Днем султан приказал установить несколько больших бомбард на холме за Перой. Но первые выпущенные из них снаряды попали в генуэзское судно у причала и потопили этот корабль вместе с грузом и оснасткой стоимостью пятнадцать тысяч дукатов. Поэтому генуэзцы из Перы тут же подали султану жалобу на то, что нарушается их нейтралитет. Бомбарды стоят на территории Перы, и еще пара-тройка ядер угодила в дома, а осколком в городе была убита женщина. Мехмед обещал, что по окончании осады возместит жителям Перы весь понесенный ими ущерб, и уверил их в своей дружбе. Но цели своей он достиг. Венецианским галерам пришлось отойти от заградительной цепи либо к причалам, либо в угол к башням и портовой стене Перы, куда не долетали снаряды, выпущенные из бомбард. На берегу собралась громадная толпа, чтобы поглазеть на этот удивительный обстрел. Ядра бомбард падали в основном в море, поднимая огромные фонтаны воды.
Но несмотря на это в Константинополе царит приподнятое настроение. Сердца людей полны надежд и веры в победу: успешное отражение атаки придало нам всем мужества и отваги. Джустиниани приказал вдобавок распространять слухи, которые сильно преувеличивали потери турок. Но мне он заявил без обиняков:
– Нам не стоит очень уж радоваться одержанной победе. Это – лишь кажущийся успех. Турки провели обычную разведку боем, чтобы прощупать наши силы. В штурме участвовало не больше двух тысяч человек, как я узнал от пленных, которых нам удалось захватить. Но по традиции я как протостратор должен обратиться к горожанам. И если я сообщу, что мы отразили большой штурм и что турки потеряли десять тысяч убитыми и столько же ранеными, в то время как наши собственные потери ограничиваются одним погибшим и одним искалеченным, вывихнувшим ногу, то любой человек, мало-мальски опытный в военных делах, сразу все поймет и не обратит на мои слова никакого внимания. Но для поддержания боевого духа горожан это имеет огромное значение.
Генуэзец с улыбкой посмотрел на меня и добавил:
– Ты отлично сражался, неустрашимый Жан Анж.
– Да? – удивился я. – Там царил такой хаос, что я ничего толком и не помню…
Это было правдой. Утром я обнаружил, что меч мой стал липким от крови, но события этой ночи казались лишь каким-то смутным кошмаром.
В тот же день султан велел подогнать к огромной пушке пятьдесят пар волов. Орудие сняли с ложа и переместили с помощью сотен людей к воротам святого Романа. Стены Влахерн оказались, стало быть, слишком крепкими: султан начал готовиться к долгой осаде.
Я навестил раненых, лежавших на соломе в нескольких пустых конюшнях и домах у стены. Опытные латинские наемники предусмотрительно отложили деньги, чтобы иметь возможность оплатить врача и обеспечить себе таким образом хорошее лечение. А вот за греками ухаживает лишь несколько проворных монахинь, делающих это из милосердия. Среди них я с удивлением заметил Хариклею, которая, скинув с головы покрывало и засучив рукава, ловко промывала и обрабатывала самые тяжелые раны. Она радостно поздоровалась со мной. Я не смог удержаться и сообщил ей, что живу теперь во Влахернском дворце. Так мало у меня твердости… По-моему, женщина отлично поняла, в чем дело, поскольку сама тут же поспешила объяснить мне, что уже много дней не видела сестру Анну.
Раненые твердили в один голос, что турки, нарушая добрые обычаи, используют отравленные стрелы, ибо даже люди, получившие лишь легкие царапины, через несколько суток тяжело заболевают и умирают в страшных судорогах. В одном из углов я своими глазами видел мужчину, окоченевший труп которого был изогнут дугой, а на лице застыла такая ужасная гримаса, что на него страшно было смотреть. Мышцы покойника были твердыми, как доска. Потому многие раненые просили, чтобы их положили под открытым небом или отнесли домой. Я поговорил об этом с Джустиниани, но он не разрешил никому из своих людей покинуть стену и помочь раненым. Когда я назвал его бездушным, он ответил:
– Мой опыт говорит мне, что судьба раненых – целиком в руках Божьих. Один умирает, хотя его лечил врач, а другой поправляется без всякого ухода. Один, оцарапав мизинец, погибает от заражения крови, другому отрывает в бою руку, а он несмотря на это выживает. Обильная пища и мягкое ложе приносят лишь вред и ослабляют человека. Таково мое мнение. Так что не лезь в дела, в которых ничего не понимаешь.
19 апреля 1453 года
Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!
Исписав вчера множество листов бумаги, я думал, что ночью смогу наконец заснуть. Я мало спал в последние дни. Пытаясь справиться с сердечной мукой, расхаживал взад-вперед или выводил пером все эти пустые слова.
Но когда я лежал с широко открытыми глазами во мраке холодных влахернских покоев, наслаждаясь одиночеством и в то же время глубоко страдая от него, она пришла ко мне. Пришла сама. По собственной воле. Анна Нотар. Моя любимая.
Я узнал ее по легкой походке, по чуть слышному дыханию.
– Иоанн Ангел, – прошептала она. – Ты спишь?
Анна вложила ледяные пальцы в мои руки и опустилась рядом со мной. Нос и губы у нее были холодными, но щека ее пламенела возле моей щеки.
– Прости, – выдохнула женщина. – Прости меня, любимый. Я не ведала, что творю. Не знала, чего хочу. Ты жив?
– Конечно, жив, – откликнулся я. – Я крепкий. Просто так сорняк не вырвешь.
– Земля дрожит, – проговорила Анна. – Стены трескаются. Смерть, не смолкая, воет по ночам на тысячу голосов. Нет, никто не поймет, что такое война, пока сам не переживет всего этого. Когда турки ночью напали на нас, я молилась за тебя так, как еще никогда не молилась. Обещала переступить через все свое самолюбие, всю свою гордость и злость, если только Бог дарует мне счастье снова увидеть тебя живым.
– Значит, ты меня любишь? – спрашивал я, все еще сомневаясь, хотя ее руки, щека и губы давно рассказали мне обо всем. – Ты же сама кричала, что ненавидишь меня.
– Я ненавидела тебя много дней, может, даже целую неделю, – ответила Анна. – Опомнилась лишь тогда, когда заревели пушки – и от грохота стали трескаться стены монастыря. А до этого я решила – и поклялась себе – что больше никогда тебя не увижу. И не скажу тебе ни слова, если мы встретимся. И поставлю тебя на место. Ну и вот, теперь я здесь. Ночью, в темноте, наедине с тобой. И я тебя целовала. Горе мне. И тебе – горе.
– И я обещал себе то же самое, – признался я и схватил ее за плечи. Под одеждой они были круглые и мягкие. Я чувствовал аромат гиацинтов, исходящий от ее кожи. После пережитого напряжения и страха Анна вдруг облегченно рассмеялась. Хохотала, как маленькая девочка. И не могла остановиться, хотя прижала обе руки к губам.
– Над чем ты смеешься? – сердито спросил я. В душу мою, истерзанную любовью, закралось подозрение, что Анна все время разыгрывала меня, как последнего глупца, и наслаждалась, причиняя мне боль.
– Я смеюсь, потому что счастлива, – хохотала она, напрасно зажимая руками рот. – Просто ужасно счастлива. И не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, как комично ты выглядел, убегая от меня с доспехами под мышкой.
– Я убегал не от тебя, – ответил я. – Я убегал от самого себя. Но от себя не убежишь… Ни на стенах, ни во Влахернах, ни во сне, ни наяву. Невидимая, ты все время стояла рядом со мной.
Ее мягкие губы раскрылись под моими губами. Ее дыхание было наполнено любовью. В своей страсти – да нет, в своей боли – Анна все теснее прижималась ко мне и гладила пальцами мои плечи и спину, словно хотела, чтобы ее руки навсегда запомнили мое живое тело.
Потом я лежал рядом с ней, опустошенный, спокойный, совершенно холодный. Я сорвал ее цветок – и она позволила мне это. Теперь она – обесчещенная женщина. Но я все равно любил ее. Любил такой, какой она была. Любил ее, любил даже ее капризность.
После долгого молчания Анна прошептала мне на ухо:
– Иоанн Ангел, разве сейчас – не лучше всего?
– Лучше всего то, что происходит, – пробормотал я, с трудом борясь со сном.
Анна беззвучно рассмеялась и тихо сказала:
– Все так просто и легко, так ясно и понятно. Это только ты все немыслимо усложняешь для самого себя. Но сейчас я счастлива.
– Не жалеешь?.. – сонным голосом проговорил я, чтобы что-то сказать.
Анна изумилась:
– А что мне жалеть? Теперь ты уже больше никогда не убежишь от меня. И мне очень хорошо. Нет, если бы ты сейчас обвенчался со мной, это не прибавило бы мне уверенности. Ты ведь уже бросил одну жену… Но после того, что ты со мной сделал, совесть не позволит тебе вот так запросто меня оставить. Уж настолько-то я тебя знаю – каким бы твердокаменным ты себя ни считал, мой любимый.
Я погрузился в блаженный покой и не мог заставить себя задуматься над ее словами. Голова Анны лежала на моем плече, ее губы ласкали мое ухо, ее волосы щекотали мне шею, и я чувствовал аромат гиацинтов… Я положил руку на обнаженную грудь женщины и крепко заснул. Впервые за долгое-долгое время я не видел никаких снов.
Спал я долго. И не проснулся, когда уходила Анна. Не проснулся даже тогда, когда на рассвете загремела большая пушка, призывая турок к утренней молитве. Солнце стояло уже высоко, когда я наконец открыл глаза. Я отлично отдохнул и чувствовал себя обновленным и счастливым.
Анна ушла, когда я спал. Но это было лучше всего. Я не хотел, чтобы ее заметили. И знал, что смогу увидеть ее снова. Чувствуя себя таким веселым и свободным, каким не был никогда в жизни, я отправился подкрепиться обильным завтраком. Я не надел доспехов, даже не пристегнул к поясу меча. В своей скромной латинской одежде я смиренно, как пилигрим, двинулся к монастырю Пантократора.
В обители мне пришлось ждать несколько часов, пока монах Геннадий предавался благочестивым размышлениям. Все это время я молился перед святыми образами в монастырской церкви. Просил Господа отпустить мне грехи. Я погружался в мистический мир своей души. Знал, что Бог меряет наши прегрешения совсем иной мерой, чем люди.
Увидев меня, монах Геннадий нахмурился и устремил на меня свой горящий взгляд.