ый облаком белесоватого пара; в летнее время сядет на крыльцо или встанет у притолоки и кричит на весь двор, чтобы ему принесли квасу…
— Ой, пить хочу до смерти… А-ах, хорошо! — тяжело пыхтя и отдуваясь, стонет он сладострастно.
Если приказчика не случится дома, тащит ему квас Пелагея Филипповна или работница. А Ермил Иванович как ни в чем не бывало стоит, как малеванный истукан, прикрываясь только веником, вместо фигового листочка, и бессмысленно вылупив свои посоловевшие глаза…
От купцов он, между прочим, заметно отличался тем, что мало радел ко храму божию. На первых порах по своем переселении в Михайловку он давал на церковные нужды по 25 рублей в год, а потом стал все сбавлять, и в то время, о котором идет речь, он давал в церковь уже только 5 рублей. Неугасимых лампад у него в доме не полагалось; Палашка зажигала лампады только в праздники да накануне их. Купец ветхозаветного начала все-таки побаивался бога, да и на черта косился порой. А Ермил Иванович никого и ничего не страшился. Он, например, смеясь, прямо говорил, что «лешего старые бабы со скуки выдумали, на печи лежа»… Для Ермила Ивановича не было никакого удержу. Правда, он ходил в церковь и становился за обедней впереди всех, у правого клироса; но только он все это проделывал «ради прилику», а вовсе не в силу внутреннего побуждения. Искренно и задушевно Ермил поклонялся только одному божеству — «золотому тельцу».
К местным чиновникам-властям Большухин относился даже с большим презрением.
— Куплю и продам всякого! — говорил он однажды писарю навеселе, хлопая себя по карману. — Захочу: они для меня такие законы напишут, что ваш «мир» только ахнет! Вот что!.. Не так ли я говорю, а?
Писарь утвердительно кивал ему головой.
Большухин — хотя с виду серый человек — был по-своему не глуп и умел при случае отлично пользоваться и телеграфом, и железными дорогами, и банком, и страховыми обществами и т. п. Все научные и технические усовершенствования были к его услугам… Но в то же время Большухин, как свинья под дубом, с высокомерным презрением отзывался о науке вообще, а над учеными и образованными людьми всегда подсмеивался. Учителя, например, он звал «учителишкой», а для учительниц у него было только одно приветствие. «Я бы им задал науку», «я бы надавал им»… и т. д. в том же роде.
С этаким сильным, бесстрашным человеком пришлось познакомиться пелехинцам, да не только познакомиться, но и вступить с ним в близкие сношения. Понятно, скрутил их Ермил Иванович как нельзя лучше. Какие-то странные и страшные представления сложились о нем в умах пелехинцев. «Большухин хутор» казался чем-то вроде замка Черномора; собаки и «большухинские молодцы» нагоняли страх на весь околоток; сам Ермил Иванович, в глазах пелехинцев, вырос в какого-то сказочного великана и окрасился адским светом…
— Ему что!.. — толковали в деревнях. — Он, брат, ни перед чем не остановится… Он тя псами затравит, по миру пустит, всю деревню выжжет… А там ступай, ищи, доказывай! Деньги, брат, все сделают.
И вот этот-то человек с осени 1882 года, как уже сказано, стал приводить в недоумение весь наш околоток.
2
На своем хуторе до сего времени — в течение почти 15 лет — Ермил Иванович занимался посевами, пробавляясь главным образом даровыми руками закабаленных рабочих; скупал также хлеб, когда крестьянам до зарезу нужны были деньги, и перепродавал его с громадным барышом, откармливал волов на арендуемом участке степи и гонял их в Питер и в Москву. Хутор у него, как говорится, был полная чаша: чего хочешь — того и просишь. Лошади на конюшне стояли одна другой бойчее — звери, а не кони! Большухин, как уже сказано, выстроил дом на славу и обнес его таким забором, что и солдаты, кажется, не вдруг взяли бы его приступом, а бродягам-грабителям не стоило и подходить к хутору с задними мыслями ни днем, ни ночью: днем приказчики-разбойники нагайками задерут до полусмерти, ночью — собаки разорвут в клочья. Притом, говорят, на хуторе было до полдюжины ружей, а пистолетов и того больше… Одним словом, Ермил Иванович, по-видимому, основался крепко, прочно, как будто рассчитывая всю жизнь прожить с пелехинцами.
Вдруг слышат-послышат добрые люди… начинает Большухин распродавать свое добро-имущество. Рты разинули пелехинцы… Ермил Иванович отказался от аренды, продавал коров и лишних лошадей и приискивал для хутора «верного покупщика»… Пелехинцы, 15 лет тому назад, когда были еще в силе, прособирались купить Михайловку, а теперь, после Ермилкина «сиденья», они пришли в такой разор, что о покупке «миром» нечего было и думать… И ни одна душа в нашей стороне не знала о том: зачем, ради чего Ермил Иванович собрался рушить свое насиженное гнездо… «Что за чудо!» — толковали в деревнях. И много разговоров было по этому случаю. К писарю подходы делали, но и писарь божился, что ничего не знает…
— Спрашивал, — говорит, — его онамеднись… Что ты, говорю, Ермил Иванович, задумал такое?.. «Задумал, говорит, одну штуку»… А какую такую штуку — прах его знает…
Было только известно, что его самый доверенный и самый продувной приказчик, знавший все его тайны, Петр, — прозванный цыганенком за свое черное «волосье» и за смуглый цвет лица — не один раз куда-то ездил и пропадал по целым неделям. Все замечали, что на хуторе творится что-то необычное, а домекнуться до сути никто не мог. Большухин то казался озабоченным, то становился весел, шутил, смеялся с мужиками и по вечерам, сидя на крыльце, громогласно распевал: «Да исправится молитва моя, яко кадило перед тобою» — или, впадая в более мрачный тон, густым басом тянул: «Волною морскою»…
Наконец и сам Ермил Иванович ездил куда-то два раза, бывал в отлучке по нескольку дней, и каждый раз, по возвращении его из поездки, распродажа движимого имущества на хуторе шла шибче прежнего. Загадочны были каждое слово и каждый взгляд Ермила Ивановича.
— По всем видимостям, Ермил Иванович, вы хотите переселиться куда-то от нас? — сказал ему однажды священник, встретившись с ним на базаре в Ульянках. — Много, поди, беспокойства вам теперь?
Присутствующие насторожили уши и воззрились на Большухина. «Как-то, мол, ты теперь отвертишься?»
— Что же делать, батюшка! — со вздохом отозвался Ермил Иванович. — Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше…
— Это вы справедливо… — согласился отец Николай. Присутствующие при этом повесили носы: «улизнул-таки»…
— Только дело в том, Ермил Иванович, что ведь вы здесь таково хорошо устроились, заведение у вас шло на широкую ногу… — продолжал священник. — А теперь вам опять такое беспокойство…
— Ничего, отче! — весело возразил Большухин. — Все перемелется — мука будет. Именно — мука… Ах, ха-ха!
Да как вдруг расхохочется на всю площадь…
Потом пелехинцы вспомнили этот хохот и поняли его настоящий смысл, а в ту пору добрые люди смотрели на него, как на шального. В словах: «перемелется — мука будет» не было ровно ничего смешного. Он действительно в то время о муке думал, поговорка пришлась кстати и рассмешила его.
— А куда переезжаешь-то? Далеко? — прямо спросил Большухина наш простоватый дядя Клим.
— Далеко! Отсюда не видать! — с веселой улыбкой промолвил тот, отходя в сторону.
Присутствующие покачали головами и стали перешептываться между собой.
А время шло-подвигалось. Наступила зима… Нашелся и покупатель на хутор, вернее сказать — покупательница-немка, Клейман (пелехинцы зовут ее Клеманшей). Задумала она на немецкий манер заводить молочное хозяйство, сыр да масло делать… Наконец Ермил Иванович собрался уезжать; долее скрывать тайну было уже нельзя. Оказывалось, что Ермил Иванович удалялся от нас в Алюбинскую станицу. Впоследствии, уже гораздо позже, пелехинцы узнали все подробности таинственной «штуки», задуманной и самым блестящим образом приведенной в исполнение Ермилом Ивановичем. Слышали пелехинцы потом от очевидца, как печально и даже, можно сказать, трагично разрешилась для него самого его таинственная «штука».
Станица Алюбинская находилась в ста верстах от наших мест и стояла на берегу Вепра посреди зеленых донских степей, в местности бойкой, людной, богатой пшеницею. Мощеные улицы, кабаки, трактиры с заманчивыми красными вывесками, ряд деревянных лавок на базарной площади, большая белая церковь — делали станицу похожею на веселый, оживленный городок. Осенью в станице бывали ярмарки; много торговцев наезжало сюда из соседних губерний.
В станице на реке Вепре была отличная общественная мельница, сдававшаяся в аренду и приносившая, по слухам, арендатору громадный доход. Эта мельница славилась далеко в окружности и почти 8 месяцев в году безостановочно работала на хлебородный край. Арендатором мельницы за последнее время был купец Зуев — человек с головой и с деньгами. «На мельнице он нажился страсть!» — говорили про него в народе. Вот нашему Большухину и вспало на ум перебить у Зуева мельницу… продажа волов и хлебная торговля, должно быть, показались ему слишком окольным, медленным путем для обогащения. Мельница сулила громадные барыши.
Ермил Иванович привык хитрить и лукавить издавна, хитрость и расчет уже въелись в него. Он хитрил и лукавил даже в самых пустых вещах, вовсе не требовавших никаких хитростей. Когда же насчет мельницы дело завязалось серьезно, он довел свою хитрость, можно сказать, до тонкости паутины. Он доверил это важное дело только своему цыганенку — и более никому ни слова, даже на Палашку он крикнул «цыц» и пригрозил ей ремнем, когда та, по своему бабьему любопытству, слишком стала приступать к нему с расспросами. Цыганенку было поручено самым секретным образом, в отсутствие Зуева, вступить в переговоры со стариками станичниками; с помощью водки, задаривания и всяких посулов склонить их на сторону Ермила Ивановича и понудить, по окончании срока зуевской аренды, сдать ему мельницу. Цыганенок — хитрая бестия, весь в хозяина! — соблазнил станичников и обломал дело в самом лучшем виде. Срок аренды истекал в декабре месяце. И кончилось дело тем, что Большухин накинул станичникам за мельницу лишних 300 рублей в год — и мельница осталась за ним. Все это крупное дело велось так ловко, так скрытно, что даже Зуев ничего не пронюхал о неприятельских подкопах…