужик тот чего?

– Он ничего, весь покрылся пупырышками, гусиной кожей, дрожит, а сам барахло собирает и к двери. Я на него глянул – да он совсем старик. Ткни пальцем такого – и откинется. Так вот, достаю кастет, горло ей сжимаю так, что на её лбу синие вены вздуваются. И кастетом прямо в лобешник, а потом по зубам. Прямо в пачку ей – бах, бах, бах. От души её уделал. И сам весь забрызгался кровью. Умылся и ушел. Пришлось мне на следующий день уматывать оттуда в срочном порядке. Вот такие бабы суки паршивые. А вы бы что на моем месте сделали?

– Сделал выводы, – ответил усатый. – Для себя сделал выводы.

– Какие выводы?

– Самые простые. Нечего все ночи напролет на звезды таращиться и прибой слушать, если тебя женщина ждет. Свято место пусто не бывает. Видно, этой Людмиле с таким хроническим романтиком как ты совсем скучно стало, если она старика на твое место привела. Согласен?

Трегубович не ответил, стремительно поднялся с креста, снова сплюнул на пол, подошел к Мосоловскому и, отставив ногу назад, пнул его в грудь. Мосоловский вскрикнул от боли, впрочем, не осень громко, боясь вызвать гнев преступников.

– Давно очухался, а сидит, глазки закрыл, слушает, – Трегубович снова пнул Мосоловского, на этот раз безмолвно стерпевшего боль. – Ну, морда… Тварь какая…

Усастый мужик встал на ноги, подошел к Мосоловскому.

– Я задам насколько вопросов, – сказал Васильев. – Ответить на них не составит труда, но от ваших ответов будет зависеть многое. Поняли меня? Вот и хорошо. Два месяца назад вы присутствовали на областном совещании предпринимателей. По дороге туда у вас сломалась машина, и в Москву вы возвращались на микроавтобусе в теплой компании таких же, как вы деловых людей. Помните? Из автобуса пропал кейс, который находился на переднем сидении, рядом с водительским местом. Теперь вопрос: чемодан взяли вы?

– Нет, нет, – хотел воскликнуть Мосоловский, но изо рта вышел какой-то сдавленный хриплый шепот. Шершавый сухой язык не хотел шевелиться, губы сделались резиновыми неподатливыми. – Я не брал никакого чемодана. Что вы… Я ничего не знаю, не помню…

– Придется вспомнить, – усатый как-то огорчился, нахмурился. – А вы любите своего отца. Старика, который сидит на том стуле, вы любите?

– Почему вы спрашиваете? – прошептал Мосоловский, с трудом ворочая языком, едва не забывший сказать главные спасительные слова. – Люблю, люблю отца… Деньги в моей комнате, в маленькой комнате. Под стол нагнитесь, там такой вроде ящик в стену вмонтирован. Он легко открывается, потяните ручку.

– Спасибо, что сказали насчет денег, – вежливо ответил усатый. – Но сейчас спрашивают о другом. Кто взял из автобуса чемодан? Вы?

– Дайте пить…

– Вы взяли чемодан?

– Ничего я не брал. Деньги под столом. Письменным.

Мосоловский видел, как молодой человек приблизился к старику отцу.

– Что, дед, пельмени тебе оторвать? Не жалко пельменей?

Трегубович нагнулся над стариком, сжал в кулаке его ухо и с силой дернул на себя. Станислав Аркадьевич замычал в голос, стал извиваться всем телом, двигая стул. Заскрипели доселе не скрипевшие паркетины пола, зазвенела посуда в серванте. Трегубович силой дернул уже кровоточащее ухо. Мосоловский опустил глаза, он не мог дальше наблюдать истязания.

– Сейчас я тебе дырки в ушах сделаю, чтобы сережки мог носить, – пообещал Трегубович и отошел в сторону.

Он взял с журнального столика конторский дырокол, пощелкал им, словно проверяя, исправен ли, подошел к старику.

– Ты ведь, дед, любишь сережки женские носить? Ты ведь голубой, голубой ты? Ты ведь пидор? Отвечай, сучье отродье.

– Не трогайте отца, – прошептал Мосоловский. – У него больное сердце. Ему нельзя… Пожалуйста, прошу вас… Нельзя ему волноваться.

– Заткнись, – тонко взвизгнул Трегубович.

Он плюнул в лицо старика. Тот что-то промычал в ответ. Трегубович склонился над Станиславом Аркадьевичем, двумя пальцами оттянул мочку уха, вставил её в тот паз, куда вставляют бумагу. С немым остервенением Трегубович изо всей силы сжал рукоятку дырокола. Старик замычал, завертел головой, разрывая ухо.

– Ничего, – сказал Васильев, обращаясь к Мосоловскому. – Теперь ваш отец обогатит свое исследование новыми примерами деградации народа. Примерами, испытанными на себе.

– Не ври, старик, тебе не больно, – визжал Трегубович. – Женщины свои пельмени прокалывают и ничего, молча терпят. И ты терпи. Тварь, тварь…

Мосоловский чувствовал, как мелко трясется его голова. Не поднимая глаз, он сидел на полу, сжимая зубы, глубоко дышал носом. Васильев поднял его голову за подбородок, заглянул в глаза.

– Теперь вспомнил?

– Вспомнил, – прошептал Мосоловский. – Я видел, да… Дайте воды. Я видел…

Голова тряслась, Мосоловский никак не мог справиться с этой дрожью.

– Там было темно. Я вышел последним из автобуса. А до меня, до меня… Там этот журналист был и с ним ещё этот, не помню его имя. Они вместе сошли. Один из них нес кейс.

– Подожди, подожди, – махнул рукой Васильев. – Давай отделим зерна от плевел. Кто этот один из них, кто именно нес кейс?

– Там темно было. Я не помню. Я был выпивши. Кто-то из них из этих двух взял с переднего сидения кейс, когда водитель остановился на дороге недалеко от Москвы. Он остановился, чтобы поменять колесо. И кто-то взял с переднего сидения этот кейс. Как бы в шутку. Чтобы потом обратно положить. И не положил. Тем темно было, и я был пьян. Мы выпивали дорогой, все выпивши были.

– Кто из них взял кейс? Этот корреспондент или тот, другой, Овечкин?

– Кажется, корреспондент взял. Он самый пьяный был. Да, он взял. Или не он. Я не помню точно. Кто-то из них.

– Вспоминай, у нас есть время. И смотри на своего отца, а не в пол.

Мосоловский, продолжая трясти головой, заплакал.

– Я точно не помню… Я не могу сейчас ничего вспомнить. Прошло время. Я был пьян.

– Сюда смотри, – заорал Трегубович. – Сейчас старика твоего жарить буду. Парить буду.

Он вытер влажные губы рукавом пиджака, полез рукой в задний карман и достал пластмассовую зажигалку. Большим пальцем он нажал кнопку, повернул железное колесико, веселыми ожившими глазами наблюдая за вспыхнувшим оранжевым огоньком. Трегубович поднес пламя к белой бороде старика. По комнате поплыл густой тошнотворный запах паленых волос. Неожиданно Трегубович отступил назад, разжав пальцы, бросил зажигалку.

– Смотри-ка, а старик того… Откинулся старик. Не дышит.

Мосоловский поднял глаза. Отец сидел на стуле с запрокинутой назад головой. Окровавленная тонкая шея, голубая сорочка, залитая кровью на груди, торчащие изо рта носки, белая выступающая вперед борода в темных подпалинах. Усатый мужик шагнул к старику, двумя пальцами потрогал его шею и ничего не сказал. Всхлипнув, Мосоловский отвернулся. Видимо, теперь пришла его очередь умереть. Он чувствовал, как щеки щекочут слезы.

– М-да, такая неприятность, – покачал головой Трегубович. – Кто бы мог подумать? Кто мог подумать, что он откинется? Черт…

– Ладно, мы и так все выяснили, – махнул рукой Васильев.

– Что с моим сыном? – неожиданно для самого себя вдруг спросил Мосоловский. – Вы убили моего сына, да? Убили Виталика?

– Твой сын ещё два года назад умер от воспаления легких в колонии общего режима, – ответил Васильев. – Умер на петушиной зоне.

Васильев громко всхлипнул и задал другой вопрос, показавшийся сейчас важным.

– А жена моя бывшая, что с ней, что с Надей?

– А Надя переехала в Москву, – ответил Васильев. – У неё другая семья. Кстати она живет совсем рядом с вами, чуть ли не на соседней улице.