Черный ангел — страница 56 из 58

Я проговорил:

— Твоя родная дочь отлично знала тебя — и осудила. Твои собственные люди убили ее у Керкопорты, когда она пыталась очистить тебя от позора.

Нотар побелел от ужаса, глаза его забегали. Наконец он в отчаянии закричал:

— Нет у меня никакой дочери! И никогда не было. У меня — только два сына. Что ты плетешь про Керкопорту?

Он умоляюще смотрел то на султана, то на своих земляков, которые отпрянули в стороны — и вокруг Нотара образовалось пустое пространство. С огромным трудом взяв себя в руки, он улыбнулся дрожащими губами и обратился к Мехмеду:

— Этот человек, твой посланец, предал тебя. Он сам может подтвердить, что я много раз напрасно предлагал ему свою помощь. Я готов был служить тебе! Но он из чистого себялюбия и гордыни отказался от моей поддержки, чтобы действовать самостоятельно и снискать твою милость за мой счет. Я не знаю, какую пользу он тебе принес, но думаю, что небольшую. Он дружил с латинянами и Джустиниани. Бог мне свидетель, что я служил тебе в Константинополе куда лучше, чем Иоанн Ангел.

Мехмед лишь холодно улыбнулся, глянул на меня и снова сказал:

— Неподкупный, имей терпение.

Он отдал приказ своему казначею, повернулся к грекам и проговорил:

— Ступайте с моим казначеем и ищите среди пленников в лагере и на кораблях тех, чьи имена вы мне называли. Возможно, многие переоделись, чтобы скрыть, какое положение они занимали, и не решатся откликнуться, если их будет разыскивать один мой казначей. Но вас они знают, вам они доверяют. Выкупите их у солдат и работорговцев. Разрешаю вам заплатить за каждого по тысяче золотых монет. Мне очень нужны эти люди.

Греки, в восторге от султанской милости, радостно двинулись за казначеем, оживленно разговаривая и уже деля между собой наиболее доходные должности. А Мехмед с улыбкой смотрел на меня, зная, что мне хорошо известно, какова его душа. Нотара султан приказал проводить домой и дружески пожелал его жене скорейшего выздоровления.

Ни разу больше не взглянув в мою сторону, Мехмед отправился со своей свитой обратно в лагерь, чтобы возблагодарить Аллаха за победу. Я сопровождал его да самых Влахерн. Там султан задержался, чтобы осмотреть залы дворца, опустошенные и ограбленные венецианцами. Обращаясь к своей свите, Мехмед процитировал:

Сова кричит в колонных залах Эфрасиаба,

Паук стережет двери в покои владыки.

Потом я вернулся к Керкопорте и похоронил Анну Нотар в большом проломе, который остался в стене после того, как в нее угодило пушечное ядро. Я не смог найти места, которое было бы лучше и почетнее. И еще я подумал, что карие глаза Анны в один прекрасный день превратятся в темные цветы и будут из руин стены смотреть на город.

В этом городе, пьяном от насилия и крови, человеческая жизнь стоила дешевле и значила меньше, чем можно себе представить. Как только султан удалился, турки принялись, не колеблясь, убивать друг друга в схватках за добычу и невольниц, которые будили в них страстные желания. Неученые дервиши довели себя до фанатического исступления и изувечили ножами многих пленных греков, которые отказывались принять ислам.

В этом страшном хаосе бродил я в скорбном оцепенении, но никто не сделал мне ничего плохого. Я двигался, не выбирая направления, а шел куда глаза глядят, ибо мне было предначертано увидеть все, что случилось. Есть, однако, предел тому, что может выдержать человек. Когда страдания становятся невыносимыми, Бог в милосердии своем притупляет все человеческие чувства — и глаза тогда смотрят, но не видят. Теперь уже ничто не ранило моего сердца.

Я отправился дальше. Из сарая, где лежали на окровавленной соломе раненые греки и латиняне, вытащили всех христиан и отрубили им головы, а трупы свалили в кучу возле двери. Теперь в сарае стонали раненые турки. Их мучения, беспомощность и стоявшая вокруг вонь были точно такими же, как и у христиан. На многих языках они душераздирающе просили пить или умоляли товарищей положить конец их страданиям.

За ранеными ухаживали несколько турецких лекарей, старые дервиши и греческие монахини, обращенные в невольниц и принужденные выполнять эту грязную работу в смрадном сарае, поскольку преклонные годы и некрасивые лица этих женщин не соблазняли победителей. Небольшая группа чаушей поддерживала порядок и следила, чтобы турки не грабили собственных раненых.

Среди монахинь я узнал Хариклею. Ее одеяние превратилось в лохмотья, она была вся в синяках, а ее уродливое лицо распухло от слез. Она стояла на коленях на куче соломы, держа за руку красивого анатолийского юношу. Над его верхней губой и на подбородке темнели первые шелковистые волоски, но лицо уже было изжелта-белым, а повязка на груди густо пропиталась кровью.

— Хариклея! — воскликнул я. — Ты жива!

Она взглянула на меня так, словно мое появление здесь было самой естественной вещью на свете, и ответила:

— Этот злой турок схватил меня за руку и не хочет отпускать. Я не понимаю, что он говорит.

И добавила, всхлипывая:

— Он такой молодой и красивый, что у меня не хватает решимости вырвать руку. Он вот-вот умрет!

Другой рукой она вытерла со лба юноши смертельную испарину, погладила его по-детски округлые щеки, и лицо турка, искаженное от боли, разгладилось и стало спокойным. Хариклея разрыдалась и с сочувствием проговорила сквозь слезы:

— Бедняга не может даже поучаствовать в грабежах, хотя заслуживает богатой добычи: ведь он сражался так отважно! Теперь он весь изранен, и кровь никак не останавливается. Он мог бы, наверное, завладеть несметными сокровищами и множеством прекрасных девушек, но не получил в награду за свое мужество ничего, кроме моей старой костлявой руки.

Юноша открыл глаза, скользнул по нашим лицам затуманенным взором и что-то тихо пробормотал по-турецки.

— Что он говорит? — живо поинтересовалась Хариклея, не в силах совладать со своим вечным любопытством.

— Говорит, что Бог — един, — перевел я. — Спрашивает, точно ли заслуживает того, чтобы попасть в рай.

— Ну естественно, — сказала Хариклея. — Надо думать! Конечно, он этого заслуживает. У турок, наверное, должен быть свой рай, как у нас, христиан, есть наше Царство небесное. Он несомненно попадет в рай, бедный мальчик.

Дервиш, который проходил мимо, прижимая к груди вонючую козью шкуру, склонился над умирающим юношей и прочитал над ним строки Корана — о холодных райских ручьях, деревьях, покрытых плодами, и вечно девственных гуриях. Юноша слабо улыбнулся. Когда дервиш удалился, молодой человек сказал два раза дрожащим голосом:

— Мама, мама.

— Что он говорит? — спросила Хариклея.

— Думает, что ты — его мать, — ответил я.

Хариклея снова разрыдалась и вскричала:

— Но у меня же никогда не было сына! Ни один мужчина даже не посмотрел в мою сторону. Но если этот мальчик так думает, я не могу с ним спорить — и в том нет никакого греха.

Она поцеловала юноше ладонь, прижалась щекой к его щеке и начала удивительно нежным голосом шептать ему на ухо ласковые слова, точно среди всего того ужаса, что царил вокруг, хотела излить доброту и любовь, которые таились в ее сердце. Юноша, крепко стиснув ее шершавую руку, закрыл глаза и лежал, тяжело и хрипло дыша.

И тут я кое о чем вспомнил. Не глядя по сторонам, я отправился через весь город в монастырь Пантократора. Я должен был убедиться... Должен был увидеть это своими глазами.

Разбойничавшие в обители турки разложили на монастырском дворе костер из разрубленных на куски икон и готовили себе обед. Я прошел мимо них к пруду, взял острогу и быстро поймал одну из ленивых, грязно-серых рыб. Вытащив ее из воды, я увидел, что рыба стала красной, как ржавчина. Ржавчиной отливала ее чешуя в лучах заходящего солнца, как это и предсказывал монах Геннадий.

А потом наступила тьма. Пришла ночь кровавых кошмаров. С опущенной головой вернулся я в свой дом и принялся писать.

30 мая 1453 года

Незадолго до полудня явился чауш, чтобы охранять мой дом. Значит, султан Мехмед не забыл обо мне. Мануил готовил стражнику еду. Ни один из них мне не мешал.

Чауш не остановил меня и тогда, когда я отправился в город. Он только следовал за мной, держась в двадцати шагах за моей спиной.

На улицах и площадях начали разлагаться трупы. Вороны из Европы и Азии стали собираться в хлопающие крыльями стаи. По дворам воют собаки. Часть из них уже одичала: они лижут кровь и терзают мертвые тела.

За ночь вид султанского войска удивительным образом изменился. Теперь можно узнать лишь чаушей по их зеленым одеждам и янычар — по белым войлочным шапкам. Остальные же выглядят так, словно нарядились, готовясь к какому-то странному и страшному празднику. Пастух, который еще вчера ходил босиком, щеголяет теперь в мягких сапожках и шелковом или бархатном плаще. Рябой мавр накинул себе на плечи тяжелый плащ, расшитый золотом. Все омылись и очистились, как велит ислам, но во всем городе стоит трупная вонь, и от нее негде укрыться.

Грабеж принял теперь более упорядоченные формы. Дом за домом очищается от мебели и скарба. Бесчисленные тележки и возы, запряженные волами и нагруженные доверху, выезжают из городских ворот. На всех базарах идет оживленная торговля; тут же навьючивают ослов и верблюдов. Самые хитрые турки обыскивают подвалы в домах наиболее видных горожан, простукивают стены подземелий и разбивают их кирками и молотами. Время от времени громкие крики возвещают о том, что найден очередной тайник. Спрятавшихся людей за волосы вытаскивают из замурованных ниш и пустых резервуаров для воды.

Голова императора Константина лежит меж копыт конной статуи василевса и смотрит мертвыми глазами на свой город. Султан Мехмед повелел положить ее туда, на пьедестал памятника в центре города, чтобы показать грекам, что их император погиб и власть принадлежит теперь султану.

Мехмед без устали ездит по городу, осматривая дворцы и храмы. На мысе Акрополь он заявил:

— Здесь будет мой сераль.