Конечно, она теперь была на свободе, это много значило, но вместе с тем они теперь были разлучены, а им и в тюрьме было лучше вместе, чем порознь на свободе.
Князь Михаил Андреевич вчера вечером утешал Гурлова, и пока тот слушал его, спокойствие как будто ласкало его; но, когда князь ушел и Гурлов перестал слышать его тихую, западавшую в душу речь, снова вся тревога надвинулась на него, воображение рисовало ужас позора на эшафоте, и силы оставляли несчастного Гурлова, он терял голову и, словно сумасшедший, начинал метаться из стороны в сторону.
Он не помнил последовательно, как провел ночь. Она прошла для него как будто неожиданно скоро и вместе с тем длилась мучительно долго.
Ночь длилась, но утро наступило внезапно, тогда именно, когда Гурлов думал, что до него далеко.
И когда наступило это утро, вдруг всякая надежда оставила Сергея Александровича. Ему почему-то казалось, что даже просто глупо надеяться на то, что приговор будет не исполнен. Почему? По каким причинам могло случиться это? Даже чудо было невозможно, потому что трудно было придумать комбинацию для этого чуда.
Единственный сильный человек, способный помочь Гурлову, был князь Михаил Андреевич, но он сам сидел взаперти и сам ждал исполнения того же приговора. Чаковнин, Труворов, Маша были на свободе, но что могли они сделать?
И чем больше думал Гурлов, тем настойчивее убеждался, что нет ему спасения и нет выхода.
Он сидел на своей койке с опущенною на руки головою и прислушивался к малейшему шуму — не идут ли уже за ним, чтобы везти на эшафот. Теперь все помыслы его были сосредоточены на одном — скоро ли? И он ждал с минуты на минуту.
Наконец в коридоре послышались шаги; они приблизились к его двери, замок щелкнул…
«Вот оно! — безнадежно мелькнуло у Гурлова. — Пришли — теперь все кончено!..»
Он закрыл глаза, чтобы не видеть вошедшего, но сейчас же открыл их.
Пред ним стоял черный тюремный доктор.
«Доктор, зачем тут доктор? — подумал Гурлов. — Доктор, кажется, присутствует только при смертной казни?»
Черный доктор смотрел на него и улыбался.
— Ну, господин Гурлов, — проговорил он, — я пришел сказать вам по секрету, что вас сегодня выпустят из тюрьмы.
— То есть как выпустят? — переспросил Гурлов.
Ему показалось, что этот человек издевается над ним.
— Так, — ответил доктор, — выпустят на свободу. В вашем деле произошли серьезные изменения, открылись несомненные доказательства вашей невиновности, несмотря на ваше собственное сознание.
Это известие было столь радостно, что трудно было поверить ему сразу; но вместе с тем и не поверить не было возможности, так хотелось, чтобы оно было правдой.
— Как же это? Почему? — спросил Гурлов.
— Почему и как — узнаете потом, только помните, что я первый пришел вам сообщить это известие. Может быть, мне понадобится со временем ваша услуга.
Гурлов почувствовал, что голова у него идет кругом.
— Так вы не шутите? Это — правда? — снова переспросил он.
— Сущая правда. И повторяю вам: когда будете на свободе — не забудьте моей услуги.
— Ну, а князь Михаил Андреевич?
— Для него дело тоже приняло хороший оборот — приговор задержан; но его еще не выпустят. Он должен остаться пока в тюрьме, до выяснения некоторых подробностей.
Вслед за тем черный доктор стал участливо разговаривать с Гурловым, ободряя и утешая его, и, между прочим, сказал, что если Гурлову некуда будет деться после выхода из тюрьмы, то он, доктор, просит его к себе, и указал подробно, где и как можно было найти его.
Он не солгал — Гурлов был освобожден в тот же день.
XXV
Поздняя обедня давно отошла.
В сумерках большого собора горели свечи только у левой стороны иконостаса, пред чудотворной иконой, освещая ее богатую золотую, усыпанную камнями ризу. Все кругом тонуло в полумраке; было прохладно, и свежесырой воздух пах осевшим дымом ладана.
Сторож, в темном углу, у свечей, присев на скамейку и прислонясь к стене, позевывал и покашливал в руку, равнодушно посматривая на тени немногих молящихся, зашедших в собор в этот час.
У входной двери стояла монашенка в шлыке, с высоко подоткнутой рясой, в мужских сапогах.
Молящихся было очень мало. Старушка опустилась на колени у стенки, подымала глаза, медленно крестилась и усердно шевелила губами, читая молитву. Изредка, как отголосок, покашливания сторожа, старушка громко вздыхала и кланялась в землю. С другой стороны церкви молился очень юный паренек, часто и быстро крестясь и так же быстро кланяясь.
Пред образом, где горели свечи, стояла на коленях Маша с крепко стиснутыми руками и с сухим взглядом широко открытых красивых глаз, неподвижно уставленных на икону. Она не двигалась, не поворачивалась. Губы ее не шевелились, но вся она отдалась молитвенному порыву. Молилась она о земном, о житейском, о прерванном своем счастье, но точно была далеко от земли, далеко унесена своею молитвою и не чувствовала, и не осознавала, что делается вокруг нее. Ей оставалось только молиться. В молитве только было для нее утешение и была надежда на возврат этого прерванного счастья.
Ничего не могла Маша сделать; она могла лишь пойти к Косицкому и указать ему на несомненное доказательство, что ее муж ни в чем не виноват. Она сделала это, но видела, что правда была принята с неохотой и вовсе не так, как следовало. Она попыталась пойти еще раз — ее не пустили. Но, что бы ни делали люди, она чувствовала, что Божья правда должна восторжествовать и что твердая вера ее не останется без ответа. Она верила и молилась, и не было в душе сомнения, что случится именно то, о чем молилась она. И чудилось ей, что она будет услышана скоро и скоро увидит возле себя мужа свободным.
Это было как будто невозможно. Но для Маши казалось теперь, что нет ничего невозможного и что по вере своей человеку действительно дано двигать горами и заставлять реки течь от русла к истоку.
Она потеряла сознание времени и не заботилась о том, долго ли она стояла тут, охваченная сладким порывом молитвы. И вот, наконец, когда ее мысли совсем прояснились и она, полная любовью к любимому человеку, сосредоточилась на одном желании добра ему и через него — добра всем людям, она нашла определенные молитвенные слова и стала мысленно произносить их, постепенно, сама того не замечая, начав повторять их вслед за мыслью тихим, чуть внятным шепотом; сначала как будто не она, а кто-то другой шептал возле нее, потом она узнала свой голос, увидела золотую ризу образа, с которого не спускала глаз, самоцветные камни на ней, вышитую пелену под образом с галунным крестом посредине, каменные плиты пола, серебряный подсвечник и свет, лившийся от него сверху.
Она сделала земной поклон, потом еще и с некоторым испугом заметила, что не может уже в эту минуту отделиться от окружающего и найти снова только что испытанное ею забвение действительности.
Она испугалась, потому что подумала, что рано вернулась в эту действительность и что надо молиться еще и еще. Она рада была молиться всю жизнь и была уверена, что так и будет это, но теперь жизнь звала ее к себе, и в этой жизни ждала ее та радость, о которой она просила.
Маша оглянулась: рядом с нею стоял муж такой, каким она видела его в последнее время.
Первым чувством при виде его у Маши был трепетный страх — появление мужа показалось ей слишком чудесным. Но этот страх был не подавляющий, не гнет ужаса, а только смятение, благоговейное, робкое и покорное. Сердце ее забилось радостью — все равно, был ли это сам ее Сережа, или явился некий дух, принявший его формы, — степень счастья, с которым она увидела его, не могла измениться от этого, по крайней мере, в первую минуту.
Но это был не дух, не призрак и не видение, а сам он, ее муж, любимый и милый. Это Маша поняла сразу по тому взгляду, которым он встретил ее взгляд, и по той улыбке, которая ждала от нее такой же ответной.
Маша поднялась с колен; муж помог ей, и она, пришедшая сюда к образу одинокая и беспомощная, встала, опираясь на его руку, бодрая, сильная и счастливая.
Гурлов был только что выпущен из тюрьмы и, выйдя из своего заключения, не зная еще, как он разыщет жену, зашел в собор и нашел ее тут. Теперь опять они были вместе.
XXVI
Когда Чаковнина с Труворовым заперли в чулан, Никита Игнатьевич живо примостился на лежавшей тут соломе и, закутавшись в шубу, которую разбойники оставили ему, заснул. Чаковнин сгреб пришедшуюся на его долю часть соломы (руки ему развязали) и уселся, охватив колени и глядя пред собой в темноту. Он слышал говор и пересмешки располагавшихся на покой разбойников, слышал, как мало-помалу затих этот говор и сменился богатырским, громоподобным храпом. Чаковнин сидел и ни о чем не думал.
Настоящее положение не то что не страшило его, а как-то лень ему было вдаваться в подробности: думай не думай — а все равно будет, что будет. В душе он злился на то, зачем, собственно, попал он во всю эту переделку: сидел в тюрьме, теперь сидит в холодном чулане, а завтра — забодай их нечистый — и не известно, что будет! В данном случае «они», то есть те, которых должен был забодать нечистый, были неизвестным собирательным, из-за которого якобы Чаковнин попал в переделку.
Спать он не мог, но дремота одолевала его. Он несколько раз клевал носом, опять приходил в себя, сознавал, что заперт, что рядом с ним нежно посвистывает носом спящий Никита Игнатьевич, и оставался всем очень недоволен.
Ему показалось, что он долго перемогался так, как вдруг у двери послышалось движение: отодвинули засов, дверь слегка скрипнула, и в чулан осторожно просунулось огромное туловище человека.
— Что надо? — начал было Чаковнин.
— Шшш… — остановил его голос из темноты, — не замай, барин!.. Я к тебе не с дурным пришел.
— Да кто ты? — переспросил Чаковнин.
— Тарас, — быстро ответили ему, — Тарас, что всеми своими молодцами управляет. Нам долго разговаривать нельзя, ну, так слушай, барин! Помнишь мужичонку, что у заставы стоял, а ты ему позволил арестовать себя и к покойному князю отвести? Ты его этим от батожья избавил… Ну, так вот, мужичонко этот — отец мой! Скучно мне стало, как привезли тебя сегодня сюда. Думаю: «Неужели мне ему — тебе то есть, — придется за добро злом платить?» Как ни держу я своих молодцов в руках, а все-таки спасти мне тебя от них хитрость предстояла большая… Только ты с товарищем говорить стал хорошо. Так это умно насчет ста тыщ загнул, что лучше не надо. Ну, так вот я и пришел спросить тебя: правду ли ты говорил об этих тыщах или так только, чтобы время выиграть и зубы заговорить?