Глава седьмая
Калахари означает «мучимая жаждой». — Древнейшие обитатели Черного континента обладают… желтой кожей. — Люди, которые предпочитают хижинам жизнь в кустах. — Немного бушменологии. — Ученые открывают новое племя. — Язык, на котором говорят с закрытым ртом. — Удивительная приспособленность антропологического типа к географической среде. — О временах, когда бушменоиды были хозяевами доброй половины Африки. — Наскальная живопись помогает воссоздать прошлое
Вот уже несколько часов крохотный самолетик, принадлежащий местной компании «Ботсвана эйруэйз», летит из Серове на запад. Летит так низко, что хорошо видны перевеваемые ветром дюны, каменные россыпи, безводные русла рек и песчаные смерчи, поднимающиеся над выжженной землей. Такова пустыня Калахари. В самом ее центре, почти у границы с Намибией, расположен единственный город ботсванской части Калахари — Ганзи. Там мы пересаживаемся на «Лендровер» и уже без всяких дорог, прямо по Калахари, отправляемся искать бушменов — «народ-загадку», как называют их этнографы.
Два или три раза мимо нас бешеным галопом промчалось стадо жирафов. Затем в том же направлении проскакали антилопы-гну.
— Там омурамба — сухое русло, — объезжая очередную дюну, объясняет нам шофер Мутуни.
Озера и болота высохли начисто, в реках воды тоже вроде бы нет. Однако у многих водоемов Калахари существуют как бы «подземные запасы». Животные знают эти места и, разрывая копытами дно, добывают там солоноватую влагу. Слоны же пробивают растрескавшуюся корку ила хоботом, с помощью которого, словно насосом, выкачивают воду из подземного водоносного слоя.
Сорокаградусная жара, отсутствие воды, вечная засуха — вот что делает Калахари непригодной для жизни человека, вот что заставляет живущих по ее периферии банту всегда прибавлять к названию «Калахари» эпитет «кхо-фу» (страшная). А само название «Калахари» произошло от бечуанского «калли-карри» — мучимая жаждой. Калахари не имеет ни одного постоянного водотока. Раскаленный, пыльный, сухой воздух при почти постоянном ветре обжигает лицо. Монотонное однообразие выгоревшей равнины с редкими ксерофитными травами и песчаными дюнами тяжело действует на психику человека, вызывая у него ощущение одиночества и потерянности. И только бушмены — эти подлинные дети природы — чувствуют себя в «страшной Калахари» как дома.
Мы набрели на селение бушменов через три дня скитания между дюнами, после бесчисленных остановок и толкания увязшего в песке «Лендровера». Селением, правда, стоянку бушменов можно назвать с большой натяжкой, поскольку, кочуя по пустыне в поисках пищи и преследуя диких животных, бушмены не задерживаются на одном месте и не строят себе жилья.
Первое, что поразило меня при знакомстве с бушменами, — их язык. Увидев редкого в этих местах белого, бушмены сперва испугались и попрятались в свои песчаные укрытия. Но вскоре из-за кустов вылезли мальчишки, которые, как видно, обсуждая мой вид, обменивались необычными, не похожими ни на что щелкающими и свистящими звуками. Затем появились мужчины. Получив по пачке сигарет, они уверовали в нашу доброжелательность и степенно расселись вокруг машины. С помощью Мутуни завязалась беседа.
Ее можно слышать, но нельзя записать. Совершенно невозможно передать своеобразие звуков, издаваемых бушменами. Они цокают языком и свистят, прищелкивают и хрипят, причем зачастую такой разговор происходит с закрытым ртом. Многие звуки бушменского языка произносятся только горлом с участием мышц живота и груди. И пока идет эта загадочная для меня беседа, пока мужчины расспрашивают, зачем приехали к ним гости, а Мутуни терпеливо выясняет интересующие меня подробности бушменского быта, я разглядываю наших хозяев.
Бушмены — низкорослый народ, однако сложены они пропорционально. А вот какого цвета у них кожа, сразу определить трудно. В Калахари тратить воду на мытье — непозволительная роскошь, и поэтому «естественные наслоения» мешают выяснить этот вопрос. Ясно только то, что бушмены гораздо светлее пигмеев и своих соседей — банту и что они имеют кожу желтоватого оттенка, свойственную жителям Южной Азии. О них же напоминает и специфическое строение лица охотников Калахари: широкие скулы, обусловленный эпикантусом узкий разрез глаз и немного припухшие веки.
Облик молодых бушменок преисполнен обаяния. Известный датский этнограф Йене Бьерре в своей книге «Затерянный мир Калахари» пишет, что, повидав много африканских племен на всем континенте, он не встречал никого красивее девушек-бушменок. «У них отсутствуют крупные, как у негров, черты лица, а женственность подчеркивается стройностью ног и нежностью рук превосходной формы, — пишет И. Бьерре. — Красивую шею сплошь и рядом венчает очень привлекательная головка, напоминающая по форме сердце, и эта физическая привлекательность еще больше выигрывает от обычной для них милой проказливости».
Мне остается лишь присоединиться к словам датского этнографа. Но все это справедливо лишь для совсем молодых бушменок. А женщины? Я не писал о них до сих пор, потому что еще до нашего приезда все матери, подвязав детей кожаными ремнями к спине, ушли в пустыню: где-то неподалеку села стая саранчи (любимое лакомство бушменов), и женщины поспешили на промысел. Вернулись они лишь к обеду, радостные и возбужденные, наперебой рассказывая мужьям о своих приключениях и показывая им кожаные мешки, набитые насекомыми.
Как не похожи взрослые бушменки на своих очаровательных юных соплеменниц! У них чрезмерно развиты бедра и ягодицы — гораздо в большей степени, чем у женщин других африканских народов. В результате ненормального питания живот у бушменок постоянно раздут. Поэтому многие бушменские племена, стремясь выделить пользующихся у них особым уважением беременных женщин, обмазывают их золой или охрой. Быстро стареют и бушменские мужчины: к тридцати пяти годам их тела покрываются глубокими морщинами, кожа обвисает.
Кто эти люди, веками кочующие по неприветливой Калахари, испытавшие на себе влияние других народов, но ведущие в XX веке жизнь охотников и собирателей доземледельческой эпохи? Какова окутанная тайной история этих бродячих отшельников, разгадка которой может дать ключ к пониманию великих древних миграций народов Африки? Несмотря на то что в последние годы бушменология во всем мире развивается необычайно бурно, ответить на эти вопросы можно лишь в форме гипотез и предположений, основываясь на разрозненных фактах.
За две тысячи километров к северу от Калахари, по берегам расположенного в девственной саванне озера Эяси, я как-то несколько дней ездил по стойбищам двух небольших племен — хадзапи и сандаве. Вокруг них живут более развитые и сильные негроидные народы, говорящие на языках банту. А хадзапи и сандаве изъясняются с помощью щелкающих звуков и до сих пор существуют охотой. Не это ли доказательство того, что сотни, а может быть, и тысячи лет назад бушмены жили не только в Калахари, что они заселяли гораздо большую территорию?
В Танзании и Замбии археологи находят ископаемые черепа, имеющие бушменские черты. Причем чем дальше на юг, тем меньше возраст найденных черепов, тем ближе они по своему строению к черепам современных бушменов. Не говорит ли это о том, что центр возникновения бушменской расы находился в центре континента, поближе к рифтовой зоне, и что именно оттуда эти древние жители Африки, а может быть и ее тогдашние единственные хозяева, начали расселяться в другие районы?
В 1870 году торговец Теофил Хан случайно открыл на территории современной Намибии, на склонах у реки Хейчаб, наскальную живопись, выполненную желтой, белой и красной красками. Это было первое знакомство европейцев с древним искусством бушменов. Затем находки следовали одна за другой, и со временем стало ясно, что Калахари — подлинный музей бушменского искусства. Засушливый климат пустыни сохранил до наших дней бесценные шедевры, способные пролить свет на историю «народа-загадки». Французский археолог аббат Брейль, известный знаток первобытного искусства, определил возраст нескольких наскальных рисунков бушменов, причем не только в Калахари, но и на склонах Драконовых гор, примерно в три с половиной тысячи лет.
И тут интересна одна деталь. Если самые старые наскальные картины бушменских художников изображают животных, мирных людей, сцены охоты, то со временем тематика их меняется. Все большее внимание безвестные живописцы уделяют батальным сценам, на которых изображены эпизоды столкновений бушменов с воинами банту. Не позволяет ли сопоставление тематики этих рисунков и выводов, сделанных антропологами, изучавшими ископаемые бушменские черепа, выдвинуть еще одно предположение: мирные собиратели и охотники, населявшие ранее обширные пространства Центральной и Южной Африки, были затем оттеснены к югу более развитыми племенами банту. Спасаясь от них, бушмены ушли в Калахари, где засушливый климат был естественной преградой для скотоводческих и земледельческих народов банту. Там, в Калахари, в добровольной изоляции от других цивилизаций бушмены сохранили до наших дней чистоту своей расы, свой первобытный строй и удивительные обычаи.
Колонизация Южной Африки бурами и англичанами усилила изоляцию бушменов и привела к резкому сокращению численности этого народа. Спасаясь от цивилизованных варваров, бушмены бросали обжитые места и богатые охотничьи угодья и уходили в глубь ботсванской Калахари, где их не могли настигнуть ни ищейки, ни пули, ни законы расистов. Поэтому долгое время считали, что бушмены — вымирающий народ.
Но в начале 60-х годов, после обретения Ботсваной независимости, когда бушмены начали выходить из своих пустынных укрытий, а в Калахари одна за другой устремились этнографические экспедиции, стало ясно, что «народ-загадка» выжил. В вышедшей в Габероне фундаментальной работе «Обзор бушменов» их численность оценивается более чем в пятьдесят тысяч человек. Около тридцати пяти тысяч бушменов живут в Ботсване, остальные — в Намибии и Анголе.
Глава восьмая
Суровые законы Калахари. — Основа бушменской «экономики» — собирательство и охота. — Чтобы стать выносливым, надо есть порошок из костей слона. — Здесь знают 80 видов ядов. — Из страусового яйца можно сделать очень многое. — Там, где саранча, — радость. — Женщины знают пустыню как свой дом. — Стеатопегия — ответ организма на необходимость есть впрок. — Главное богатство рода — источник воды. — Моральные ценности первобытного коллективизма
Однако хватит истории и гипотез. Мутуни уже обо всем договорился со стариками, Цзинчхана — старейшина бушменов — встает и жестом приглашает меня в свое жилище-яму. «Так как гость привез мужчинам много табака, а женщинам дал соли, мои люди тоже хотят сделать подарки», — объясняет он.
По местным обычаям, жилище старейшины племени расположено на восточном краю стоянки, «ближе к солнцу». Насколько я понял из разговоров с Цзинчханой, бушменский вождь, или старейшина, не имеет каких-то особых прав и большой власти. Старейшина — это просто пользующийся авторитетом человек, опытный охотник, человек, способный справедливо разрешить нехитрые споры, возникающие иногда у соплеменников. Авторитет Цзинчханы подкреплялся, очевидно, и тем, что он был еще немного и колдуном. На скрюченных ветвях напоминающего наш саксаул дерева, под которым разместилось жилище старейшины, были развешаны самые непонятные вещи. А сидевший неподалеку сын вождя равномерными ударами небольшого отточенного камня — «кве», употребляемого бушменами вместо ножа, пытался разломать большую кость.
— Все эти вещи помогают нам быть настоящими охотниками, — уклончиво ответил старейшина на мой вопрос об их назначении.
— А как помогают, Цзинчхана? — упорствую я, протягивая ему новую пачку сигарет.
Соблазн был велик, и старейшина, оглянувшись по сторонам и удостоверившись, что большинство соплеменников заняты изучением зеркала «Лендровера», подвел меня к дереву.
— Это желудок черепахи, — протягивая мне черный сморщенный шарик, объясняет Цзинчхана. — Тот, кто съест его, может легко обходиться без воды и ходить по пустыне много дней. А чтобы мужчины быстро ходили, а не ползали как черепахи, я даю им вот эти сухожилия антилоп. Их не едят, а кладут вот сюда, — говорит старик, показывая большой шрам на своей ноге. — Если охотник плохо бегает, надо сделать вот такой надрез и втереть туда порошок, приготовленный из сухожилий.
— А что, когда Цзинчхана был молодой, он плохо бегал? — удивляюсь я.
— О, бегал я всегда хорошо. Но у нас есть такой обычай: когда юноши делаются мужчинами и получают право стрелять отравленными стрелами, им всем перед началом настоящей охоты втирают такой порошок. Жаль, что гость приехал так рано. Скоро, когда луна сделается совсем круглой, мы будем праздновать посвящение наших трех юношей в охотники. Я буду втирать им сухожилия антилопы, а потом они будут есть кашу с порошком из кости слона, которую толчет мой сын. После этого они станут сильными и выносливыми.
— А зачем эта змея, Цзинчхана? — спросил я, указывая на высушенную гадюку, также украшающую дерево.
— Из нее мы добывали яд для стрел, — ответил он, — А теперь она висит просто так.
Как получают бушмены свои другие яды, мне так и не удалось выведать у Цзинчханы: очевидно, то была настоящая племенная тайна. Уже в Габороне, просматривая в библиотеке литературу о бушменах, я прочитал, что им известно более восьмидесяти видов всяческой отравы. Ее делают из растений, грибов, личинок насекомых, скорпионов, пауков-землекопов. Многие исследователи утверждают, что в засушливый сезон, когда бушмены лишены обычных источников получения всяких ядов, они извлекают их из трупов животных.
Есть у бушменов и противоядия. Для этого используется множество насекомых и корней растений. Против укусов змей и скорпионов в сделанные лекарем на животе надрезы профилактически втирают сушеные травы. Я наблюдал, как женщины, отправляясь в пустыню, смазывали себе ноги змеиным жиром, что, по их мнению, предохраняет от укусов. Наслышанный о том, что, вырабатывая у себя иммунитет к укусам, бушмены принимают небольшие дозы змеиного яда, я спросил об этом Цзинчхану.
— Пусть гость сам попробует, — улыбнулся старик и протянул мне коробочку, сделанную из панциря черепахи. Но я воздержался от эксперимента.
В землянке Цзинчханы познакомился я и с предметами бушменского быта. Ничего не получая от современной цивилизации, его племя полностью обеспечивает свои потребности за счет окружающей среды. Страусовые яйца, стоявшие на полу землянки, заменяют людям сосуды для хранения жидкостей, в панцирях крупных черепах они держат сыпучие продукты, а панцири поменьше используют как ложки или табакерки. Одеждой служат шкуры диких животных, нитками — специальным образом обработанные сухожилия зебр, иглами — страусовые кости, в которых ушко просверлено каменным шилом. Даже металлическим стрелам, которые в обмен на шкуры, страусовые яйца и черепаховые панцири привозят сюда предприимчивые торговцы-тсвана, бушмены предпочитают наконечники собственного изготовления, выточенные из рогов антилопы. «Они лучше впитывают и сохраняют яд», — объяснил один из охотников.
Неподалеку от землянки вождя небольшая стайка девушек, весело переговариваясь, била о большой камень страусовые яйца. Нисколько не смутившись при моем приближении, одна из юных красавиц встала и, смеясь, надела мне на шею связку маленьких белых кружочков — бушменские бусы. Их делают из скорлупы яиц, тщательно отшлифовывая каждый ее кусочек и придавая ему круглую форму. Затем заостренной костью в центре диска просверливают дырочку и нанизывают на сухожилие. Таким же образом делают серьги, а также подвески и мониста, которые калахарские модницы укрепляют прямо на волосах, так что они порою закрывают весь лоб.
Наступило время еды, и девушки, закопав свои «драгоценности» в песок, побежали к взрослым. Туда же отправился и Цзинчхана, которого позвали делить саранчу, принесенную женщинами из пустыни.
На небольшой площадке в центре стоянки, где уже дымился костер, собралось все взрослое население — двадцать девять человек. Бушмены редко живут большими группами, поскольку в этих суровых местах много людей не могут ни прокормиться, ни найти себе воды.
Внимательно осмотрев кожаные мешки, Цзинчхана приказал ссыпать саранчу в большую кучу, а сам тем временем обратился с чем-то вроде благодарственной речи к женщинам, доставшим «так много еды, хорошей, вкусной еды». Затем, взяв большой черепаховый панцирь, служивший, как видно, меркой, он начал делить добычу. Первыми получили долю собравшие саранчу женщины, потом старики, затем уже охотники-мужчины, юноши и девушки. Все проходило тихо и мирно, никто не нарушал очередности. И, только получив свою порцию, кое-кто из молодежи начинал весело приплясывать и, не дожидаясь, пока все соберутся у очага, принимался поедать свое любимое лакомство. Оторванные у насекомых крылья и лапы бросались в сторону, а жирное, еще подергивающееся туловище — в рот.
В засушливый период, когда крупные животные уходят из Калахари и охотники не могут обеспечить селение мясом, добычей пищи начинают заниматься женщины. Калахари для них — огромный огород, где бушменки ведут себя как рачительные хозяйки. Они никогда не сорвут не до конца созревшую дикую дыню цаму и не выкопают из земли еще маленькие клубеньки пустынного лука уинтзйиэз. Они лишь воткнут рядом хворостинку и придут через неделю-другую, когда плоды подрастут.
Удивительны знание этими людьми природы, их способность по едва заметным приметам находить себе пищу, воду, умение брать от пустыни все необходимое. Исключительно острое зрение позволяет им видеть объекты, невидимые для европейца. Меткость движений и дар имитации позволяют им приблизиться к дичи на расстояние выстрела, благодаря быстроте и выносливости они могут мериться силами в беге с животными.
Если шествующая по песку стройная колонна муравьев вдруг исчезает под землей, это для бушменов означает, что здесь есть съедобные корни. Небольшая птичка кцузчи, порхающая над кустом, подсказывает им, что где-то рядом гнездо пчел с вкусным медом. Стая грифов, кружащая над песками, указывает на то, что в расставленные там охотниками ловушки попала дичь. Прошел дождь, мутные потоки размыли песок, изменили знакомый бушменам облик местности, унесли установленные женщинами хворостинки у дозревающих плодов. Кажется, что можно найти в эти часы в столь изменившейся пустыне? Тем не менее все население стоянки от мала до велика спешит за ближайшую дюну. Живущие там муравьи после дождя извлекают из-под земли сушиться сделанные ими огромные запасы семян. Бушмены собирают эти семена и варят из них кашу. С той же целью ищут они «бушменский рис» — яйца муравьев и термитов. В пищу идут улитки и гусеницы, съедобные коренья и листья, змеи и черепахи.
Однако подобная пища лишь поддерживает существование, но насытиться ею нельзя. Голод — постоянный спутник жителей Калахари. И поэтому, когда охотникам удается подстрелить крупную антилопу или зебру, ее съедают тут же, в один присест. Во время такого пиршества каждый бушмен поглощает по нескольку килограммов мяса: тем самым он утоляет вчерашний голод и страхуется от завтрашнего. В их суровой жизни на помощь пришла сама природа. У взрослых бушменов желудок имеет способность растягиваться, как гармошка, если пищи много. Даже дети в Калахари осознали суровую необходимость есть и пить впрок. Ни один народ не смог бы жить в тех пустынях, где живут бушмены.
— Где вы берете воду? — поинтересовался я. За время поисков бушменов мне пришлось убедиться, что в радиусе добрых ста километров здесь нет ни одного водотока.
— Наверное, никто из белых не ответил бы, где находится только ему известное месторождение золота или алмазов. Так и мы никому не говорим о воде. Но поскольку у гостя у самого есть много сладкой черной воды, — говорит уже успевший отведать кока-колы первый охотник и деревенский мудрец Дзадцно, — я покажу ему источник. Он рядом.
И действительно, в нескольких шагах от землянки Цзинчханы под засыпанными песком камнями и травяными циновками была вырыта ямка, в которую просачивалась мутная вода. Как только ямка наполнялась, женщины собирали драгоценную влагу в сосуды, сделанные из страусовых яиц, где вода отстаивалась. Когда же влага прекращает поступать наружу, ее выводят с помощью полых стеблей растений, а нередко прямо высасывают из подземных слоев.
— Каждый кунг с малых лет учится искать и находить влагу по различным приметам: растениям, цвету песка, солям на его поверхности, — вступает в разговор Цзинчхана. — Когда я был еще молод, то работал на рудниках в Цумебе. Предприятию нужна была вода, и белые начальники много дней рыли пустыню, но ничего не могли найти. Потом об этом узнал я и другие кунг, и мы показали им, где есть вода, много воды. Большой белый начальник дал нам тогда ящик пива и много табаку…
— Ну а если подземную воду все же не удается найти? — интересуюсь я.
— Тогда бывает плохо, очень плохо, — сокрушенно качая головой, отвечает Дзадцно. — Помню, когда у меня родился сын, стояла большая жара. Мой мальчик уже начал ходить, говорить и играть с другими детьми, а дождей все не было. Наши колодцы пересохли, а в песках исчезла даже дикая дыня цама, из которой в тяжелые дни мы выдавливаем влагу. И тогда Цзинчхана собрал всех людей и спросил: что делать? Мы оставили стариков, которые не могли идти, и ушли далеко, туда, где в больших болотах живут люди окаванго.
— И никто не погиб во время перехода?
— Только несколько пожилых людей, которых мы оставили в пустыне, — говорит охотник. — Но они бы все равно умерли.
Возможно, многие содрогнутся, прочитав эти строки. Для мыслящего категориями цивилизованного мира человека — это жестокость. Но в суровой Калахари — это мера, позволяющая выжить более сильным, более приспособленным, нечто вроде инстинкта сохранения рода.
Калахари ограничивает и число детей у ее обитателей. В отличие от окружающих африканцев-банту, которые имеют в среднем восемь-десять детей, у бушменов, как правило, встречаются семьи с двумя-тремя детьми. Женщин у бушменов примерно на десять-пятнадцать процентов меньше, чем мужчин, поэтому среди этого народа распространена моногамия. Только в том случае, если первая жена не может рожать, бушмен приводит в свой дом вторую.
Как никто другой в Африке, бушмены, находящиеся на одной из самых ранних стадий развития человеческого общества, связаны с природой. Связаны, но не подчинены.
Личные желания, эгоистическое «я», поступки, идущие вразрез с интересами остальных, практически отсутствуют у бушменов. Один человек, лишенный поддержки своего племени, не может выжить в Калахари. Он должен быть частью коллектива. И этот «первобытный коллективизм» — неписаный закон бушменов, продиктованный им самой жизнью, самой природой. Ребенка воспитывают всем племенем, его учат делить со своими сверстниками найденную цаму, отдавать последний глоток воды, вместе охотиться и жить с людьми и для людей.
— А что вы делаете, если в селении появляется молодой человек, который утаил добычу или не пошел со всеми собирать саранчу? — спрашиваю я Цзинчхану.
— Мы попросту не разговариваем с ним, — говорит старик. — Но я помню только один такой случай.
Этот своеобразный воспитательный бойкот — сильное наказание. Нет бушмена, который может перенести равнодушие и холодность со стороны своих соплеменников.
Глава девятая
Их учебники — древние сказки. — Бушменская версия сотворения мира. — Легенда о том, как Великий Дух превратил бабуинов в людей. — Быль о «превращении» людей в страусов. — Танцы под калахарской луной
На огромной территории, населенной бушменами, нет ни одной школы. Их университеты — сама жизнь, их учебники — древние поэтические сказки и легенды, рассказываемые стариками. По вечерам, когда мужчины возвращаются с охоты и сделаны все хозяйственные дела, у костра Цзинчханы собирается молодежь.
Даже наш приезд не нарушил этого обычая. Сначала старейшина расспросил о новостях, похвалил особо отличившихся, пожурил лентяев, а затем начал свой рассказ.
Бушменский фольклор — своеобразный свод знаний о «племенной этике», правилах охоты и поведения, истории народа и его обычаях. Вот один из этих мифов, рассказанных у костра Цзинчханой.
— В старину все люди были бабуинами. Они жили на деревьях, собирали еду на земле, ни о чем не думали и весело кричали, прыгая с ветки на ветку. Но однажды Великому Духу надоело слушать их крик. Он созвал всех бабуинов и велел им принести воды, чтобы полить землю. Одни бабуины тотчас же отправились исполнять его волю, а другие продолжали прыгать и веселиться. Они ни о чем не думали и забыли, что им надо делать.
Бабуинов, которые первыми начали поливать землю, Великий Дух превратил в людей. Он дал им землю, мотыгу, семена и сказал: «Вы будете обрабатывать землю, сажать растения и так добывать себе еду. Вы будете земледельцами».
Потом пришли другие бабуины с водой, и Великий Дух тоже превратил их в людей. Он подарил им буйволов и коз, дал пастбища и сказал: «Вы будете разводить животных, и они не дадут вам умереть с голоду. Вы будете скотоводами».
Но остались бабуины, которые не принесли воды и продолжали играть и кричать. Великий Дух созвал их всех и сказал: «Мне надоел ваш крик, и поэтому я тоже превращу вас в людей. Но вы не принесли воды, не полили сухую землю, не дали взойти на ней семенам, вырасти травам, которые кормят зверей. Поэтому вы всегда будете жить в пустыне и есть то, что найдете в ней».
Так появились племя кунг и другие народы Калахари. Великий Дух дал им коренья и насекомых, больших и маленьких зверей, страусов и черепах, мед и муравьев и много-много другого, что мы теперь едим. От Великого Духа мы также получили и яд. Великий Дух позвал змею, взял у нее изо рта маленькую капельку желтой жидкости и намазал ею стрелу. Потом он сделал лук и выстрелил в дерево. Стрела глубоко вонзилась в его ствол. «Так вы будете стрелять в животных, — сказал он мужчинам. — Если стрела попадет в них, зверь умрет, и вы получите мясо. Охота — дело мужчин». Вот как люди кунг получили лук и ядовитые стрелы. Вот как люди кунг сделались охотниками.
Потом Великий Дух сказал, чем надо заниматься женщинам. Он сделал так, что они могут рожать детей. Он научил их собирать семена и насекомых, варить из них кашу и искать воду.
И наконец, Великий Дух научил людей кунг жить вместе. «Если охотник убьет антилопу, он не должен есть ее сам, он обязан позвать других и поделить мясо поровну. Тогда, если охотник в следующий раз не найдет антилопы или будет болен, другие люди дадут ему часть мяса от своей антилопы, и он не умрет с голоду. И если женщина найдет в пустыне куст с ягодами, она не должна его утаить, а должна позвать есть ягоды всех. Потому что, когда один помогает другому, легче жить в пустыне, легче охотиться, легче выжить. Помните это, люди кунг, и не деритесь из-за еды, как это делают бабуины. И тогда вы будете настоящими людьми. И тогда вы будете счастливы». Так сказал Великий Дух и поднялся наверх.
Цзинчхана было собрался начать новую сказку, но я остановил его:
— Уже поздно, Цзинчхана, а путь предстоит дальний, нам пора уезжать.
— Да-да. Но может, гость чем-нибудь недоволен, может быть, он хочет еще что-нибудь посмотреть?
— Спасибо, я всем доволен, Цзинчхана. Жалко только, я не видел бушменских танцев, я много слышал о них.
— Если гость останется у нас еще немного, мы покажем ему свои танцы.
И, не дождавшись ответа, старик подозвал к себе мальчишек и что-то сказал им.
В костер подбросили хворосту, трое юношей поставили прямо у огня обтянутые шкурами барабаны, начав отбивать призывную дробь. Побросав домашние дела и посадив в кожаные заплечные мешки младенцев, пришли женщины. Запаздывали лишь мужчины, занятые, очевидно, подготовкой к танцу.
Вдруг барабаны смолкли, и над пустыней разнесся протяжный нежный звук. Это юноши заиграли на гауэингке — небольшом музыкальном инструменте, по форме напоминающем лук. Толпа расступилась, и на образовавшуюся перед костром площадку вышли три охотника. Медленно, пружинистыми движениями, почти не касаясь земли, они крались вокруг костра, держа перед собой натянутые луки. Зрители замерли, как бы боясь помешать охотникам выследить добычу, и только треск костра, бросавшего загадочные блики на людей, нарушал мертвую тишину пустыни. «Это танец охотников и страуса», — шепотом объяснил Дзадцно.
Потом к костру вышли еще трое бушменов, наряженные в шкуры и перья страуса. Их движения настолько точно имитировали повадки птиц, что на первых порах я невольно вздрогнул: уж не присутствую ли я при воплощении в жизнь передаваемых из уст в уста во всей Южной Африке легенд, в которых рассказывается, что бушмены, «знающие язык животных», могут якобы вызывать из болота гиппопотамов или разговаривать с бабуинами. И только шепот Дзадцно, называвшего имена танцующих, вывел меня из мистического настроения.
— Так мы иногда охотимся на страусов, — объяснил он. — Охотник натягивает на себя шкуру и перья и, поддерживая страусиную шею палкой, входит в птичье стадо, выбирает птицу покрупнее и в упор убивает ее из лука или палкой.
Ну уж если ошибаются даже страусы, то мне простительно…
Изгибая шею и прихорашиваясь, топорща перья и подпрыгивая, как это обычно делают самцы страусов в пору любовных игр, ряженные птицами продолжали разыгрывать пантомиму. «Охотники» же тем временем обошли их с другой стороны и, выбрав момент, когда «страусы» уж слишком увлеклись своим танцем, выпустили в них стрелу. В смертельной агонии, беспомощно хлопая крыльями, на землю упали две птицы, а третья, испустив истошный крик и перепрыгнув через костер, скрылась в темноте.
И тут зрители, хранившие до сих пор полное молчание, тоже сделались действующими лицами. К лежавшим в песке «жертвам» подбежали женщины и начали имитировать разделывание туши. Девушки с криками: «Мясо! Много мяса!» — бросились к охотникам, благодаря их за хорошую добычу. Затем последовала сценка приготовления пищи и пиршества. В сущности, здесь каждый играл сам себя: любое движение, каждая роль были известны из обыденной жизни.
Когда все «насытились», когда охотники «съели» страусовые глаза («Чтобы быть зоркими», — объяснил Дзадцно), начались настоящие танцы.
Я не стал прерывать общее веселье. Попрощался с предупредительным Дзадцно, обнял Цзинчхану, попросив его после танцев поблагодарить от моего имени всех своих соплеменников.
— Хорошо, я так и сделаю. И пусть гость на память о нас возьмет в свой далекий дом вот это, — сказал вождь, протягивая мне оплетенное тростником страусовое яйцо, в котором хранят воду.
Я сбегал в палатку, где лежал мой багаж, и достал захваченный еще из Москвы сувенир — модель спутника.
Даже того короткого времени, что я пробыл среди бушменов Калахари, было достаточно, чтобы проникнуться уважением к маленькому, но смелому и трудолюбивому народу — народу тяжелой судьбы, тысячелетиями борющемуся за свое существование и сумевшему выжить, сохранить свою самобытность в «страшной Калахари».
«Ты не человек, если не полюбил Калахари и если, побывав в ней хоть раз, не захочешь вернуться в нее снова», — гласит бушменская поговорка. Я полюбил Калахари и ее мужественных охотников. Я уезжал от них с тайной надеждой вновь встретиться с моими бушменскими друзьями, послушать мудрые сказки Цзинчханы, поохотиться с Дзадцно, посидеть у костра и посмотреть удивительные танцы под калахарской луной…
Глава десятая
Девять лет спустя. — Кунг переселяются в хижины. — Что происходит, когда бушмены сталкиваются с частной собственностью. — «В независимой Ботсване не должно быть вымирающих племен». — Сложная история простого колодца. — Старый Кейчхуама «видит» воду на глубине 58 метров
— Как же, как же, я помню тебя, баас, — протягивая мне свою морщинистую руку, проговорил Цзинчхана. — Ты рассказывал нам, что приехал оттуда, где люди научились летать к звездам. Тогда ты подарил мне маленький блестящий шарик и сказал: «В таких же, но только больших шариках мои соплеменники подолгу живут на небе». Этот твой подарок до сих пор хранится у меня. Ты помнишь об этом? Ведь с тех пор большая жара наступала два, еще раз по два, два и, пожалуй, еще один раз. Не правда ли, баас?
— Конечно помню, Цзинчхана, — обнимая старика, сказал я. — А дома у меня и сегодня хранится сосуд из страусового яйца, которое ты дал мне на прощанье…
Из первых же фраз, произнесенных старейшиной, я понял, что за девять истекших лет его представления о космических полетах совсем не продвинулись вперед, а в языке кунг так и не появилось слов для обозначения числительных, превышающих «два». Однако то, что я увидел вокруг, сразу же навело меня на мысль: кое-что изменилось и у бушменов Калахари. Цзинчхана приветствовал меня посреди песчаной площадки, вокруг которой расположилось десятка два хижин, сооруженных из сухих веток и шкур антилоп. Чуть поодаль, за небольшой дюной, виднелось сооружение из досок под крышей из рифленого железа. Над ней, развеваемый обжигающим калахарским ветром, реял голубой флаг Ботсваны.
— У тебя, Цзинчхана, как у старейшины, новый дом? — спросил я.
— Что ты, баас, — энергично качая головой, ответил он. — С меня на старости лет хватит и хижины. В этом же доме останавливаются большие начальники, вроде тех, которые прилетели с тобой.
«Большие начальники» — это руководитель созданного при министерстве кооперации Ботсваны специального департамента по делам бушменов мисс Лиз Уили, врач Ганс Гейнц и экономист Р. Секуньяне. Вместе с ними прилетел и южноафриканский публицист Лоренс ван дер Пост, который, как и я, интересуется успехами ботсванцев в решении «бушменского вопроса».
Что это за «вопрос»? В первую очередь он связан с проблемой решения психологической и, если так можно выразиться, экономической совместимости первобытной цивилизации бушменов с цивилизацией современной. Кунг, например, равно как и другие бушменские племена, до сих пор не имеют понятия о частной собственности. Но в то же время они считают: все то, что растет и пасется в пределах территории их обитания, принадлежит всем им на коллективных началах. Подобные экономические взгляды, весьма противоречащие принципам капиталистического общества, утверждающегося по периферии пустыни Калахари, в прошлом уже стоили жизни тысячам бушменов.
Лоренс ван дер Пост рассказывал, что после того, как в начале нынешнего века бушмены убили одну корову из стада его деда, тот приказал повесить более 30 мужчин из племени, к которому принадлежали охотники. Затем фермеры-буры организовали ряд карательных экспедиций, уничтожая бродячих бушменов, словно диких животных. На них устраивали облавы с собаками, сжигали заросли кустарника вместе со спрятавшимися в них людьми. «В барах Кейптауна и сегодня еще можно повстречать с виду вполне респектабельную даму, которая хвастается тем, что всего за один день собственными руками отравила 120 бушменов, подсыпав сильнодействующий яд в их водоем, — говорит Лоренс. — Я даже не скрываю: мой интерес к бушменам — это проявление своего рода «комплекса вины» за те зверства, которые чинили против обитателей Калахари мои белые соплеменники».
Но и в условиях независимой Ботсваны, конституция которой гарантирует бушменам все права наравне с другими племенами этой страны, проблемы их взаимоотношений с соседями не исчезли. Племена бечуанов, населяющие Ботсвану, — бамангвате, бангвакетсе, баквена, батавана и другие — прирожденные скотоводы. Когда бушмены начинают охотиться на их коров и коз, возникают серьезные неприятности.
Батавана за каждую убитую корову похищает молодую бушменку, делая ее бесправной «младшей женой», а на деле — полурабыней. Еще и сейчас в языке бечуанов есть слово, означающее одновременно и «дикий» и «бушмен».
— Мы долго думали, как найти выход из этого положения, как «вживить» бушменов в современность, по возможности сохранив их примитивную, но неповторимую культуру, — говорит Лиз Уили. — Многие предлагали нам пойти по уже проторенной дорожке: перенять опыт Австралии, создать в Калахари для бушменов нечто вроде резерваций аборигенов в Большой Каменной пустыне. Но, побывав там, представители нашего министерства пришли к выводу: резервации Ботсване не подходят. Во-первых, от них попахивает расизмом, стремлением белых австралийцев урвать себе побольше хороших земель, а аборигенов загнать в бесплодные районы. Во-вторых, оказавшись за оградой резервации, перейдя на оседлый образ жизни, потеряв возможность охотиться и заниматься другими привычными видами деятельности, аборигены очень быстро утрачивают самобытность и превращаются в своего рода «нахлебников» общества, живущих за счет случайных подачек благотворительных обществ. Любые попытки заставить аборигенов клеить конверты, сколачивать деревянные ящики или вязать шерстяные шапочки, то есть заниматься трудом, который обычно выполняют инвалиды-надомники, не вызывали энтузиазма у этих людей, привыкших к активной жизнедеятельности в условиях первобытной свободы.
Вот почему всю свою деятельность департамент по делам бушменов сейчас строит на принципе: приобщение жителей Калахари к современности должно проходить в привычной, естественной для них природной среде. И в основе этого приобщения должны лежать не чуждые им занятия, а трудовые навыки, существующие у бушменов веками и, следовательно, органически слившиеся с их традициями, с их культурой.
Как это достигается? Люди Цзинчханы стали первыми, кому предложили включиться в разработанную департаментом «Программу развития бушменов». Ботсванское государство на первых порах выделило им лишь материалы для строительства «сарая начальников», в котором сейчас разместились мы, но который обычно используется как своего рода «кабинет наглядной агитации». Именно здесь в 1974 году и состоялась первая кгатла — общеплеменное собрание людей племени кунг, на котором выступил министр кооперации Ботсваны.
— Мы знаем, что в прошлом — и в давние, и в совсем недавние времена — вам жилось совсем нелегко, — сказал он. — Именно поэтому вы, кунг, равно как и другие, близкие вам племена собирателей и охотников — хейкум и нарон, ауэн и йен, спрятались в Калахари, где вас не могли достать расисты. Долгое время вас называли вымирающим народом. Две трети всех сарва[9] обитают сегодня в Ботсване. Вот почему на нашей молодой республике лежит наибольшая ответственность за судьбы кунг и их братьев. Мы не хотим, чтобы в Ботсване были вымирающие народы. Поэтому мы и предлагаем вам начать жить по-новому. Как и прежде, вы сможете охотиться на страусов, собирать в Калахари дикие арбузы и ловить саранчу повсюду, где вам вздумается. Как и прежде, вы будете иметь право вырыть себе ночлег под каждым кустом Калахари. Но кроме этого у вас будет еще одно, постоянное жилище, в которое вы все сможете прийти, когда наступит засуха.
Министр уехал, но кгатла перед одиноким сараем, над которым уже тогда развевался голубой флаг республики, продолжалась еще два дня и две ночи. Обычно говорящие между собой шепотом, чтобы не спугнуть дичь, охотники спорили и шумели на всю округу. Небольшая часть рода все же ушла в пустыню. Но большинство кунг, руководимых мудрым Цзинчханой, решили последовать совету министра.
— Переубедил всех Дзадцно, — рассказал мне Цзинчхана. — Два раза приходила большая жара с тех пор, как он умер. А тогда, словно предчувствуя это, он встал и сказал: «Знаю, что жить мне осталось недолго. Когда я совсем лишусь сил, то вы бросите меня посреди песков и пойдете дальше. Так уж заведено у кунг. Незачем таскать за собой по пустыне умирающего человека, а остановиться и ждать много лун подряд, пока он умрет или поправится, нет возможности. Если же мы построим вокруг «сарая начальников» себе хижины, а рядом с ними, как нам обещал министр, выроют колодец, в котором всегда будет вода, то часть наших людей останется в них. Прежде всего — женщины с детьми. Они могут ухаживать за мной, и поэтому я смогу пожить вместе с вами подольше».
Другие старики поддержали Дзадцно, и мы начали обживаться вокруг сарая. А когда построили колодец, то к нам присоединились и те кунг, что ушли от нас после кгатлы. Так что теперь мы опять все вместе, все живем вокруг колодца, — довольный, заключил Цзинчхана.
Вода — основа основ жизни в Калахари, и поэтому именно колодец, по верному замыслу сотрудников департамента по делам бушменов, должен был сыграть главную роль в переводе кунг на рельсы новой жизни. Сейчас он стоит в самом центре поселка, посреди площади — этакий неодолимый соблазн, зовущий и других бушменов задуматься над тем, не стоит ли последовать примеру кунг…
— Тяжело он нам дался, — рассказывает Р. Секуньяне. — В первом нашем колодце шестиметровой глубины вода исчезла на четвертый день. Углубили колодец до десяти метров — воды хватило недели на две.
Что делать? Старики сарва утверждали, что «большой воды» здесь нигде нет. Мы им не верили, хотя по характеру почв, цвету лишайников на камнях, поведению насекомых они всегда безошибочно указывали нам на присутствие подземных вод. Но все это — на небольшой глубине. А откуда старикам знать, что делается под мощным пластом песка? Однако бурение на глубину пятнадцать метров действительно не дало никаких результатов…
И тогда Дзадцно и еще один старик ушли в пустыню, вернувшись оттуда через восемь дней с еще более дряхлым старцем. Он тоже был сарва, из племени йен, а имя его, Кейчхуама, так и переводилось: «Тот, кто видит воду».
Кейчхуама бродил вокруг несколько дней, заставлял мужчин рыть небольшие лунки во многих местах. Потом он приказал выкопать глубокую яму и заставил женщин делать тчекх. Так сарва называют сложный способ добывания грунтовых вод, при котором с помощью очень быстро вращаемых руками тростниковых трубок в них создается нечто вроде вакуума, заставляющего влагу подняться на поверхность. Сменяя друг друга, падая от усталости и стирая себе руки в кровь, женщины делали тчекх от восхода до заката солнца, пока не появилась вода.
Но Кейчхуаму это ничуть не обрадовало. Еще четыре дня, но в разных местах старик заставлял людей делать то же самое. На пятый день он подозвал к себе Секуньяне и, указывая на большой камень, рядом с которым женщины только что закончили тчекх, удовлетворенно произнес:
— Вода, которая будет всегда, прячется здесь. Но очень-очень далеко.
— Откуда ты знаешь, Кейчхуама? — спросил тот.
Старик вылил на свою ладонь несколько капель воды из тростниковой трубки, рассмотрел ее, выплеснул и накапал еще.
— Вот, смотри, — сказал он, показывая ладонь Секуньяне.
— Ну, вода, — сказал тот удивленно.
— А что в воде?
— Ничего.
Тогда Кейчхуама колючкой акации указал Секуньяне на крохотные красные точки, взвешенные в воде.
— Там, где есть это, есть и вода, которая бывает всегда, — уверенно сказал старик.
— Почему ты так думаешь? — удивился Секуньяне.
— Я знаю, — гордо ответил старик и, сочтя не нужным вдаваться в подробности, удалился. Но на полпути все же обернулся и добавил: «Но вода прячется очень-очень далеко».
На первых порах Секуньяне подумал, что эти красные точечки — кусочки ржавчины. Их собрали в пробирку и вместе с водой отправили в Габороне, а оттуда — в Йоханнесбург. Ответ оттуда поразил всех: красные точечки оказались неизвестными до сих пор науке живыми организмами, приспособленными к существованию в переувлажненных слоях земли. Вода же в пробирке была ювенильного происхождения…
— Конечно, бурить на большую глубину, полагаясь исключительно на интуицию и опыт старого Кейчхуама, было делом очень рискованным, — рассказывал Секуньяне. — Но обращаться к геологам у нас не было средств. Бурим на двадцать, двадцать пять, тридцать метров — воды нет. Чтобы бурить глубже, надо выписывать новое оборудование, а на него у департамента тоже нет денег. Тогда мы предлагаем сарва попробовать переселиться в другое место, где заведомо есть пласт грунтовой воды. Но они, проведя новую кгатлу, отказываются. Таков уж «бушменский характер»: свои решения они отменяют лишь после того, как убедятся в полной нереальности их осуществления. Понять же, почему «машина белых не хочет рыть дальше», они не могли. Кроме того, было задето самолюбие Дзадцно и других стариков, решивших в свое время позвать Кейчхуама. Дождаться того момента, когда именно на том месте, что указал Кейчхуама, забьет вода, было для них делом чести, символом торжества опыта и знаний этих «хозяев пустыни» над теми, кто появился в Калахари совсем недавно.
Тогда собрались на свою кгатлу сотрудники департамента. Кажется, Лиз Уили сказала: «А давайте смотреть на создавшуюся ситуацию, исходя из принципа: «Нет худа без добра». Представьте себе, что вода забила бы на тридцать первом метре. Что бы мы делали тогда? С помощью каких стимулов можем мы побудить кунг после этого осуществлять следующие этапы нашей программы: выделывать шкуры для продажи, заниматься ремеслами, разводить скот? Скорее всего, получив колодец, они с утра будут уходить в пустыню собирать коренья и кузнечиков, с тем чтобы вечером съесть их у этого колодца, запив свежей водой. Если же колодца на первых порах не будет, мы сможем сказать: «Мастерить луки и стрелы на продажу, делать бусы из скорлупы страусовых яиц, разрисовывать кожи вам необходимо для того, чтобы была «большая вода». Так мы получим средства для продолжения бурения колодца, а бушменам дадим первый наглядный урок того, что сулит им приобщение к товарной экономике».
Бушмены приняли это предложение. Департамент влез в долг, подписал компании, которая вела бурение, гарантийное письмо, выписал новое оборудование. Вода забила на 58-м метре. С тех пор колодец не высыхает вот уже пятый год.
— Но как же старый Кейчхуама, даже не имевший представления о том, что такое пятьдесят восемь метров, смог связать наличие подземных вод на такой глубине с этими красными организмами? — вслух подумал я.
— А как вы объясните, например, то, что многие сарва способны слушать радиопередачи без приемника, сидя под столбом с проводом? — ответил вопросом на мой вопрос Секуньяне. — Мы проверяли это: сажали сарва, которые уверяли, что «понимают говорящие провода», у столба, а сами в километре от него слушали радио. Если передача велась на языке сисвана, который понимают кое-кто из бушменов, то они потом довольно внятно пересказывали нам содержание услышанного. Другие бойко отстукивают сигналы азбуки Морзе, которые тоже улавливают «из проводов»… Этого не понять даже ученым, которые уже приезжали сюда и беседовали со стариками.
Секуньяне помолчал, раскуривая сигарету, затем вновь вернулся к прерванной теме.
— Когда я был мальчишкой и жил неподалеку от Ганзи, то мы со сверстниками часто сталкивались в пустыне с бушменами. Мы кидали в этих низкорослых людей камнями, потому что наши родители отождествляли их «с дикой природой». Мы презирали их, наблюдая украдкой, как они поедают гусениц и змей, и содрогались от отвращения, слушая рассказы старших о том, что во время засухи сарва утоляют жажду выжимками из желудков убитых ими антилоп, а то и собственной мочой, профильтрованной через лишайники.
Но теперь, столкнувшись с сарва поближе, я понял: у этих людей есть много из того, что утратили мы, жители города, — продолжал Секуньяне. — У них необычайно развито чувство коллективизма и взаимопомощи. Здесь не знают, что такое воровство, жажда наживы, зависть.
Глава одиннадцатая
Люди Цзинчханы вспоминают старые ремесла. — Первобытные собиратели начинают работать на рынок. — Смогут ли кунг одомашнить диких антилоп? — «Большое собрание» среди болот Окаванго. — Бушмены узнают, что они… бушмены. — «Мы не будем делать вреда тем, кто ведет войну за свободу», — говорит вождь. — Женщина в Калахари может теперь иметь двух младенцев.
— Ну а чем же кончилась история с выплатой долга компании с помощью продажи изделий бушменов? — поинтересовался я.
— Они и здесь показали себя с наилучшей стороны, — вступает в разговор Лиз. — Как только мы объяснили людям Цзинчханы, что к чему, они сказали: «Колодец нужен нам самим, и поэтому все, что нужно для того, чтобы «большая вода» поднялась наверх, мы сделаем сами. Если «большой воде» надо много бус, ожерелий, луков и стрел, мы готовы приняться за работу».
Организацию дела взял на себя Дзадцно и его сын Цондзома, который в те годы, когда я сдружился с его отцом, был еще совсем мальчишкой. Главным было решить проблему сырья. Поскольку охотников с ружьями в Калахари последнее время появляется все больше, дичь становится пугливой, и бушменам, не признающим иного оружия, кроме лука, подкрасться к ней на расстояние полета стрелы делалось все труднее. Тут-то и помог опыт Дзадцно, знавшего все премудрости древних охотников Калахари.
Сначала ограничивались продажей просто выделанных шкур. Но потом старые женщины вспомнили, что в былые времена, когда дичи, воды, а следовательно, и времени было больше, кунг делали подстилки для сна, сшитые из различных шкур и украшенные орнаментом. Такие подстилки, которые в туристских магазинах называют «бушменскими аппликациями», дают теперь кунг самый большой доход.
— Больше четырех лет все наши кунг не покладая рук трудились ради того, чтобы расплатиться за свой колодец, — рассказывает Лиз Уили. — Общее дело как бы привязало их к одному месту, а нам дало возможность наглядно показать людям Цзинчханы те блага, которые они могут извлечь из занятия ремеслом в условиях нового для них, полуоседлого образа жизни. Теперь они очень гордятся тем, что колодец был создан при их непосредственном участии, и рассказывают всем проходящим мимо соплеменникам, что «большая вода» у них теперь есть именно потому, что ими было сделано много шкур, фляг и бус.
— Но я вижу, что большая часть людей Цзинчханы ремесленничает и сейчас, — говорю я. — Какие цели ставите вы перед ними теперь?
— Я думаю, не будет преувеличением сказать, что за последние годы мы смогли привить жителям этого стойбища нечто вроде вкуса к расширению их потребностей. Именно это заставляет их теперь мастерить все больше своих изделий в обмен на металлическую посуду, соль, спички, украшения и многое другое. Кроме этого, на деньги, вырученные от продажи изделий бушменов через магазины для туристов, мы купили им несколько голов крупного рогатого скота и начали знакомить кунг с основами скотоводства. Успех налицо: последние два года дети обеспечены молоком.
Однако, по мнению доктора Гейнца, приобщение бушменов к разведению крупного рогатого скота не имеет перспектив в Калахари.
— Давно известно, — говорит он, — что пастбищное скотоводство убивает природу Африки: там, где в скудной саванне, а тем более в пустыне побывала корова со своим аппетитом, растительность не восстанавливается, начинается бескормица. С другой стороны, местные дикие животные, напротив, оставляют после себя еще столько растительности, что через несколько лет пастбища без труда восстанавливаются. Не следует забывать также, что любое более или менее крупное стадо в условиях Калахари будет постоянно испытывать недостаток воды, в то время как дикие животные обеспечивают ею себя сами.
Именно это породило у доктора Гейнца и его коллег мысль о том, что в условиях «мучимой жаждой» пустыни перспективнее заниматься не разведением крупного рогатого скота, а плановым одомашниванием диких животных. Он утверждает, что до сих пор все попытки сделать это кончались неудачей, поскольку цивилизованные люди не ладили с пугливой дичью. Диких животных могут с успехом одомашнить только люди, стоящие на той же ступени развития, что и наши предки, приручавшие теперешних домашних животных.
— Именно на этой ступени находятся сейчас бушмены, — убежденно говорит он. — И знаете, что натолкнуло меня на эту мысль? Когда мы впервые привезли сюда коров и коз, то люди Цзинчханы долгое время отказывались их доить, предпочитая сосать молоко прямо из вымени. На наши недоуменные вопросы бушмены ответили: «В Калахари иногда бывают добрые антилопы, которые разрешают нам пить молоко вместе с их телятами». Мы не поверили. Но через несколько дней один из бушменов позвал в пустыню и, спрятав нас за дюной, отправился по направлению к небольшому табуну ориксов, маячивших на горизонте. В бинокль мы отлично видели, как он подошел к самке с детенышами, приласкал их, а затем начал сосать молоко.
— Почему же тогда ориксы не подпускают к себе близко охотников? — спросил потом у него Гейнц.
— Потому что ориксы знают, когда мы идем их убивать, а когда подходим к ним с мирными намерениями, — удивившись неосведомленности белого доктора, ответил бушмен.
Нереально? Но я лично не раз видел и фотографировал в Восточной Африке львиц, спокойно шествовавших мимо огромных стад газелей и антилоп и не вызывавших среди них ни малейшей паники. Инстинктивно, по повадкам и поведению хищника, его потенциальные жертвы чувствовали, что львицам — не до охоты, и поэтому практически не обращали на них никакого внимания. Так почему же тогда не может быть установлено «взаимопонимание» между ориксами и людьми, живущими одной жизнью с дикой природой Калахари?..
Мне показалось, что при всей значимости эксперимента, осуществляемого работниками департамента, масштабы его настолько локальны, что их просто еще рано распространять на все бушменские племена Ботсваны, продолжающие в условиях почти полной изоляции существовать в Калахари по законам каменного века.
Однако Цзинчхана дал мне понять, что эта изоляция в наш век не так уж абсолютна, как прежде, а Калахари не служит больше непреодолимым препятствием для проникновения новых веяний, даже политических идей, в бушменское общество.
Начался наш разговор потому, что мне хотелось выяснить отношение старика к его собственной роли в новой жизни кунг, возникшей вокруг колодца. Ведь раньше, в условиях постоянно полуголодного состояния в пустыне, бушмены практически не имели никаких социальных институтов, потому что не могли разрешить себе такую роскошь, как существование вождей, колдунов и знахарей, живущих за счет общества. Старейшины, подобно Цзинчхане, избирались из числа наиболее умных и авторитетных членов рода, но не пользовались никакими материальными преимуществами. Напротив, сам Цзинчхана в тот мой первый приезд, чтобы подать пример молодым, отказался от моих угощений в пользу кормящих женщин, а в пору засухи отдавал свои запасы воды детям. Теперь же старик получил от властей официальный титул «chif» — вождь и даже имеет по этому случаю какую-то зарплату.
— Наверное, Цзинчхана, ты стал первым вождем среди кунг? — спросил я.
— Среди кунг — первым, — гордо ответил он. — Но в других бушменских племенах теперь тоже есть вожди. И не только там, где бушмены живут под голубым флагом.
Последняя фраза означала, что вожди появились у бушменов не только в Ботсване, но и в соседних странах — Анголе и Намибии. Но откуда старик, который даже не знает названий этих государств, осведомлен о возникновении там институтов власти? И почему Цзинчхана произнес «бушмены», когда общеизвестно, что люди, которых так называют европейцы, сами не признают этого слова и не имеют никакого понятия об общности племен кунг, нарон, хейкум и ауэн, позволяющей ученым объединять их в единую этническую группу?
Сформулировав эти вопросы в доступной для Цзинчхана форме, я получил прелюбопытнейший ответ.
Оказывается, незадолго до моего приезда в «краю, где воды больше, чем земли», то есть скорее всего в районе огромных болот Окаванго, состоялась большая кгатла — собрание всех вождей и старейшин племен, населяющих Калахари. Уверен, что это была первая в многовековой истории этих аборигенов Африки встреча на «общебушменском высшем уровне».
Выступившие на ней представители властей рассказали вождям и старейшинам, что некогда предки их соплеменников населяли почти половину континента и что, в отличие от высокорослых, имеющих черный цвет кожи банту и белых европейцев, все племена охотников и собирателей Калахари низкорослы и имеют желтый цвет кожи. Поэтому их выделяют в самостоятельную расу.
«Сначала мы все обиделись, что нас не причисляют к остальным людям, — рассказывал Цзинчхана. — Но потом мы начали сравнивать друг друга с теми, кто не живет в Калахари, и увидели, что все мы действительно похожи друг на друга, хотя раньше и не встречались, но отличаемся от тех высоких и черных людей, которых знали давно. Мы обрадовались этому и наконец поняли, что мы все и есть те, кого белые называют бушменами. И согласились, что все мы — бушмены».
Уже один этот рассказ из первых уст, дающий представление о том, как в голове первобытного охотника возникает сознание этнического единства отдельных племен, ранее никогда не сталкивавшихся друг с другом, свидетельствовал о сдвигах в традиционном обществе бушменов. Однако то, что я услышал от Цзинчханы дальше, поразило меня еще больше.
Так, из его рассказа следовало, что после обсуждения на кгатле целого ряда вопросов чисто хозяйственного значения перед вождями и старейшинами «выступил человек в зеленой одежде, который живет в стране, где тоже есть бушмены и где идет война». Речь конечно же шла о Намибии. А «человек в зеленом», судя по тому, что он говорил, был представителем Народной организации Юго-Западной Африки (СВАПО), ведущей борьбу за освобождение Намибии от оккупации расистской ЮАР.
Если сопоставить рассказ Цзинчханы с теми данными, которые появлялись на страницах печати, то получалось следующее. В последнее время расистские власти Намибии начали довольно активно использовать бушменов-«смертников» в карательных операциях против патриотов СВАПО. Пользуясь их полной неосведомленностью в военных делах, расисты, например, давали бушменам сильнодействующее взрывное устройство, поручали ночью прийти в лагерь СВАПО, не вызывая никаких подозрений, посидеть у костра, а затем бросить устройство в огонь.
Уверяя бушменов в том, что целью СВАПО является якобы уничтожение всей крупной дичи в Калахари, расисты формировали отряды «бушменских снайперов» — не знающих промаха лучников, участвовавших в засадах против патриотов. Из бушменов делали соглядатаев и доносчиков, проводников и следопытов расистов — ведь никто лучше их не знает Калахари и не может помочь ориентироваться в пустыне. А поскольку бушмены не признают государственных границ и свободно переходят из одной страны в другую, то в преступления расистов вовлекались не только бушменские племена Намибии, но и обитатели пустынных районов Ботсваны и Анголы.
— Человек в зеленом рассказал нам тогда, что его люди борются сейчас против таких же белых, которые давным-давно отобрали у нас лучшие земли и охотились на наших матерей с собаками, загоняя нас в пески, — сокрушенно качая головой, продолжал Цзинчхана. — Он привел с собой двух бушменов, которые тоже были в зеленом. Они говорили на нашем языке и рассказали, что люди в зеленом сражаются за то, чтобы всем в той стране, где идет война, было хорошо. И тогда мы, старейшины и вожди бушменов, решили запретить своим людям причинять зло людям в зеленом. Ведь хотя кожа у нас, оказывается, желтого цвета, мы всегда жили рядом с черными людьми. А в последнее время черные люди все чаще помогают нам…
— А что, Цзинчхана, лучше стало жить с тех пор, как кунг поселились у колодца? — спросил я.
— Ты бы посмотрел на двери вон той хижины, что напротив моей, а потом спрашивал, — улыбнувшись, ответил старик. — Видишь, у входа в нее копошится ребенок, который не прожил еще и двух сезонов «большой жары». А мать его уже кормит другого сына… Разве возможно было такое в ту пору, когда мы с тобой познакомились? Женщины у нас поили ребенка своим молоком два и еще два сезона «большой жары». Потому что без материнского молока ребенок умер бы от грубой пищи, голода и жажды. Если же в это время у женщины появлялся другой ребенок, его не оставляли в живых. На двоих бы молока не хватило. А теперь хватает…
Глава двенадцатая
Ночь в экваториальном лесу. — Встреча с пигмеями, убившими буйвола. — «Дети леса» поют песню для леса. — Антропологический тип негриллей создан специфическими условиями жизни в гилее. — Средний рост — 141 сантиметр. — Старейшина Мвиру обеспокоен «поведением»… магнитофона. — Пигмеи «настоящие» и «туристские». — Психологические особенности первобытного общинника и современность. — Африканцы, для которых опасно солнце
В семь часов вечера, как и положено на экваторе, было уже совершенно темно. Мы пробирались на машине по заросшей папоротниками лесной дороге, все время опасаясь врезаться или в дерево, или в полусонных буйволов, которые почему-то предпочитают ночевать прямо у обочины. На ровных участках свет фар устремлялся далеко вперед, и тогда толстенные гладкие стволы, внизу совершенно лишенные листвы, казались гигантскими каменными колоннами, воздвигнутыми лесными циклопами. Мириады блестящих жуков вились перед нами, то и дело громко стукаясь о ветровое стекло.
— Скоро ли доберемся до деревни? — поинтересовался я у проводника Рубена Раундзаджара.
— Если на тропе, которая отходит от этой дороги к пигмейскому селению, нет завалов, то часа через два, — ответил он.
— По пути еще будут горные участки?
— Нет, тут все время только холмы. Будут болота, но они обычно сухие в это время года.
Мы ехали по предгорьям Вирунги, вулканической системы, расположенной на стыке границ Уганды и Руанды. В этом лесном сердце Африки я хотел поближе познакомиться с жизнью пигмеев и с их помощью добраться до мест, где обитают горные гориллы. Отправляться одному в такое путешествие и уповать на успех было слишком самонадеянно. Поэтому я обратился за помощью к Рубену — проводнику по горилльим местам Вирунги. Это он водил по лесистым склонам вулканов американца Д. Шаллера, автора широко известной книги «Год под знаком гориллы». Мне Рубен решил показать глухой уголок Руанды, зажатый между болотистым озером Мвулеру на востоке и вулканами Мухавура и Карисимби на западе. Где-то здесь находилась пигмейская деревня, с вождем которой Раундзаджара был в хороших отношениях. «Пигмеи знают этот огромный лес, как я — собственную хижину, и наверняка смогут провести вас к гориллам», — уверял он меня, когда мы обсуждали наш маршрут.
Километрах в десяти от того места, где должна была находиться деревня, Рубен попросил меня остановить машину, посоветовал оставаться на месте, а сам углубился в лес. Выключив фары и привыкнув к темноте, я заметил вдалеке, за толстенными стволами деревьев, пляшущую точку огня: очевидно, то был костер. Ждать пришлось довольно долго. Наконец минут через сорок я увидел возвращающегося Рубена и вместе с ним маленького коренастого человека с луком за плечом.
— Около того места, где горит костер, пигмеи недавно убили здоровенного буйвола, — рассказал Раундзаджара. — В такой поздний час даже пигмеи воздерживаются от прогулок по лесу, и поэтому охотники решили ночевать возле убитого животного. Но в деревне нет мяса, люди ложатся спать голодными. Для того чтобы расположить их к себе, было бы неплохо положить кусок туши и требуху в багажник, захватить с собой нескольких охотников и так прибыть в деревню.
Рубен был прав: привезти голодным пигмеям среди ночи мясо — значит сразу же доказать им свое дружелюбие, завоевать их доверие. Мы перетащили в машину большой кусок туши, пригласили с собой трех охотников и отправились дальше по едва заметной лесной тропе.
Пигмеи устроились на заднем сиденье. Они все время болтали, весело вскрикивая от удовольствия всякий раз, когда нас подбрасывало на ухабах.
Один из них, Аамили, немного говорил на суахили и, показывая мне дорогу, все время рассказывал разные истории, связанные с местами, где мы проезжали. В основном это были охотничьи происшествия.
Когда Аамили, перелезший поближе ко мне и Рубену на переднее сиденье, замолкал, сидевшие сзади моментально начинали петь. Это был своеобразный речитатив, быстрый, на высоких нотах. Пели они на непонятном мне языке, очевидно на уруньяруанда, но я без труда улавливал, что каждый из них тянул свою песню. Лишь время от времени, когда речитатив переходил не то во властный крик, не то в заклинание, слова певцов сливались воедино.
— О чем эта песня? — спросил я у Аамили.
— Это песня для леса. Вечерами мы всегда поем, чтобы лес не уснул и не забыл нас. Ведь он большой и добрый, но у него много дел, и иногда он может не позаботиться о нас, своих детях, и тогда случается несчастье. Посмотри, бвана, какой хороший лес кругом. Он высокий и стройный и прячет нас, своих детей, от всего плохого. Нам хорошо в лесу, потому что он любит нас. Но если бы мы не пели, лес потерял бы нас, и у нас случилось бы что-нибудь плохое. А когда мы поем, лес слышит нас и заботится о нас. Мы поем веселые песни, и вместе с нами весело и лесу.
Не знаю, была ли это импровизация, на которую Аамили воодушевила первая в его жизни поездка по ночному лесу на машине, или он просто пересказал ранее слышанное, но говорил он очень убежденно и поэтично.
«Дети леса» — так назвал свой народ Аамили. Когда обиженный малыш бежит к матери, чтобы прильнуть к ее добрым рукам, он зачастую не рассказывает ей о своих печалях, не жалуется и не просит наказать обидчика. Он просто обнимет ее, поплачет и успокоится, потому что с матерью ему хорошо, он знает, что с ней его не тронут. Для пигмеев такая добрая мать — лес. Они свято верят в его доброту. Для них лес не просто скопление деревьев. Лес — это их мир, нечто единое и понятное. И пигмей рассматривает себя как неотъемлемую часть этого доброго единого мира, дающего ему пищу и приют. Вера в лес — религия пигмеев.
— Но ведь бывают и охотничьи неудачи? — спросил я Аамили. — Ведь случается, что леопард утащит запутавшуюся в сетях хорошую добычу или полчища термитов нападут на деревню. Ведь не всегда же лес добр к вам?
Аамили хмыкнул и посмотрел на меня с недоумением:
— Лес всегда добр к своим детям. Если леопард съел добычу в наших сетях, значит, он был голоден и лес не мог ему дать другой пищи. Около деревни появились термиты? Так это мы, люди, не напомнили лесу о себе, не сказали ему, где мы живем. К нам лес всегда добрее, чем к другим.
Свою «оду лесу» Аамили оканчивал, когда мы уже въезжали в деревню. Из расположенных по кругу хижин выскочили мужчины, держа наготове луки. В тусклом свете тлевшего костра их крохотные обнаженные тела отливали бронзой.
Аамили бросил несколько фраз, и люди успокоились. Несколько мужчин стали выгружать из машины мясо, а Рубен подвел меня к испещренному морщинами пигмею-старейшине Мвиру. Я обратился к нему с приветствием и просьбой разрешить пожить несколько дней в деревне.
Мвиру пригласил к костру и начал расспрашивать о причинах моего появления и о последних новостях «там, за лесом». В свою очередь я выяснил у старейшины, что его охотники знают о местообитании горилл. Мвиру заверил меня, что даст проводника к «волосатым людям». По его словам, там недавно работали «те, кто умеет сохранять чужой голос и чужие движения», и он показывал им горилл.
Я догадался, что речь шла о японской киноэкспедиции, снимавшей незадолго до моего приезда фильм об обезьянах Центральной Африки.
Благодарные японцы записали голос Мвиру на пленку и подарили ее старейшине вместе с крохотным батарейным магнитофончиком «Сони». Сидя у костра, он то и дело нажимал на блестящие кнопки «Сони», извлекая оттуда свой голос и недоверчиво спрашивая: «Как же так? Я не хочу говорить, а говорю? Я хочу говорить другое, а говорю там одно и то же? А что будет, если я начну делать не то, что нужно?»
То ли возраст, то ли переживания, вызванные «непослушным голосом», долго не давали заснуть Мвиру. Мне же после утомительной дороги смертельно хотелось отдохнуть. Заверив старика в том, что магнитофон не принесет несчастья, и записав на пленку для пущей убедительности пару собственных фраз, я пожелал Мвиру спокойной ночи и отправился в машину.
Я давно собирался забраться куда-нибудь поглубже в лесные дебри и пожить там несколько дней рядом с пигмеями, получше узнать их. Но приехать белому человеку к пигмеям «просто так» — значит взбудоражить все население деревни, выбить его из привычного ритма жизни, а самому так толком ничего и не увидеть. Дети, глядя на незнакомое высокорослое и белокожее существо, будут испуганно реветь, женщины застенчиво выглядывать из хижин, а мужчины настороженным взглядом провожать каждое ваше движение, так и не зная: то ли ждать неприятностей от гостя, то ли поверить в его добрые намерения и, оставив женщин, идти на охоту. Появление же у пигмеев в сопровождении Рубена, да еще и с мясом в багажнике облегчило дело.
В пигмейских деревнях я не раз бывал и раньше. Но все это были «пигмейские островки» среди заселенных и возделанных банту земель, где маленькие «лесные люди» жили в непривычных для них условиях, смешиваясь с другими племенами, теряя свои обычаи.
Первобытный уклад жизни пигмеев, приспособленный к обитанию в условиях леса, тотчас разрушается, придя в соприкосновение с иной цивилизацией. А быстро воспринять новый уклад, вжиться в новые условия пигмей не может ни психологически, ни физически.
Психологически — потому, что пигмей, подобно бушмену, по природе своей коллективист, не имеющий понятия о частной собственности, привыкший делить со своими соплеменниками все, чем он обладает на сегодняшний день, и не думать о завтрашнем. Грек Кикирос, владелец местных вольфрамовых рудников, единственный европеец, живущий на склонах Вирунги, как-то решил использовать пигмеев на своих предприятиях. Но его затея окончилась бесславно. Нанятые им люди в один день проедали и пропивали всю недельную зарплату в надежде, что пировавшие с ними банту на следующий день отплатят им тем же. Однако вчерашние собутыльники оказались людьми некомпанейскими, и пигмеи начали голодать. Двое из них умерли, не проработав на руднике и месяца, остальных пришлось отпустить обратно в лес. Другой курьез произошел со стариком пигмеем, которого Кикирос нанял на кухню. В первый же день он раздал своим соплеменникам все хранившиеся в доме припасы и кое-что из посуды. Причем это было не воровство. Старик действовал открыто, не таясь. Ему и в голову не приходило, что один человек может прятать уйму съестного, в то время как другие люди ходят рядом голодные.
Физически же пигмеи не могут привыкнуть к новым условиям потому, что их организм приспособлен к жизни в условиях гилей. В девственных дебрях заирских лесов Итури, где пигмейские селения отделены от деревень банту сотнями километров, почти все исследователи отмечают обилие стариков. Нигде в других африканских деревнях нет столько долгожителей, потому что в лесу почти неизвестны болезни, которые подстерегают людей в любой африканской деревне на открытой местности. Выйдя же из леса, пигмей вынужден променять чистый родник на стоячую воду озера, зараженную бильгарцией. Пигмеев здесь подстерегают туберкулез, фрамбезия, малярия, десятки инфекционных заболеваний, против которых у них нет никакого иммунитета. Но, как ни странно, самым опасным для этих людей экваториальных широт оказывается солнце. Пигмеи не переносят длительного воздействия его прямых лучей, они получают тепловые удары, ожоги, страдают от заболеваний кожи.
К сожалению, именно с такими пигмеями и сталкиваются большинство туристов, у которых нет возможности углубиться в лесные районы и которые ограничиваются посещением селений, находящихся вблизи дорог и деревень банту. Судить по их жителям о пигмеях в целом — все равно что, на один день попав в Париж и проведя час в ночном клубе, с видом знатока говорить потом, что все француженки легкомысленны и фривольны. Потерявшие связь со своей средой и своим народом, забывшие охотничье искусство, но не научившиеся земледелию, больные и лишенные источников существования, такие пигмеи действительно производят гнетущее впечатление. Кое-кто из них отлично усвоил, что заезжим туристам, обвешанным кинокамерами, нравятся кривляния у объектива, ничего общего не имеющие с настоящими пигмейскими танцами, «пожирание» сигарет, свидетельствующее якобы о недостатке солей в организме пигмеев, трясущиеся руки, выпрашивающие монету после подобного «представления», и подобострастные лица.
Жующих сигареты стариков и трясущихся женщин в лохмотьях мне впервые пришлось видеть в Бурунди близ Гитега. Я вспоминал тогда появляющиеся время от времени в печати статьи о «вымирающем народце» и с горечью думал: неужели целый народ за пятьдесят колониальных лет мог быть доведен до такого состояния? Неужели нет больше искусных следопытов-охотников и мудрых стариков — хранителей непревзойденных пигмейских легенд и сказок?
Но, к сожалению, охотники и сказители не попадались. Несколько раз я видел пигмеев в Заире — крохотных, истощенных. Потом в Уганде, близ Форт-Портала, я набрел на две деревни, где пигмеи занимались земледелием: между полуразвалившимися хижинами торчало несколько стволов бананов. Глава семьи, облачившийся по случаю моего приезда в полуистлевший пиджак, просил дать лекарство его сынишке, слепнувшему от трахомы.
Из Форт-Портала я поехал дальше и за рекой Семлики, там, где кончаются дороги и где не знают туристов, вдруг столкнулся с совершенно другим народом — низкорослым, но крепким и сильным, веселым и деловым, разговаривавшим со мной как с равным, прекрасно знавшим лес, который они называли «наш дом».
Вот и теперь с помощью Рубена я вновь встретился с «настоящими» пигмеями, свободными и радостными, незнакомыми с соблазнами цивилизации, живущими своей полнокровной жизнью.
Бросив последний взгляд на деревню, освещенную бликами костра, на котором жарилось мясо, я заснул. Мне снились гориллы, записывавшие свой голос на пленку, и лес, немного напоминавший врубелевского «Пана», даривший пигмеям магнитофоны.
Глава тринадцатая
Будни под пологом сумеречного леса. — Одежду здесь заменяет пучок травы. — Украшения из жуков. — Пигмейские девушки пользуются популярностью. — Обмен — главная форма взаимоотношений с высокорослыми соседями. — Шашлык по-пигмейски. — Тапа — ткань из коры фигового дерева. — Строится дом из веток и листьев. — «Разве можно хорошо делать два дела сразу?»
Утром полумрак экваториального леса обманул меня. Солнце почти не проникало сквозь высокий плотный шатер, образованный огромными кронами деревьев. Тишину нарушали лишь монотонные звуки капель, падавших с деревьев на голую, без подлеска и даже травы, землю. Каждый раз, открывая глаза, я решал, что еще рано, что деревня еще не проснулась, и вновь впадал в полудрему.
Наконец я понял, что яркого освещения здесь не дождаться. Оказалась обманчивой и тишина. Люди уже бодрствовали. Между стволами деревьев я увидел своих вчерашних знакомцев: Мвиру, глубокомысленно державшего в руках магнитофон; разговорчивого Аамили, который с десятком других мужчин чинил лиановые сети; копошившихся у хижин женщин. Аамили щеголял в подаренном мною ярко-красном куске пластика, заменившем ему плащ. Все же остальные пигмеи работали в своей «национальной одежде», сведенной до минимума.
Женщины довольствуются лишь передниками, обильно украшенными зелеными и синими чешуйками крупных жуков, которые тучами слетаются на вечерние костры пигмеев. Наряд замужних пигмеек дополняли ожерелья из ракушек и браслеты из коры с выжженными на ней фигурками животных. Девушки же обходятся даже без передников и разгуливают по деревне в костюме Евы. В ушах у многих продернуты маленькие ветки или свернутые листья.
Когда я наконец вылез из машины и появился в деревне, меня встретили почти как своего. Мвиру осведомился, как я спал и нравится ли мне лес, а затем пригласил разделить с ним утреннюю трапезу. Жена Мвиру умерла несколько лет назад, и все хозяйские дела легли на плечи его младшей дочери, пятнадцатилетней Сейку.
— Ей уже пора замуж, да вот все жалеет оставить меня одного, — говорит старик, нежно глядя на дочку ростом с ребенка, но в остальном внешне совсем взрослую женщину.
— Жених-то есть? — поинтересовался я.
— Женихов хоть отбавляй, но она просится за Кайибу. Он не нашего племени, из хуту. Их женщины часто бесплодны, и парни-хуту охотно берут наших девушек. Выкуп дают неплохой — сорок металлических стрел и дюжину брусков соли. Надо делать свадьбу, — как бы уговаривая самого себя, заключил Мвиру.
Я поинтересовался взаимоотношениями между пигмеями и их высокорослыми соседями — банту. В западной, особенно французской, литературе в последнее время нередко пишут о том, что пигмеи все больше попадают в зависимое положение от банту и делаются чуть ли не их рабами.
— Очень давно в этих местах жили только мы, маленькие люди. Но потом сюда пришли племена хуту, которые сажают растения, а много спустя — скотоводы-тутси. Сначала мы воевали с ними, но потом увидели, что можем прожить и в мире, потому что они не заходили в наш лес, а нашим охотникам нечего было делать среди их полей и пастбищ. Пришельцы давали нам железные стрелы, с которыми лучше шла охота, давали просо и бананы, а мы им — слоновую кость и мед. Это был справедливый обмен. Но потом где-то далеко, за лесом, появились белые и начали собирать с тутси и хуту налоги. Нас они не трогали, потому что лес всегда любил и прятал своих детей. Но белые знали, что тутси и хуту известны наши селения, и стали удерживать налоги за нас с них. Поэтому тутси и хуту начали требовать, чтобы мы больше давали им слоновой кости и меда. Кое-где белые заставляли наших строить дороги и сопровождать сафари через лес. Но это было около городов и больших дорог. У нас же с хуту остались прежние отношения. Они носят на рынки нашу добычу и дают нам все, что мы просим. Когда мы встречаемся, то смеемся над ними, потому что они боятся леса и копаются на своих полях, словно черви. Но мы никогда не ссоримся по-настоящему, — рассказывал Мвиру.
Сейку тем временем накрыла «стол» и предложила нам приняться за еду. На земле были разложены заменяющие тарелки большие листья, а на них — нанизанное на палочки жареное мясо. Рядом, у костра, шипела новая порция пигмейского шашлыка. Каждый кусок мяса был переложен какими-то плодами, выделявшими специфический горько-терпкий сок. Палочки не укреплялись над огнем, а втыкались в землю вертикально вокруг костра. Я не могу сказать, чтобы мясо мне очень понравилось. Но во всяком случае, оно было вполне съедобным.
Наевшись, Мвиру улегся на бок и, тяжело дыша, почти моментально уснул. На добром старческом лице, испещренном морщинами, отражалось состояние блаженства и покоя. Сейку заботливо отодвинула отца подальше от костра, накрыла остатки еды листьями и присоединилась к подругам.
Те тоже покончили со своими кухонными делами и собрались поддеревом, где на двух больших колодах было установлено длинное, выдолбленное из целого ствола корыто. Еще утром, проходя мимо, я заинтересовался им. В корыто была налита вода, где плавали длинные полосы коры фигового дерева, из которого во всей Тропической Африке делают своеобразную растительную ткань — тапу. Это одно из немногих ремесел, знакомых пигмеям. На рынках Бужумбуры, Кигали и Форт-Портала выделанная ими тапа очень ценится, поскольку, как африканцы считают, пигмеи добросовестнее других изготовляют эту ткань.
Став по обе стороны от корыта, девушки взяли палки-колотушки и равномерными ударами принялись колотить по коре. Из корыта летели брызги, девушки весело смеялись, а я невольно поймал себя на том, что залюбовался ими. Лица пигмеек нельзя назвать красивыми, но сложены девушки ладно и пропорционально, и, когда рядом с ними не стоит высокорослый человек, они не кажутся очень маленькими. Упругие молодые тела блестели на солнце, капельки воды весело искрились на светло-шоколадной гладкой коже. Раз — и длинные колотушки подпрыгивают вверх. Раз — и они так же слаженно опускаются вниз, обдавая девушек новой порцией брызг. Работали они часа два, без передышки, и, казалось, это не утомило их.
К концу брызги почти исчезли, а стук колотушек сделался тише: они били уже по чему-то мягкому: от твердой коры отделилось тонкое шелковистое волокно — «сырье», из которого лесные люди делают свои ткани. Девушки извлекли его из корыта и начали раскладывать, вернее, размазывать на огромных листьях фриниума. Размазывали аккуратно, равномерно по всему листу так, чтобы не получилось утолщений или просветов. Иначе через несколько дней, когда волокнистая масса высохнет, на ней будут бугры или дыры.
И вот тут-то начинается самое главное, за что ценится пигмейская тапа. Другие африканские племена, как только ткань высохнет, пускают ее в употребление или несут на рынок. Пигмеи же слегка смачивают тапу мокрыми ладонями и заново бьют колотушками, снова мочат и снова бьют. Тапа, сделанная африканцами-банту, часто ломается, ее нельзя согнуть, а изготовленная пигмеями похожа на настоящую ткань, эластичная, мягкая, шелковистая.
Одно из главных занятий пигмейских женщин — строительство и ремонт жилищ. Хижины пигмеев довольно хлипкие и быстро приходят в негодность. Глины и кизяку способных скрепить постройки, в лесу нет, поэтому сильные дожди систематически разрушают строения. В какой бы пигмейской деревне мне ни приходилось бывать, я всегда видел женщин или строящих, или ремонтирующих свои жилища. Но именно женщин. Девушек же, еще не имеющих семьи и собственного дома, к этой работе не подпускают.
Вот и сейчас шесть женщин-соседок, стащив с крыши лиственную кровлю, укрепляют остов хижины.
Архитектура домов предельно проста. У пигмеев бамбути в Уганде и Конго я встречал хижины, остов которых крепится к центральному столбу. Живущие же в Руанде и Бурунди пигмеи батва строят сферические хижины. Мужчина, глава семьи, когда хочет построить дом, отправляется к старейшине и просит на то разрешение. Традиция эта чисто формальная, отказа никогда не следует. Но разговор ведется долгий, глава семьи рассказывает старейшине и без того известные ему подробности: сколько детей у него в семье, сколько им лет и кому из них надо дать отдельную хижину.
Окончив переговоры, мужчина выходит из дома старейшины, держа в руках ньюмбикари — длинную бамбуковую палку, к которой лианой привязан колышек. Это символический предмет, говорящий жителям о том, что согласие старейшины на строительство новой хижины получено. Есть у ньюмбикари и чисто утилитарное назначение. Это своеобразный пигмейский циркуль, которым глава семьи очерчивает границу будущего жилища. На этом участие мужчин в строительстве дома заканчивается.
Теперь наступает очередь женщин. По окружности, очерченной ньюмбикари, они втыкают в землю лозу, которую перекидывают на определенной высоте через центр будущего жилища и укрепляют в противоположной стороне. Так получается куполообразный остов, который затем переплетают лианами, а сверху покрывают листьями. У пигмеев, знакомых с земледелием, крыши делаются из банановых листьев. Здесь же кровлю чаще всего сооружают из листьев пальм. Первые слои листьев просто накладывают друг на друга, а верхние, которые может унести ветер, связывают лианами. Если за такой крышей постоянно ухаживать — убирать сгнившую листву и добавлять свежую, то она абсолютно водонепроницаема. Во всех трех хижинах, крыши которых на моих глазах были разобраны и обновлены женщинами, было сухо.
Женщины, по-моему, были не очень довольны моим присутствием, потому что подвязанные у них за спиной сыромятными ремнями крохотные курчавые ребятишки, поворачиваясь в мою сторону, всякий раз начинали реветь и колотить ручонками матерей по голове. Но оставить дом без кровли к приходу мужей с охоты женщины не решались и поэтому были вынуждены продолжать свое занятие.
Пола у хижин не было. На сухой траве, а чаще на песке лежали связанные лианами «стволы» бамбука, заменяющие кровати. Вместо подушек — ворох листьев. Прямо у входа, чтобы можно было взять, не заходя в хижину, сложены несколько луков, пучки стрел и копья. Посредине очаг. Напротив двери стоят глиняные, выменянные у банту горшки для воды. Никаких съестных припасов пигмеи не держат. Когда есть мясо, его съедают в тот же день, а если не испортится — на следующий.
В каждой хижине обязательно есть музыкальный инструмент: в одной — духовой, сделанный из рога антилопы, в другой — барабан; в третьей — украшенная выжженным орнаментом ликембе — встречающийся только у пигмеев инструмент, напоминающий длинное деревянное блюдо, по краям которого прикреплены струны из сухожилий животных. Под руками музыкантов ликембе издает негромкие, нежные звуки.
— Почему в каждом доме лишь по одному музыкальному инструменту? — спросил я у Мвиру.
— Играть надо хорошо. А играть хорошо можно только тогда, когда знаешь свою ликембе или рожок-зомари и их мелодию. Разве можно хорошо делать два дела сразу?
— Лес добр к пигмеям и часто дает вам возможность убить антилопу или кабана, — сказал я. — У них хорошая теплая шкура, а вы спите на голом бамбуке и дрожите по ночам от холода. Ведь из этих шкур можно сшить одежду, как это делают другие люди.
Мвиру удивленно посмотрел на меня, покачал головой и направился к своей хижине. Оттуда он вышел с полуметровой трубкой, на конце которой была прикреплена глиняная чашечка. Набив ее какими-то листьями, он раскурил трубку у костра и только тогда вернулся к разговору.
— Другие люди не живут в лесу, а мы — дети леса. Лес создал нас такими, какие мы есть, и он любит нас такими. А если мы наденем чужие шкуры, лес перепутает нас со зверями и не будет помогать нам…
Глава четырнадцатая
Мы взбираемся на Мухавуру. — Крестьяне наступают на заповедные склоны. — Огнедышащие кратеры вулканического братства Вирунги. — Пять часов в компании горилл. — Миролюбивый силач горных лесов. — Главное лакомство — бамбуковые побеги. — Воспитание у человекообразных. — Точка зрения Мвиру на «волосатых людей»
Только на четвертый день нашего пребывания у пигмеев мы наконец собрались в лес, где обитают гориллы. Сопровождавшему нас пигмею Мвиру велел идти туда, где снимали свой фильм японцы. По дороге, естественно, разговор зашел о гориллах. Я спросил у Рубена, не меньше ли стало обезьян за последнее время в этом районе.
— Меньше — не то слово. Скоро их вообще не будет, — с горечью ответил он. — Сорок лет назад, когда покрывающий склоны Мухавуры лес Нканда был объявлен резерватом горилл, в этих местах жило около четырех тысяч обезьян. Но, когда в Конго началась гражданская война, вызванная сепаратистскими действиями Чомбе, и в предгорья Вирунги устремились тысячи беженцев-скотоводов, здесь уже почти не оставалось нераспаханных земель. Поэтому скот начал ходить в горы. В результате границу заповедника отодвинули на тысячу футов выше. Гориллы не хотят жить в тех местах, где так часто бывают люди, они забираются все дальше, к вершинам. Но там им неуютно, нет растений, которые они любят. К тому же наверху холоднее, и поэтому обезьяны, как и люди, простужаются, заболевают и умирают. Я думаю, что сейчас на Мухавуре не более восьмисот горилл.
Прямо напротив нас чернели леса младшей сестры Мухавуры — горы Гахинга. Округлые холмы мягко и плавно уходили за горизонт. Мозаика террасных полей, пастбищ и лесов, чередование света и теней создавали удивительную гамму оттенков зеленого цвета. Во впадинах между холмами блестели озерки, кое-где поросшие папирусом. Солнечные лучи проникали через его метелки, отражались в воде и подсвечивали их изнутри золотистым фосфоресцирующим светом. За папирусами начиналась открытая вода — вариации синего и голубого.
К озерам тянулись цепочки журавлей. А от земли к ним поднимались струйки дыма от деревенских костров. Где-то на западе крестьяне подожгли лес, и целый холм загорелся дымным пламенем. Пока мы взбирались на Мухавуру, небо все больше покрывалось тучами и становилось все темнее, а огонь — все ярче. Он осветил горы кроваво-красным пламенем, и казалось, что Вирунга проснулась, языки смертоносной лавы зальют сейчас окрестные поля, а подземный грохот нарушит идиллическую тишину сказочного края.
Когда-то здесь, на месте горной страны, плескались воды древнего водоема, занимавшего западную часть Великих африканских разломов. Современные озера Эдуард и Джордж — лишь небольшие, оставшиеся от него участки. Гигантский водоем был неспокоен, его дно то и дело сотрясали подземные толчки, которые рождали гигантские волны-цунами. Они обрушивались на берег, смывали леса и бродивших там животных, а сами уходили под землю, в провалы, которые пересекали местность при каждом землетрясении. Дно водоема и его берега с запада на восток избороздили глубокие трещины. Поднимавшаяся по ним вязкая густая лава не растекалась по поверхности, а тут же застывала. А на нее из разверзнувшихся земных недр стихия выбрасывала все новые и новые порции лавы, наращивая конусы вулканов и холмов. Так возникла современная горная цепь Вирунга — удивительный ландшафт Руанды.
Из вулканической восьмерки Вирунги лишь два — Ньира-Гонга и Ньямла-Гира — оказались «долгожителями», они действуют до сих пор. Конус Ньира-Гонги все время маячит перед нами на горизонте. Над его вершиной клубилось белое облако, и мне почему-то казалось, что оно вырвалось из пышущего жаром жерла. Наконец мы добрались до покинутого японцами лагеря. Да, пигмеи указали им для съемок место, лучше которого вряд ли мог найти опытный оператор.
По лианам мы с Рубеном залезли на дерево и стали ждать горилл, которые, как говорили пигмеи, обычно появляются, «когда солнце доходит до середины неба». Устроившись поудобнее на настиле, сооруженном японцами, мы замерли в ожидании.
Прошло больше двух часов, прежде чем Рубен тронул меня за плечо и указал в сторону кустов. Взглянув в протянутый им бинокль, я невольно вздрогнул. Среди кустов появился огромный, ростом определенно больше полутора метров самец с серебристым мехом. Шел он вразвалку, как бы сознавая собственную силу, уверенно ступая по земле ногами и едва касаясь ее длинными пальцами рук.
Эти руки, пожалуй, больше всего поразили меня в горилле. Густая шерсть скрывала его шею, и поэтому казалось, что руки начинаются прямо из головы, могучие, подвижные, почти одной толщины от плеча до кисти. Когда самец останавливался и опирался на руки, они превращались в единую дугу, создавалось впечатление, будто это не часть обезьяньего тела, а что-то инородное, на что животное просто положило голову. Самец либо не видел нашу группу, либо просто был настолько уверен в себе, что решил не обращать на нас никакого внимания.
Наблюдая горилл, невольно меняешь свое представление об обезьянах как о существах непременно суетливых, подвижных, проворных. Вот самец неторопливо вышел на небольшую открытую площадку между кустами, постоял, потом сел и в такой позе, не то задумавшись, не то задремав, оставался минут двадцать. Потом он встал, лениво почесал макушку, увенчанную мохнатой холкой, поднялся на мощные ноги и провел руками по груди, как бы расчесывая ее. Вынув застрявшие в шерсти ветки, самец обнюхал их, выбросил и вразвалку, лишь на одних ногах прошел несколько метров к зарослям бамбука. Вблизи ничего съедобного он не нашел и поэтому полез вглубь, сильными руками раздвигая упругие зеленые стебли. Там он провозился минут пять и вернулся на поляну, держа во рту молодой белый бамбуковый побег. Поддерживая его рукой, самец на ходу вытащил зубами мягкую сердцевину, выплюнул кожуру и принялся за еду.
Жуя побег, самец дошел до поваленного дерева, но не пожелал перелезать его, а отправился в обход и скрылся в кустах. Минут через двадцать он появился в окружении трех самок и двух молодых, довольно резвых существ непонятного пола. Самки важно расселись на почтительное расстоянии друг от друга и, протягивая руки то к одному, то к другому кусту, принялись срывать с них оранжевые плоды, молодые побеги и съедобные ветки. Прежде чем отправить пищу в рот, обезьяны внимательно осматривали ее и иногда томным жестом, как бы отмахиваясь, отбрасывали прочь. При этом они каждый раз корчили недовольную гримасу и издавали звуки, напоминающие чихание.
Когда все съедобное вокруг было уничтожено, одна из самок встала и заковыляла на новое место. Только тогда я увидел, что на ее обвислом животе, растопырив розовые лапки, висел крохотный детеныш. Мать села, и он исчез в густой шерсти.
А наш старый знакомец самец опять отправился в заросли. О его присутствии напоминали лишь звуки ломающихся стеблей. Что же касается юнцов, то они походили на плохо воспитанных детей, которые не могут найти себе занятия в то время, когда старшие поглощены делом. Сначала они бесцельно слонялись между кустов, изредка отправляя себе что-нибудь в рот. Потом уселись на старый муравейник и начали исследовать собственную шерсть, скрупулезно перебирая каждый волосок. Мартышки и павианы обычно освобождаются от насекомых с помощью друг друга. Гориллы же действовали в одиночку, ловко доставая длинными руками до любого участка тела.
Когда это занятие им наскучило, они отправились к отцу в бамбуковые заросли. Густая растительность скрыла от нас педагогическую сцену, которая там разыгралась. Скорее всего, отец счел, что молодежь проявила непочтительность к его особе, без спроса нарушив трапезу в одиночестве, и задал перцу юным нахалам. Молодежь пошла было «жаловаться» к самкам, но те не удостоили их вниманием.
Мы просидели на помосте уже более пяти часов. Почти все время гориллы вяло передвигались по очень небольшому клочку земли, затратив на это минимум движений и не сделав ничего такого, что обычно ждут от обезьян. Наверное, наблюдать любое другое столь же неподвижное животное на протяжении долгого времени было бы мучительно скучно. Но сознание того, что перед тобой «предки», видеть которых на воле удавалось лишь очень немногим, делало зрелище интересным и придавало значимость малейшему движению обезьян.
Начало смеркаться. Самец вышел из бамбуковых зарослей, подошел к самке-матери, которая грудью кормила младенца, поощрительно-ласковым жестом провел лапой по ее спине и пошел дальше. За ним, словно по команде, отправилась и вся группа, скоро исчезнувшая в дальних кустах…
Вечером, когда мы уже вернулись в деревню, старый мудрец Мвиру поведал мне «точку зрения» своего народа на поведение горилл. По его словам, их нежелание перелезать через поваленные деревья, медлительность и осторожность имеют вполне определенные причины.
— Раньше, как и подобает обезьянам, — говорил мне Мвиру, — гориллы жили на деревьях. Были они такие тяжелые, что ломали все сучья, а ели так много, что уничтожали все плоды. Лес начал чахнуть, пищи не осталось не только для горилл, но и для других животных. Нам, лесным людям, не на кого стало охотиться. И тогда наш великий вождь Мту пошел к Хозяину леса. Хозяин леса любит нас, своих детей, и поэтому он сказал гориллам, чтобы они жили на земле. Так они и сделали. Но ходят гориллы по ней медленно, чтобы ничего лишнего не помять, обходят деревья, чтобы не рассердить Хозяина леса. Гориллы боятся, что Хозяин запретит им жить даже на земле.
Возможно, конечно, что пигмеи, видя внешнее сходство между людьми и гориллами, распространяют это сходство и дальше, наделяя животных привычками, свойственными им самим. Мвиру утверждал, что гориллы имеют в лесу собственные «зоны влияния» и никогда не заходят на участки, принадлежащие семьям других горилл. Если какое-нибудь крупное животное поселится в их лесных угодьях, они сообща изгоняют незваного гостя. Бывает это редко, поскольку даже слоны и буйволы избегают встреч с гориллами. Насколько я понял, эти обезьяны никогда не нападают первыми на других животных, но уж если противник вынуждает их применить силу, то они умеют за себя постоять.
— Мы тоже не любим есть горилл, потому что, когда с них сдерешь шкуру, они становятся похожими на человека, — объяснил Мвиру. — До тех пор, пока здесь не появились вазунгу[10], мы не охотились на обезьян. Но белые начали давать нам за обезьяньи шкуры и черепа деньги, на которые можно купить хорошие стрелы. Поэтому теперь мы иногда убиваем горилл.
Из дальнейшего рассказа Мвиру получалось, что, если не считать человека, единственный враг горилл — леопард. Иногда он нападает на спящих обезьян. Но бывает это очень редко, когда в лесу пропадает дичь и хищник не может найти себе ничего другого.
Однако отнюдь не всегда кровожадная кошка выходит победителем из схватки с обезьянами. И пигмеи, и их соседи-баньяруанда рассказывают, что не раз видели, как взрослым гориллам удавалось задушить леопарда, а затем ударами о ствол дерева размозжить ему голову.
После такой схватки, однако, обезьяны покидают места, где они одержали победу. Их поведение Мвиру объяснял тем, что «волосатые люди» остерегаются мести других леопардов…
Глава пятнадцатая
Тамтамы приносят важную новость. — Почему в лесных чащобах Африки много покинутых пигмейских селений? — Лесные кочевники знают, что такое голод. — Дождь на экваторе начинается по часам. — «Белый на охоте испортит все дело: он громко дышит». — Я прибегаю к хитрости. — Священнодействие перед охотой. — Немного антропологических наблюдений. — Пигмеи — носители доисторической традиции, древнейшей африканской культуры
На другой день в полдень мы сидели с Мвиру у костра. Было промозгло. Старик облачился в старую шинель и, зябко ежась, то перебирал струны ликембе, то, отложив инструмент, принимался развивать свою философию о лесе.
Вдруг он замер и напряженно прислушался. Потом крикнул что-то женщинам, которые сразу же прекратили работать и разговаривать. Я попытался тоже уловить хоть какие-нибудь звуки, но не услышал ничего, кроме шума падающих капель.
— Барабан говорит, что охота была неудачной, — нарушил наконец тишину Мвиру. — Почти весь день охотники преследовали большого буйвола, но он ушел в непроходимое болото. Завтра всем мужчинам опять придется идти на охоту.
Пигмеи — лесные кочевники. Они живут на одном месте полгода, год, пока вокруг стойбища есть дичь. Потом с легким сердцем оставляют свои нехитрые постройки и переходят на другое место, нередко за сотню километров, где еще есть непуганые животные.
Но в лесных чащобах Африки не оставалось бы столько покинутых пигмейских селений, не будь еще одной причины. «Если кто-нибудь умер, значит, лес не хотел, чтобы человек жил в этом месте. Значит, всем пигмеям надо уходить», — слышал как-то я в Итури. В справедливости этого тезиса твердо уверены батва и бамбути. Поэтому, когда деревню навещает смерть, покойника закапывают под крышей его же хижины, а все селение, проведя ночь за поминальными плясками, на следующее утро снимается с насиженных мест и уходит поглубже в лес строить новые жилища.
Мвиру, очевидно, расстроило известие о неудачной охоте. Он уселся у входа в свою хижину, крикнул Сейку, чтобы та принесла ему другую трубку, и начал курить, надрывно кашляя после каждой затяжки. В одну из трубок старик набил крупно истолченные листья, заменяющие здесь табак, а в другую насыпал темно-красного порошка мтупаега, поверх которого положил тлеющий уголек. Мтупаега — древесный гриб, встречающийся в лесах между озерами Киву и Эдуард. Его курят в растертом виде не только пигмеи. Но основными поставщиками этого наркотического зелья на рынок считаются батва.
Разговаривать теперь Мвиру явно не хотел. На мои вопросы он отвечал нехотя, полузакрыв глаза.
Неожиданный порыв ветра, зашумев в вершинах деревьев, напомнил о том, что экваториальная природа — педант, что и сегодняшний день не пройдет без дождя. Ветер налетал, кренил гигантские стволы, поднимал хороводы сухих листьев и мчался куда-то дальше. А лес и все вокруг снова замирало, безмолвно и обреченно ждало.
Сверкнула молния, и дождь, даже не предупредив о себе первыми каплями, сплошным потоком поглотил лес.
Я укрылся в машине, но подумал, что под лиственной кровлей в хижинах пигмеев, наверное, куда уютнее. Водяной поток с такой силой барабанил по металлической крыше, что, даже зажав уши, я не смог избавиться от шума. Деревни, которая находилась от меня всего в полусотне метров, не было видно. Я заметил время: дождь начался в 13.50 и кончился в 14.20. Кончился так же внезапно, как и начался, как будто бы над нами была не иссякавшая туча, а гигантский резервуар воды, который мгновенно захлопнули. Сразу стало тихо и светло. За деревьями вновь виднелась деревня — хижины среди воды, как островки в половодье. Но через каких-нибудь полчаса вода спала, образовав два мутных потока вокруг селения, которое, оказывается, пигмеи построили на небольшом бугорке. Машина же моя оказалась на самом пути новорожденной реки. Среди веток и листьев, которые поток проносил мимо, я заметил распластавшего алые крылья турако.
У пигмеев не обошлось без происшествий. С некоторых хижин унесло крыши, и женщины вновь принялись их настилать. Но больше всех был огорчен Мвиру. Впопыхах он забыл на земле одну из своих трубок, и вода, конечно, унесла ее. Трубка, оказывается, была не простая, а вроде родовой реликвии: ее передавали от одного старейшины к другому.
Но я еще не знал об этом и совсем не вовремя обратился к расстроенному старику с просьбой разрешить мне пойти завтра с мужчинами на охоту.
— Можно испортить все дело. Вазунгу не умеют ходить по лесу: громко дышат и шумят. Если охотники и сегодня ничего не поймают, то деревня опять будет без мяса, — проворчал он, на четвереньках ползая вокруг хижины в поисках ценной пропажи. Вскоре ему стали помогать и женщины: они обшарили уже обнажившееся дно потока, но тщетно.
Сочувствуя горю Мвиру, женщины ползали по земле тихо, не переговариваясь. Вдруг в полной тишине, воцарившейся в отдыхавшем после дождя лесу, я услыхал барабанную дробь, глухо отдававшуюся во влажном воздухе.
— Охотники решили ночевать в лесу, потому что напали на новый след, — перевел «морзянку» тамтамов Мвиру. — Говорят, что это большой кабан, просят принести новую крепкую сеть. Домой не вернутся, потому что ушли далеко, за большой холм.
Лицо старика преобразилось, в глазах появился живой огонек. Видимо, в нем заговорил врожденный охотничий азарт. Он мысленно был с теми, кто сейчас шел по охотничьей тропе, выслеживая добычу. И он должен был помочь им.
Старик отдал какие-то распоряжения женщинам и почти бегом направился к навесу, под которым стоял большой тамтам. «Та-тра-тррам-трата!» — с силой, которой я даже не ожидал от этого маленького старичка, выбивал растопыренными ладонями Мвиру. «Трам-тра-та-та!» Как объяснил мне Аамили, он вызывал мужчин, находившихся в другой деревне. «Нам с Мвиру с сетями не справиться, а женщинам к ним прикасаться нельзя», — добавил он.
Надо было обязательно задобрить Мвиру, чтобы он разрешил мне участвовать в завтрашней охоте. Но теперь я начал издалека.
— Ведь деревня, где сейчас находятся наши мужчины, примерно на полпути оттого места, где я видел горилл? — прикидываясь простаком, спросил я. — Ведь это далеко отсюда?
— Луна будет вот над теми деревьями, когда они вернутся к нам, — ответил старик.
Где будет луна, я не имел ни малейшего понятия, но, вспомнив вчерашнюю поездку, прикинул, что мужчинам придется идти часа четыре.
— Пока они придут, пока приготовят сети, будет совсем поздно, и им придется идти к охотникам ночью.
— Придется идти. Большой кабан — много мяса. А луна светит хорошо.
— Но пешком идти долго. А вот на машине вчера мы доехали совсем быстро, — как будто невзначай кинул я и пошел прочь. Сразу предлагать свои услуги было нельзя: использование автомобиля явно не предусматривалось охотничьими канонами пигмеев. Надо было посеять в душе Мвиру сомнение и дать ему возможность самому понять, как было бы выгодно сэкономить сейчас пару часов.
Я посидел немного на бревне у деревенского костра, побродил среди хижин и опять вернулся к Мвиру. Он сосал свою трубку и задумчиво смотрел на небо.
— Когда ты приехал вчера от горилл, луна была около той ветки? — спросил он.
Я совсем не был уверен в этом, но счел нужным согласиться с ним.
— Тогда если бы они сегодня ехали с тобой, то были бы здесь еще засветло. Жаль, что бвана решил смотреть горилл вчера, а не сегодня.
— Я хочу съездить к гориллам и сегодня, а по дороге мне нетрудно подвезти людей, — сказал я, не желая, чтобы Мвиру принял это как одолжение.
— Аамили покажет тебе дорогу, — заключил Мвиру.
Доехали быстро. Пигмеи, вызванные тамтамом, успели пройти километра полтора и были в восторге, что им «подали» машину. Семеро пигмеев уместились сзади, четверо — спереди, но особой тесноты мы не испытывали. Все говорили хором, смеялись и удовлетворенно чмокали языками. Как перевел мне Аамили, некоторые из них не прочь были бы доехать на машине до стоянки охотников, другие возражали. Одна из спорящих сторон доказывала, что это невозможно, поскольку лес не допустит такой вольности и охота будет неудачной. Другие склонялись к тому, что можно проехать хоть полпути, «как будто не на охоту», тем самым усыпив бдительность своего благодетеля. Никому из них и в голову не приходило, что по непроходимому лесу к месту охоты машина просто не смогла бы проехать.
Когда мы вернулись в деревню, луны на небе еще и в помине не было. Мвиру был доволен и сразу же приступил к делу. Он обнюхал вытащенную из какой-то хижины сеть и отдал несколько распоряжений мужчинам. Двое из них подтащили к сети два глиняных горшка с водой, остальные принесли из леса ворох сочных стеблей, перемешали их с водой и стали месить руками. Один из старых охотников, бормоча что-то скороговоркой, начал сыпать в горшки какую-то коричневатую массу. Иногда он останавливался и испускал странный звук, напоминающий хрюканье.
— Он сыплет в воду кабаний помет, — объяснил мне Мвиру. — Когда идешь на охоту, лучше всего намазать сети пометом того животного, какое хочешь убить. Но нельзя говорить об этом животном. Надо только думать о нем и говорить его голосом.
— А почему же ты тогда говоришь о кабане? — удивился я.
— Но ведь я же не пойду на охоту. Я останусь здесь и буду просить лес послать нам удачу.
Я подумал, что, в сущности, пигмеи занялись разумным делом. Сеть пропахла человеческим жильем, и это, естественно, могло помешать успешной охоте. Но, начав с полезного дела, пигмеи, по-моему, вскоре о нем забыли и превратили промывку сетей в какое-то таинство. Старик продолжал что-то приговаривать, а Мвиру достал из костра пару красных угольков и положил на них кусочек кабаньего клыка. Как только появился резкий запах горелой кости, Мвиру сложил угольки и клык на небольшой черепок и начал поочередно обносить им каждого из мужчин, которые смачно плевали в его шипящее содержимое. Потом черепок с угольками был завернут в листья и передан старшему мужчине. Угольки понесут на ночную стоянку, где ими разожгут костер.
Большинство пигмеев умеют добывать огонь с помощью трута или двух камней. Но прибегают они к этому способу очень редко. Костер посреди их деревни горит днем и ночью, и, когда кто-нибудь из пигмеев отправляется в путь, он непременно берет с собой уголек из деревенского очага. Пигмеи верят, что у каждого племени, у каждой семьи есть «свой очаг», отличный от очага других соплеменников, и что костер, зажженный принесенным из деревни угольком, как-то связывает их с домом, родным лесом и оберегает от опасности…
Когда окуривание сети было закончено, мужчины вылили на нее содержимое горшков, размазали ногами и опять сплюнули. Девять мужчин взвалили себе на плечи еще мокрую, извергающую потоки мутной зеленоватой жижи сеть, взяли в правые руки копья, в левые — луки и, выстроившись цепочкой, пошли в лес. Они были похожи на сказочных воинственных гномиков.
— Братья Фежи и Лугупа вместе с Аамили поведут завтра с утра женщин, которые будут загонять кабана. Можешь идти с ними, — хитро прищурившись, обратился ко мне Мвиру, когда фигурка последнего охотника исчезла за деревьями…
Фежи и Лугупа могли бы быть прекрасным объектом для изучения антрополога. Мать их — всеми почитаемая мудрая Хеми, обычно весь день сидящая у костра и дающая неоценимые советы женщинам, — была чистокровная пигмейка. В молодости она вышла замуж за хуту, но тот вдруг умер, и Хеми вернулась в родную деревню, где вскоре появился на свет Лугупа. Через два года ее взял в жены сын старейшины соседнего пигмейского племени, от которого у нее и родился Фежи. Но второй супруг Хеми тоже прожил не долго: вскоре он погиб от когтей леопарда. И тогда она вновь переехала в родное селение. Больше в жены Хеми никто не брал, что, правда, не помешало ей вырастить еще шестерых детей.
Сейчас Фежи двадцать восемь лет, Лугупе — тридцать один. Я заметил место на своей рубашке, до которого, стоя рядом со мной, Фежи достает макушкой, и таким образом выяснил его рост: 134 сантиметра. Лугупа, единственный во всей деревне мужчина с примесью чужой крови, выглядел великаном, хотя он вряд ли перерос 155 сантиметров. Кожа у него была гораздо темнее, чем у остальных пигмеев, а тело почти лишено растительности, всю же грудь его брата покрывали рыжеватые курчавые волосы. Но главное, что бросалось в глаза, когда они стояли рядом, — форма рта. У Лугупы рот был обычных размеров, но с широкими, как у всех банту, губами, немного вывернутыми наружу. У Фежи губы тонкие, а рот очень длинный. Такая форма рта типична для всех негриллей.
Я много читал о необычайно вздутых, так называемых барабанных животах пигмеев. Но, по-моему, это справедливо лишь для тех из них, которые живут по периферии леса или в «туристских» деревнях и не могут прокормиться охотой, а употребляют непривычную пищу, причем нерегулярно.
Ни Лугупа, ни Фежи не давали никаких поводов для беспокойства, что у них «лопнет живот». Как и у всех пигмеев в щедром «добром лесу», у них были широкие, несколько непропорциональные грудные клетки, длинные мускулистые руки и немного тяжеловатые торсы. Только у Лугупы этот торс был посажен на обычные, а у Фежи — на короткие ноги. Именно из-за коротких ног главным образом и сокращается рост пигмеев. Это ноги следопытов, крепкие и выносливые. На следующий день, во время охоты, я наблюдал за обоими братьями: Лугупа, подкрадываясь к добыче, шел «на полусогнутых», испытывая явное неудобство. Фежи двигался прямо, шел на зверя как бы своей нормальной походкой.
В Лугупе было что-то от угловатого крестьянина, он казался немного нелюдимым, этаким увальнем. А в Фежи чувствовался человек вековой свободы — непосредственный, веселый, подверженный капризам собственных эмоций. В глазах у него постоянно светился озорной огонек. Прослышав, что завтра мы вместе идем на охоту, он тотчас же взял меня под свою опеку.
Глава шестнадцатая
Фараон Неферкар воздает должное мастерству низкорослых танцоров. — Пантомима под аккомпанемент ликембе. — Фежи отвергает рок, но воздает должное Генделю. — Бедность — отнюдь не главная «экзотика бытия» кочевников леса. — У истоков знаменитой школы живописи «Пото-Пото» стоит искусство пигмеев. — Каждый здесь — артист и художник
С какой бы просьбой я ни обращался к Фежи, что бы я у него ни спрашивал, он всегда мне отвечал на суахили: «Мзури» (хорошо). На первых порах это у меня не вызывало никаких сомнений. Но потом я заметил, что все мои просьбы остаются неудовлетворенными, и начал задавать ему прямые вопросы. Тут уж «мзури» было ни к чему. Оказалось, что Фежи знал на суахили одно-единственное слово. Пришлось перейти на язык жестов.
Я хотел послушать, как пигмеи играют на своих музыкальных инструментах, а заодно надеялся, что звуки музыки привлекут женщин и заставят их сплясать что-нибудь у костра. Пигмеи известны как прекрасные танцоры еще с древнейших времен. Сохранилось, например, письмо фараона VI династии Неферкара (около 2000 лет до н. э.), в котором упоминается о пленном пигмее, мастере танца.
Фежи тотчас же понял мои жесты, принес ликембе и заиграл. Время от времени под ее дребезжащие звуки он скороговоркой что-то напевал или молча вставал и крадучись проходил вокруг костра, очевидно движением подтверждая то, о чем рассказывали слова и звуки ликембе.
Для меня понятнее всего было лицо Фежи. Не знаю, «играл» ли он специально для меня или такой богатой мимикой всегда сопровождается исполнение песен у пигмеев. Ожидание и радость, испуг и смех, муки и удивление, как в калейдоскопе, сменялись на лице Фежи, отлично согласовываясь с аккомпанементом ликембе. Когда в будущем пигмеи начнут посылать своих представителей на международные конкурсы мимов, то лавры первенства на соревнованиях, бесспорно, будут принадлежать им.
Играл Фежи долго, но женщины не появлялись. Деревня ложилась спать полуголодной, и, очевидно, людям было не до танцев.
Внезапно Фежи провел пальцами по всем восьми струнам ликембе и резко оборвал песню. Потом, довольный, рассмеялся и протянул инструмент мне. Надо было как-то выйти из затруднительного положения, и я дал понять, что предпочитаю «сыграть» на своем инструменте. Жестом пригласил Фежи в машину, усадил на переднее сиденье и… включил транзистор.
Длинные волны были заполнены разговорами на непонятных языках. На средних я тотчас же поймал развлекательную африканскую программу — рассчитанные на местный вкус песенки, которые без устали транслируют ближние радиостанции. В Восточной Африке такая музыка получила название «конгос» — намек на внутриполитическую неразбериху в Конго (Заире) начала 60-х годов. В ней много криков, назойливого перезвона гитар и завываний саксофонов.
Фежи слушал минут пять, потом начал ерзать на сиденье и, взявшись за ликембе, принялся наигрывать собственную мелодию. Я настроил приемник на английские блюзы, потом на французского шансонье. Но всякий раз Фежи принимался заглушать их собственным музицированием.
Мне стало интересно. Я устроил транзистор на коленях у Фежи, переключил на короткие волны и, положив его палец на колесико настройки, показал, как надо обращаться с приемником.
Сначала ему доставляло удовольствие бесцельно вертеть колесико, извлекая из транзистора какофонию рыков и писка. Потом Фежи замедлил темп и, настраивая приемник на музыкальную передачу, стал слушать более внимательно. Современные симфонисты, хабанера Бизе в джазовой обработке, исполненная по-французски песенка из «Человека-амфибии» и «Венгерские танцы» Брамса не привлекли внимания лесного музыканта. А вот псалмы он слушал довольно долго. Когда же они кончились, Фежи вновь принялся за настройку. Остановился он, лишь когда из приемника донеслись звуки хора — стройного, многоголосого. Передавали какую-то ораторию. Она исполнялась минут двадцать, и все это время Фежи сидел не шелохнувшись, широко открыв глаза и крепко прижав к груди сложенные крест-накрест руки. Он не очнулся даже тогда, когда музыка кончилась и заговорил диктор. Передача шла на языке африкаанс. Я понял, что радио Йоханнесбурга транслирует оратории Генделя. Оказывается, мы слушали «Мессию». За ней последовали аккорды из «Иуды Маккавея». Фежи посмотрел на меня, радостно улыбнулся и вновь погрузился в мир звуков.
Что привлекло этого маленького лесного музыканта в ораториях великого немца? Покорила ли его монументальность музыки или, может быть, в генделевском хоре он нашел что-то общее с хорами пигмеев, которые сопровождает разыгрываемые у костра мифы и легенды? Или такова сила подлинного искусства, искусства поистине общечеловеческого?
Когда приезжаешь в деревню к пигмеям на полчаса, чтобы сделать пару мимолетных фотографий, или даже когда незваным гостем проводишь среди них несколько дней, трудно заметить признаки «пигмейской культуры». В глаза бросается бедность, в которой многие, к сожалению, видят «экзотику» бытия этих самых низкорослых людей нашей планеты. Но серьезные исследователи, проведшие в обществе пигмеев не один год, пишут об их неповторимых по своей поэтичности мифах и легендах, о врожденном чувстве ритма и тонком юморе этих лесных жителей. Чем больше этнографических экспедиций посещает последние заповедные уголки пигмейского мира, тем очевиднее становится: в каждом пигмее «живет артист и художник».
И вот теперь уже второй час не шелохнувшись пигмей сидит у меня в машине и слушает Генделя. Причем слушает не потому, что приемник был просто настроен на эту волну, а собственноручно отыскав звуки классической оратории в какофонии звуков в эфире, явно отдав ей предпочтение перед всем прочим…
Глава семнадцатая
Опасности звериной тропы. — Силки и ловушки подстерегают повсюду. — Банту остерегаются углубляться в пигмейские районы совсем не зря. — Первая добыча. — Методы охоты на слона. — В замаскированную яму для крупной дичи может угодить и джип. — Женщины начинают загонять кабанов в сеть. — Узинга получает право угостить соплеменников сердцем своей добычи. — Вот они — хозяева леса!
Из деревни мы вышли, растянувшись длинной цепочкой: впереди Аамили, за ним я, Фежи и женщины. Я пытался отказаться от оружия, которое вручил мне Фежи, ссылаясь на то, что мои руки и плечи и без того увешаны фото- и кинокамерами. Но пигмеи запротестовали. Наверное, мое появление на охотничьей тропе без оружия подрывало не только мой, но и их мужской авторитет в глазах женщин. Фежи вызвался нести часть аппаратов, а мне дал лук, колчан и тяжелое копье, которое почему-то беспрерывно норовило попасть мне между ног.
Женщины — их было больше двадцати — шли на почтительном расстоянии. В охоте разрешается участвовать лишь взрослым женщинам, прошедшим обряд дефлорации[11] и украсившим по этому случаю свое тело татуировкой. Обычно это просто бесцветные полосы на лбу и кресты на щеках и груди. Сегодня же, по случаю охоты, в надрезы была втерта синяя краска. У каждой на плече висела плетеная сумка, в которую по пути женщины собирали ягоды, коренья, насекомых. У двух к спине были привязаны четырех-пятилетние мальчишки. Хоть со спины матери, но они уже приобщаются к великому искусству охоты.
Шли по звериной тропе — об этом говорили и следы, и множество навозных куч. Но вместо того чтобы обойти их стороной, Аамили первым, а за ним и все остальные принялись месить помет. Таков один из способов замести собственные следы, не оставить на тропе своего, человеческого запаха. Зато казавшиеся мне ничем не примечательными места Аамили старательно обходил, сворачивая в лес, а за ним с тропы сходили и все остальные. Вначале я решил, что это случайность, и уверенно пошел прямо, но сильные руки идущего сзади мгновенно оттащили меня в сторону. Фежи недовольно покачал головой и молча указал вверх. На толстой ветви, нависшей метрах в тридцати над тропинкой, было подвешено бревно с копьем. От него вниз спускалась тонкая лиана, ничем не отличавшаяся от других таких же лиан. Она пересекала дорогу и была привязана к дереву, росшему на другой стороне тропы. Стоит задеть за такую лиану, чтобы копье вместе с бревном потеряло равновесие и обрушилось на жертву.
Не всякий раз, когда Аамили сходил с тропы, я мог обнаружить силки и ловушки. Однако по тому, как часто он это делал, можно судить о том, что ходить здесь без провожатого равносильно самоубийству. «Насыщенность» леса смертоносными сооружениями необычайно велика, и в этом, кстати, одна из причин того, что банту боятся леса и редко отваживаются углубляться в пигмейские районы.
Тропа начала спускаться вниз, в долину. Лес сделался светлее, появился подлесок, и вскоре обвешанные мхами исполинские деревья сменились густыми зарослями злаков пеннисетума и андропогона. Иногда из-под ног Аамили вырывались стайки рябых цесарок. Мужчины мгновенно натягивали лук, но всякий раз птицы, беспорядочно хлопая крыльями и кудахча, успевали скрыться в высокой траве. Только однажды стрела настигла жертву. Охотники прошли мимо трепещущей птицы, даже не взглянув на нее. Их дело было сделано. Женщины должны подобрать дичь, на ходу ощипать ее и выпотрошить.
Мы прошли еще с километр, когда Аамили остановился и издал радостный возглас. В яму-ловушку, вырытую прямо на тропе, провалился дикобраз. Несчастное животное насквозь проткнули торчавшие на дне остро заточенные бамбуковые колья. Когда Лугупа спрыгнул в яму, чтобы высвободить тушу, оттуда с недовольным жужжанием вырвался целый рой насекомых. Женщины тут же принялись разделывать добычу, а мужчины, закрыв яму листьями и слегка припорошив их землей, уселись неподалеку и вытащили из колчанов свои длинные трубки. Настоящая охота еще не началась, а мясо уже было. Это хорошее предзнаменование подбодрило пигмеев.
— Ловите ли вы в такие ямы крупных животных — слонов и буйволов? — поинтересовался я у Аамили.
— Когда-то ловили. Но сейчас слоны совсем ушли из этого леса, а буйволы попадаются очень редко. Поэтому, если мы хотим убить большого зверя, мы не ждем, пока он сам провалится в яму, а выслеживаем его в лесу и дожидаемся, когда он уснет. Один из охотников подкрадывается к зверю и всаживает ему в живот копье. Чем глубже ушло копье, тем лучше. Потом охотник убегает, а зверь начинает кричать от боли. Мы больше не трогаем его. Если копье застряло глубоко, животное все равно скоро погибнет и будет найдено по следам крови. А если неглубоко, то к большому зверю подходить нельзя: он может растоптать всю деревню.
Аамили еще несколько раз сходил с тропы, обходя ловушки. Оставалось только дивиться тому, как вчерашняя группа охотников прошла по этому пути ночью и ни разу не задела коварной лианы или не провалилась в яму. Пигмеи довольно добросовестно соблюдают границы своих охотничьих владений. Они не только не заходят на территории, где промышляют соседние племена, но и избегают охотиться в «цивилизованной» полосе — вблизи дорог и селений банту.
На нарушение этого принципа пигмеев иногда провоцируют… те же слоны. Непонятно почему, но эти гиганты, для которых в природе нет никаких препятствий, нагулявшись в чащобах, очень любят выйти на дорогу и, растянувшись цепочкой, всем семейством шествовать вдоль насыпи. Пигмеи отлично знают пристрастие слонов к прогулкам по шоссе и иногда не удерживаются соорудить огромную, искусно замаскированную яму поперек дороги. В колониальные времена в такую слоновую ловушку вблизи Рухенгери угодил вместе с джипом бельгийский офицер. Отделался он ушибами: ехавшие сзади на транспортерах солдаты без особого труда вытащили разгневанного командира. Но на следующий день на «место происшествия» прибыли войска. Не выходя из бронированных машин, они проехались по пигмейским хижинам, потом расстреляли тех, кого не успели раздавить. Так было уничтожено шесть деревень, расположенных вблизи дороги. Сейчас такие происшествия улаживают мирным путем, но полиции вокруг пигмейских районов еще нередко приходится сталкиваться с подобными «специфическими проблемами».
Мы прошли еще часа четыре, миновали болотистый луг и снова углубились в лес. Вдруг Аамили остановился и, сложив руки рупором, издал резкий, напоминающий птичий крик звук. Тотчас же слева, издалека, кто-то отозвался ему точно таким же условным криком. Аамили бросил женщинам несколько отрывистых фраз, и те, сойдя с тропы, свернули вправо. Шли они теперь не цепочкой, а растянувшись по лесу, все дальше отдаляясь одна от другой. Мы же двинулись влево, откуда раздался крик.
Большая часть охотников, проведших ночь в лесу, скрывалась за небольшими кустами, обрамлявшими узкий ручей. Здесь же были два пигмея из тех, которых я подвозил вечером на машине. Остальные, очевидно, дожидались женщин и должны были руководить загоном животных.
Перебросившись с вновь прибывшими парой фраз, охотники сразу же приступили к делу. По обе стороны от ручейка, между стволами, протянули сеть, маскируя ее свисавшими с них лианами. Чтобы не вспугнуть бегущее к ней животное, каждый из пигмеев скрылся за дерево. Старший охотник, пожилой пигмей с длинной узкой бороденкой, вдруг издал гортанный звук, и оттуда, куда ушли женщины, сразу же послышался шум: это они начали загонять животных. Женщины шли на нас, выстроившись дугой так, чтобы охватить как можно больший участок леса и в то же время направить вспугнутых животных прямо в сети.
Я посмотрел на притаившихся за соседними деревьями пигмеев: Фежи и двух молодых парней. Зрачки их были сужены, рот сжат от напряжения, маленькие крепкие руки держали наготове копья. Они стояли неподвижно, как изваяния. Но сколько динамики было в этих наэлектризованных, напружинивших мышцы охотниках, в любой момент готовых броситься на запутавшуюся в сетях жертву — будь то дрожащая от страха безобидная антилопа или страшный в своей смертельной агонии леопард! И как были не похожи эти смелые, деятельные «хозяева леса» на «туристских» пигмеев — жалких, беспомощных, потерявших самих себя людей!
Вдруг затрещали трещотки, и пигмейки закричали: «Юу-юу-юу!» Это было предупреждение о том, что кабан вышел из своего укрытия. Довольный Фежи показал мне два растопыренных пальца. Понял я значение этого жеста лишь тогда, когда увидел пару несшихся прямо на нас бородавочников. Они бежали один за другим — самка за самцом, пригнув и одновременно вытянув морды.
Когда рядом со взрослым бородавочником есть поросята, они бегают забавно подняв свои хвосты: африканцы уверяют, что в густой траве такой торчащий перпендикулярно хвост помогает животным находить друг друга. Но сейчас они бежали с вытянутыми, как бы продолжающими тело хвостами и издали были похожи на игрушечную ракету, пущенную вдоль земли. По мере того как кабаны приближались, я все более отчетливо различал их омерзительные морды с наростами-бородавками и устрашающими, закрученными, словно усы, клыками. Злые глазки излучали бесстрашие и ненависть. Наверное, отвага и этот устрашающий облик и позволяют бородавочникам иногда обращать в бегство своих извечных врагов — леопардов.
Но сейчас судьба животных была предрешена. В последний момент самец, правда, заметил западню и попытался свернуть. Сила инерции, однако, была такова, что он не смог сделать этого и прочно запутался в сети. Самка стукнулась о него мордой и отскочила в сторону. В тот же момент пущенное чьей-то меткой рукой копье пригвоздило ее к земле. Животные были еще в агонии, когда радостные крики мужчин, прыгавших и приплясывающих вокруг залитой кровью земли, известили остальных, что охота окончена.
Особенно радовался молодой Узинга. Он совсем недавно получил право участвовать в «большой охоте», и вот сегодня, да еще на глазах белого гостя, в отрезок сети, который караулил Узинга, попали сразу два кабана. Хотя заслуга его в общей удаче была не больше, чем остальных, все считали, что именно Узинга «поймал двух кабанов». Ему принадлежало право вскрыть жертвы и извлечь теплые, еще подергивающиеся на ладони сердца. Вечером, у костра, их поделят между односельчанами. И все будут считать, что Узинга поделился с ними не только добытым мясом, но и своими мужеством и отвагой.
Пигмеи весело приплясывали, стараясь перекричать один другого, наперебой рассказывали происшествия сегодняшнего дня, спорили и смеялись. Женщины тут же под присмотром Аамили и главного охотника разделали туши и уселись отдохнуть. Кто-то притащил тлевшую головешку и принялся разводить костер. Но на лес вдруг быстро, как и вчера, опустилась предгрозовая темнота; стало ясно, что костру не бывать. Полил ливень, и теперь уже было безразлично: стоять ли под деревом, идти ли в деревню. Воды было полно повсюду.
Пигмеи не спеша покончили со своими делами, взвалили на плечи сеть и мясо и отправились в путь. У деревни дождь неожиданно возобновился с новой силой.
Когда я наконец залез в машину, то понял, насколько наряд пигмеев лучше моего приспособлен к местным условиям. Они быстро обсохли у костра, а я все еще переодевался и снова промокал в лужах, которые образовали на дне машины потоки с моей одежды. Понятие «вымок» здесь не подходит. Я просто пробыл в воде четыре часа.
В деревне было темно, дождь загнал людей в хижины, и я понял, что потерял возможность посмотреть всех ее обитателей в сборе, увидеть танцы, которыми всегда кончается день удачной охоты, и еще раз услышать песни. Деревня притихла, и лишь изредка среди деревьев мелькали маленькие красные огоньки. Это кто-то из пигмеев нес из костра головешку в свою хижину.
Утром надо было уезжать. Пигмеи бежали за мной еще километров пять и, наверное, намеревались сопровождать меня дальше. Но, убедившись, что тропа не угрожает неприятностями, я решил распрощаться. Каждый из пигмеев долго тряс мне руку и, улыбаясь, говорил какие-то бесконечные напутствия.
Дольше всех прощался Фежи. Потом, смущенно улыбаясь, он подошел к машине и постучал по багажнику. Я открыл его, и Фежи указал мне на старую покрышку. Он потрогал покрышку рукой, а затем постучал себя по груди.
Фежи явно хотелось получить ее в подарок. Скорее всего, в деревне банту он видел, как из таких покрышек африканцы вырезают «обувь», и теперь решил пощеголять в ней перед соплеменниками.
Я выполнил просьбу, и Фежи, радостно свистнув, покатил покрышку по тропе. За ним, приплясывая, побежали и другие охотники…
Глава восемнадцатая
Не являются ли бушмены и пигмеи «исключением» из общего правила? — Найроби обескураживает отсутствием африканского начала. — Все ли «большие народы» растеряли свои традиции? — Масаи: первобытность бытия и гордость духа. — Есть и такая «болезнь» — нилотомания. — Средний рост «людей Нила» — 180 сантиметров. — Тяжелая судьба нанди и кипсигис. — «Именно благодаря своим обычаям мы — масаи». — Колониализм создает «закрытые районы». — Даже этнографы не знали, что институт возрастных классов еще жив…
Признаюсь, что когда я поселился в Найроби, то на первых порах был немного обескуражен. Космополитическая и чопорная кенийская столица, в которой было меньше всего африканского, удивила меня. Найробийский центр походил на курорт американского Юга, а его ухоженные европейские пригороды заставляли вспомнить о викторианской Англии.
Я начал искать «настоящую Африку» за пределами столицы. Но первые вылазки в места, не слишком удаленные от асфальтированных шоссе, не удовлетворяли мое любопытство.
Шоссе эти проходили по развитым земледельческим районам, населенным народами банту, по территории так называемых Белых нагорий, недавно бывших центром английской колонизации Кении. Европейцы по достоинству оценили плодородие вулканической земли, издревле обрабатываемой банту, и отобрали ее у местных крестьян, заставив их батрачить за гроши на своих фермах. Все это привело к разрушению традиционных родоплеменных институтов наиболее развитых в социально-экономическом отношении народов банту — кикуйю и миджикенде, камба и меру, балухья и эмбу. Я был удивлен, узнав, что ритуальную маску в Центральной Кении можно увидеть лишь в магазине, где торгуют сувенирами, а танцора в национальном наряде — скорее всего у гостиницы, где «ряженые» развлекают туристов.
Единственно, кто на первых порах удовлетворял мой интерес к образу жизни африканцев, их древней культуре, были масаи. И тут дело совсем не в том, что внешне масаи больше, чем кто-нибудь другой в Восточной Африке, соответствуют стереотипному представлению о «настоящем» африканце. Конечно, экзотический облик масаи — у мужчин перекинутая через плечо красная тога и копье в руке, а у женщин фантастическое количество бисерных ожерелий на шее и металлических браслетов на руках и ногах — делает свое дело. Но главное, что привлекало меня в масаи, — гармонично слитые воедино первобытность их бытия и гордость духа. На память приходили слова, написанные о масаи в конце XIX века А. Булатовичем: «Народ этот поражал первых, открывших его европейцев как своей внешностью, так и достоинством, с которым он себя держал».
Конечно, в тяжелый засушливый год масаи может остановить вашу машину и попросить есть. Но, будь это даже мальчишка, сделает он это так гордо — опершись на копье и презрительно прищурив глаза, что вы забудете, протягивая ему хлеб, кто в ком нуждается. И не вздумайте в оплату за свое деяние попросить у масаи разрешения сфотографировать его. Несмотря на голод, он кинет вам хлеб в лицо и, щегольски сплюнув сквозь зубы, удалится в буш. Иногда, скрываясь в кустах, скажет: «Это собака служит перед человеком, протягивающим ей кусок. Мы же люди, сами имеющие собак».
Один из путешественников как-то писал, что любой иностранец, посетивший Восточную Африку, не может устоять против чар масаи и начинает страдать «масаитом» — влюбленностью в масаев. Я тоже не уберегся от этой «болезни». Однако привлекательные черты, которые так подкупают европейцев в масаи, свойственны отнюдь не только им одним: они присущи целой группе народов, называемых учеными нилотами.
Многие из нилотов живут в засушливых долинах, по берегам безвестных озер или в лесах, растущих по склонам Великих африканских разломов: это туркана, самбуру, итесо, нджемпс, а также племена, объединяемые в группу календжин, — нанди, кипсигис, баринго, покот, черангани, сабаот, туген. Для меня, проведшего значительную часть из шести лет кенийской жизни в засушливых районах, заселенных нилотами, «масаит» стал лишь одним из симптомов куда более серьезной «болезни» — нилотомании. Но я нисколько не жалею, а скорее рад, что заболел ею.
Само название «нилоты» говорит о происхождении этих народов.
Они — «люди Нила». Одни предания гласят, что предки нилотских племен жили некогда в районе нынешней суданской провинции Бахр-эль-Газаль, другие утверждают, что они обитали в стране Миср, то есть в Египте. Во всяком случае, на древних египетских памятниках нередко изображены люди явно нилотского типа.
Ученые считают нилотов представителями негроидной расы. Однако они оговариваются, что среди многочисленных антропологических типов этой расы нилотский тип — самый обособленный и своеобразный. Нилоты — одни из наиболее высоких людей на земле. В Кении, где граница зеленых влажных плато и бесплодных пустынь служит также границей расселения земледельцев-банту и скотоводов-нилотов, индивидуальность нилотского типа бросается в глаза даже непосвященному. Слегка склонные к полноте земледельцы редко бывают выше 165 сантиметров, средний же рост поджарых статных скотоводов — 180 сантиметров.
История любого лишенного письменности народа обычно загадочна, а история нилотов, большинство которых отрезано от более цивилизованных народов труднодоступными пустынями, — загадка вдвойне. Лишь основываясь на богатом фольклоре нилотов, на сказаниях и легендах соседних банту, можно нарисовать схематическую картину их прошлого. Покинув в средние века свою нильскую цитадель, нилоты начали продвигаться с севера на юг, завоевывая территории, ранее заселенные земледельцами-банту. В XVIII–XIX веках огромный ущерб нилотам, их племенному устройству и культуре нанесла работорговля. Красавцы нилоты особенно ценились на рынке «живого товара». В результате численность отдельных племен сократилась в прошлом веке в 3–4 раза. Но были и нилотские народы, которые не только успешно сопротивлялись работорговцам, но и сумели преградить им путь с побережья Индийского океана на запад, избавив от опустошительных набегов торговцев «живым товаром» жителей побережья озера Виктория. Это в первую очередь относится к масаи, нанди и кипсигис. Имея сильную армию копейщиков, они еще до начала эпохи работорговли сделались хозяевами лучших в Африке пастбищ.
Неудивительно поэтому, что позже, во время английской колонизации, среди нилотов эти народы пострадали больше всего. У нанди и кипсигис англичане отобрали огромные площади плодородных земель, конфисковали у них почти весь скот, одновременно ликвидировав институт верховного ритуального лидера — оркайота. Разрушив таким образом традиционную организацию этих племен, лишив их средств к существованию, англичане поставили африканцев перед выбором: или умереть с голоду, или идти работать за гроши на фермы белых. Нечеловечески тяжелые условия жизни в эпоху колониализма сделали свое дело: у нанди и кипсигис, как и у многих банту, растерялись, ушли в прошлое их древние традиции.
Судьба масаи сложилась несколько по-иному, хотя в результате эпидемий холеры и оспы у них уже не было той военной мощи, которой они располагали в начале XIX века. Но они были еще достаточно сильны, чтобы оказать сопротивление экспансии англичан. В период правления лайбона (вождя) Мбатиана отряды масайских воинов неоднократно совершали набеги на фактории и фермы первых поселенцев. Однако после смерти Мбатиана англичане затеяли нечестную игру с его преемником Ленаной, спровоцировав его воинов на конфликт с войсками настроенного против колонизаторов лайбона Легалишу. Ослабив обе стороны, колонизаторы навязали Ленане «договор», в соответствии с которым масаи в обмен на тучные пастбища Центральных плато получили засушливые земли рифтовых долин. Обосновавшись там, масаи внешне остались верны своему образу жизни, своим традициям, которыми они законно гордятся. «Именно благодаря своим обычаям мы — масаи», — говорят они.
Но время делает свое дело. Уже в независимой Кении на моих глазах через земли масаи были проложены лучшие в этой стране дороги. В Масаиленде возникли многочисленные заповедники, привлекающие десятки тысяч туристов, вдоль его границ появились заводы, фабрики, фермы. Все это плюс близость Найроби не могло не оказать влияние на традиционное общество масаи. Они начали очень быстро приобщаться к товарно-денежным отношениям, что породило цепную реакцию: развитие частной собственности — разложение родоплеменных отношений — распад традиционных институтов. В 1967 году, впервые попав в Масаиленд, я еще сталкивался со скотоводами, живущими общиной и ведущими коллективное хозяйство. Но в середине 70-х годов моими собеседниками там все чаще оказывались мелкие собственники. Поездки по Масаиленду давали мне огромный и интересный материал о механизме разложения общины, проникновении в нее капиталистических отношений. Но саму скотоводческую общину в ее первозданном, не затронутом чужеродными влияниями виде в Масаиленде изучать становилось все труднее. Для этого надо было уезжать подальше, и не на юг от Найроби, а на север, в пустыни.
Эти бесплодные районы не интересовали англичан. Там почти не проводили земельных экспроприаций, практически не вербовали батраков на европейские фермы, потому что нилоты кенийского севера, подобно масаи, отказывались быть рабами. В итоге племенная организация этих народов не была разрушена колонизаторами. В какой-то степени англичане даже побаивались этих динамичных и смелых воинов, сохранивших до нашего времени традиции отваги древней Африки.
Вот почему колониальные власти искусственно изолировали нилотов севера от остальной части Кении, отгородили их от современных «опасных» идей и влияний, а заодно наложили вето и на экономическое развитие севера. Свободный въезд на эту территорию, получившую официальное название «закрытых районов», был запрещен.
Единственно, с кем сталкивались нилоты, так это со сборщиками налогов, обдиралами-купцами, колониальными чиновниками и солдатами, отнимавшими у них скот. Это породило у нилотов враждебность ко всем пришельцам, стремление изолироваться в труднодоступных пустынях от чуждого мира, строго сохранять традиционные, давно ставшие архаичными обычаи и порядки, которые долгое время не подвергались здесь влиянию извне.
В Центральной Кении и Масаиленде разрушались традиционные институты нилотов, уходили в прошлое окружавшие их ритуалы и церемонии. И ученые, наблюдая эти сложные и мучительные для африканского обществе процессы, сделали вывод, что такова судьба всех нилотских народов. В работе «Народы Африки», изданной Академией наук СССР еще в 1956 году, я прочитал: «Древний институт возрастных классов еще не так давно существовал и среди нилотов. Над юношей в возрасте 13–16 лет совершалась особая церемония, знаменующая переход подростка в группу мужчин…»
Но, попав в район бассейна озера Рудольф, я убедился, что древний институт возрастных классов среди многих нилотских народов жив и сегодня и что применительно к племенам кенийского севера эту цитату можно привести в настоящем времени. Практически вся социальная и экономическая жизнь нилотов кенийских пустынь до сих пор зиждется на системе возрастных классов. Но сколь сильной должна быть изолированность этих народов, оторванность их от всего мира, если даже этнографы не знают деталей их быта!
Глава девятнадцатая
Снова на труднодоступном озере Рудольф. — Гигантский водоем ждет своих исследователей. — Сирата сабук дует со скоростью 150 километров в час. — Соленая пустыня Чалби. — Без скота жизнь людей здесь невозможна. — История самбуру и туркана — это бесконечные битвы за стада, пастбища и водопои. — Племенное устройство, подчиненное нуждам военного кочевого быта. — Мораны — рядовые армии копейщиков. — Тщетные попытки властей поставить под контроль военную организацию нилотов
За заливом Аллиа нагромождения туфов и изъеденные вековой эрозией холмы оттеснили тропу, идущую на юг, далеко от озера, в глубь вулканических полей. Ни селений, ни кочевников здесь нет, зато невесть чем питающееся зверье, особенно жирафов и пугливых ориксов, мы встречали очень часто. По утрам из-за гор на запад, в направлении озера, тропу перебегали десятки страусов. Завидев нашу машину, пугливые птицы бросались наутек, однако, выбирая наиболее удобный путь для бегства, они предпочитали именно дорогу. Птицы подолгу бежали перед машиной, не желая свернуть с тропы, а мы волей-неволей превращались в их преследователей.
Когда тропа поднималась на вершины холмов, с высоты всякий раз открывалось сказочное зрелище. Справа, за хаотическими нагромождениями туфов, темно-фиолетовых в лучах полуденного солнца, ослепительными бликами искрилось огромное озеро. При малейшем дуновении ветерка его беспредельную гладь покрывала мелкая рябь, и тогда каждая волна, каждая рябинка на воде, поймав солнечный луч, пускала веселые зайчики на черные скалы, нависшие над озером. Если по голубому небу бежали тучи, отбрасывая тень на воду, то ее окраска менялась, переливалась всеми оттенками — от бирюзово-синего до желто-зеленого. Но когда наступал штиль, а небо очищалось, озеро успокаивалось, и его гладь, сливающаяся на горизонте с голубым небом, принимала цвет нефрита. Гигантская полированная пластина нефрита в оправе черных лав. Нефритовое море…
Никто до сих пор толком не может объяснить причины удивительного цвета воды в озере Рудольф, потому что еще никто никогда серьезно не исследовал этот гигантский труднодоступный водоем, занимающий площадь 8500 квадратных километров и вытянувшийся с севера на юг на 220 километров. Ученые лишь предполагают, что его нефритовая окраска связана с высокой концентрацией солей уникального химического состава. Из-за них вода озера уже непригодна для орошения, да и для питья ее можно употреблять лишь за неимением здесь ничего лучшего.
Но местных жителей не удивляет дивный цвет нефрита, которым переливается обласканный солнцем водоем среди пустыни. Они называют озеро Бассо-Нарок — «черная вода», потому что под вечер, когда солнце уходит за цепи лиловых вулканов, воды озера, отражая их, делаются черными. Потом сумерки сгущаются, черная вода сливается с черными берегами. И если смотреть на озеро сверху, с вершин гор, на которых самбуру и туркана пасут свои стада, то Бассо-Нарок кажется огромным черным провалом посреди земли. Светится лишь центр этой дыры, гористый островок Напет: вершины его скал перехватывают последние лучи уже скрывшегося светила. Этот островок у туркана считается священным. На нем живет один из подручных их верховного божества Нк-хайи, которого называют Акудж — «Сила». По утрам, просыпаясь, Акудж начинает дышать. Так поднимается ветер — сирата сабук, который прогоняет ночь и вновь делает озеро светлым и теплым.
Этот ветер действительно с поразительной пунктуальностью почти каждое утро десять месяцев в году поднимает вой в горах, сгоняет ночевавшие на них облака и расчищает небо. Просвистев в лощинах, он обрушивается на озеро, вызывает страшные шквалы и, как мне всегда казалось, пытается разрушить горы, стиснувшие озеро. Люди здесь никогда не отправляются с утра в плавание. Наученные горьким опытом крокодилы еще с ночи уплывают подальше от берега куда-то на острова и возвращаются обратно для приема солнечных ванн лишь тогда, когда ветер совсем стихает. Скорость сирата сабук может достигать полутораста километров в час!
Только к концу третьего дня нашего путешествия, когда за горизонтом исчезло озеро, пропали горы, поредели и помельчали глыбы туфов и машина понеслась по гладкой соленой корке пустыни Чалби, вновь появились признаки присутствия людей. Начали попадаться покрытые шкурами шатры, несколько раз полуобнаженные мужчины с копьями наперевес, подойдя к обочине дороги, жестом просили остановиться. Когда мы притормаживали, они смущенно улыбались и бормотали лишь одно слово: «Маджи, маджи, маджи» (вода, вода, вода).
Всю свою историю люди ведут здесь битвы с соседями за скот, без которого невозможна жизнь в этих суровых пустынях, за лучшие пастбища и водопои. В соответствии с требованиями военного кочевого быта практика подсказала нилотам их племенное устройство. Устройство четкое, стройное, слаженно работающее.
Вся мужская часть племени делится на четыре возрастные группы. В семь-восемь лет, когда наши дети отправляются в школу, нилотские мальчишки тоже занимают свое определенное место в обществе. Они делаются олайони — пастухами и целый день от зари до зари присматривают за скотом, гоняя его по кишащим зверьем пастбищам. Уже в семь лет им выдают лук со стрелами, а у некоторых племен — и копье.
Лет в пятнадцать — шестнадцать пастухи проходят церемонию инициации, завершающуюся обрезанием. С этих пор они пользуются статусом, который обычно обозначается масайским словом «моран», синонимы которого со всех нилотских и кушитских языков переводятся как «воин». Именно мораны ведут войны с соседями, отбивают у них стада и захватывают еще невытоптанные пастбища. Отряды вооруженных копьями моранов — это армия кочевников, а сами мораны — олицетворение их вольности и удали. Все свободное время в перерывах между редкими теперь вооруженными стычками бродят мораны группами от селения к селению, делая что им заблагорассудится. И никто не может отказать им в калабаше холодного молока, крыше над головой. У некоторых племен бывают мораны младшие (от пятнадцати до двадцати пяти лет) и старшие (от двадцати пяти до тридцати, реже до сорока лет). Среди них существует четкая субординация, которой соответствуют специальные знаки отличия, украшения, головные уборы.
Только «пройдя службу», обычно годам к тридцати, мораны могут сделаться «младшими старейшинами», имеющими возможность обзавестись домом, женой, детьми. Все младшие старейшины являются членами «родового парламента» — ол-Киамаа, который вырабатывает политику в отношении использования пастбищ и водопоев, вершит суд при распределении наследства, разводах, обсуждает проступки членов племени. Однако в вопросах «внешней политики» — взаимоотношений с соседними племенами — ол-Киамаа подчиняется совету «старших старейшин» (мужчины от сорока до пятидесяти пяти лет), которые выполняют функции своеобразных контролеров «парламента» и приводят его решения в соответствие с племенными традициями и нормами. Из числа лидеров возрастной группы старших старейшин обычно выходят ритуальные и военные вожди нилотов. Именно они планируют военные операции моранов. Наконец, мужчины после 65 лет считаются старцами — «старейшинами в отставке». Поскольку всем ясно, что дни их сочтены, на этих людей возлагается самая нелегкая задача: «отвечать перед богом» за всех своих соплеменников. «Они уже одной ногой стоят на том свете и поэтому ближе всего находятся к верховному божеству Энк-Аи», — говорят самбуру.
Приспособить динамичную военную организацию кочевников к оседлому образу жизни трудно. Против этого в первую очередь выступают пользующиеся огромным авторитетом военные и ритуальные лидеры, которые не видят своего места в обществе мирных поселенцев. Не хотят расставаться со своей вольницей, полной романтики, приключений, и мораны. Правительство еще не может активно вмешиваться в дела племен недоступного озера Рудольф. Но у живущих вблизи столицы масаев власти еще в 1973 году запретили институт моранов, надеясь тем самым прекратить их вооруженные рейды за скотом соседей и заставить молодых воинов заниматься производительным трудом. Этому решению предшествовала шумная кампания. Члены кенийского правительства, парламентарии и видные общественные деятели ездили по Масаиленду, организовывали собрания моранов: уговаривали их отказаться от прошлого.
Вместе с парламентариями ездил тогда и я. Сидя на траве, раскрашенные юноши снисходительно слушали столичных гостей, поигрывая своими копьями. Но когда, закончив речь, обливающийся потом оратор спрашивал моранов о главном: «Будете жить оседло, мирно, не делая набегов на соседей?» — мораны дружно кричали: «Нет, нет, нет!» — «Будете обрабатывать землю и строить дороги?» — взывал парламентарий. «Ни за что!» — с хохотом отвечали красные юноши. «Что же вы будете делать?» — вопрошал в микрофон оратор. «Оставаться моранами!!!» — дружно скандировали они и поднимали в воздух свои копья, делая вид, будто сейчас запустят их в говорящего.
Когда собрание кончилось, отряды моранов направились в соседнюю деревню земледельцев и отбили у них три сотни коров…
Глава двадцатая
Знахарь Лангичоре становится нашим проводником. — Загадочные рисунки на склонах Кулал — «месте встречи старейшин». — Разве можно ослушаться моранов? — Их пища — молоко, смешанное пополам со свежей кровью. — Маньятта — военный лагерь искателей приключений. — Дабы доказать свою храбрость, надо один на один победить льва. — Свободная любовь, освященная племенными законами. — Я прознал: церемония посвящения состоится в священных горах Олдоиньо-Ленкийо
Когда я попросил порекомендовать мне хорошего проводника по землям самбуру, мне назвали имя Лангичоре. Это был подвижный старец, поджарый и морщинистый. Вскоре я проникся к нему большим уважением, поскольку убедился, что Лангичоре знает в округе каждый камень. Старик принадлежал к племени ндороба, живущему несколько южнее. Но это не мешало ему пользоваться среди самбуру необыкновенным авторитетом.
Питер, мой шофер, наслушавшись, о чем говорит Лангичоре со встречавшимися нам в пути самбуру, объяснил мне тому причину. Старец был влиятельным в этих местах мганга — знахарем, вызывателем дождя и «посредником» при общении с духами. Когда я как-то спросил старика о его «профессии», он и сам не отрицал, что занимается врачеванием и «потусторонними» делами.
Почти каждое утро, как только стихал ветер сирата сабук, мы покидали Лоиенгалани и принимались колесить по вулканическим полям.
Вблизи гор Кулал, единственного лесного оазиса этих мест, часто попадались одиночные скалы. Лангичоре посоветовал мне залезть на одну из них. Оказавшись наверху, я был поражен увиденным. Вершина скалы и крупные камни, рассыпанные вокруг, были покрыты какими-то непонятными значками: рядами кружков, стрелками, расходящимися в разные стороны линиями. Я залез на другую скалу: там были такие же геометрические рисунки, а рядом — что-то вроде изображений людей и животных. Рядом валялась галька розового кварца. Она явно была занесена сюда древними художниками, поскольку нигде больше вокруг такой гальки не было.
За два дня я облазил четырнадцать скал и на восьми из них обнаружил непонятные значки. Такие же рисунки украшали скалу Порр, возвышающуюся среди вод Бассо-Нарок. Полная изоляция этой скалы от внешнего мира и великолепная панорама, открывающаяся с вершины, по-видимому, послужили поводом для ее обожествления.
Но рисунки? Принадлежат ли они местным племенам или были нанесены еще до того, как те здесь поселились, и относятся к тому времени, когда мимо озера Рудольф катились волны номадов? Может быть, они ключ к пониманию ранней истории Африки? Почти все значки на обследованных мной скалах были нанесены так, что рисовавший их художник обязательно должен был смотреть на север, туда, откуда пришла большая часть заселивших Кению нилотских племен.
Мегалиты на северном берегу озера Рудольф, камни со значками — на южном… Свидетельства далекого прошлого бросаются здесь в глаза даже непрофессионалу. Но ни одна археологическая экспедиция еще не побывала в этом районе. А ученым надо спешить. То, что сохранялось тысячелетиями в условиях первобытного мира, в нашу эпоху исчезнет за несколько лет с появлением дорог, строителей и туристов.
Даже всезнающий Лангичоре не мог объяснить происхождение таинственных знаков. Видя мое изумление, он лишь довольно улыбался и без устали повторял: «Замани сана, замани сана» (очень старые). Единственное, что я мог выведать у него, — так это происхождение названия гор Кулал. С языка маа название этого вулкана переводится как «место встречи старейшин». Именно здесь в былые времена «заседали» лидеры нилотов, принимая решения о войнах и переселениях. Быть может, разрисованные скалы — это места, где собирались старейшины. А может быть, значки и галька имели какое-нибудь символическое значение, «помогали» лидерам принимать решения?
Ныне единственные обитатели гор Кулал — скотоводы-самбуру. Их наименее затронутые современной цивилизацией кланы облюбовали себе горные долины, склоны которых поросли густыми мшистыми лесами. Венчающие гряды гор острые голые скалы нависают над извилистыми тропами, по которым самбуру гоняют свои стада с жарких равнин к вершинам. Присматривающие за стадами мальчишки-олайони в горах предпочитают ходить нагишом и лишь зябким утром набрасывают на себя черную накидку.
Иногда навстречу нашей машине попадались группы юношей в ярких красных тогах с копьями наперевес. Это и были мораны. Нисколько не опасаясь попасть под колеса, они преграждали нам дорогу и властным жестом приказывали остановиться. При первой такой встрече Питер, возмущенный подобным отношением к уважаемому повсюду в Африке автомобилю, попытался не подчиниться их воле. Воины презрительно сплюнули в нашу сторону, пропустив машину. Но, как только мы проехали мимо, копья полетели в наши покрышки.
— Ай-ай, — зачмокал Лангичоре. — Разве можно ослушаться моранов? Они только и норовят впутаться в какую-нибудь драку. Ай-ай… Кто же рвется в драку с моранами?
Старик высунулся из машины, прокричав несколько отрывистых фраз. Очевидно, парни узнали Лангичоре и начали сконфуженно объясняться с ним.
— Можете выходить из машины, — бросил Лангичоре, — со мной они вас не тронут. Но впредь, завидев парней в красных тогах и с сотней косичек на головах, останавливайтесь и старайтесь не ссориться с ними. С моранами шутки плохи.
— Что они могут сделать, если мы в машине? — запальчиво возразил Питер. — У них всего лишь четыре копья, которые даже не смогли проколоть нашу резину.
— Но когда бы мы поехали обратно, мораны собрали бы пару сотен своих сверстников где-нибудь в узком месте среди гор и забросали нас камнями и копьями. Одно из двухсот копий обязательно повредит колесо, а один из двухсот камней разобьет стекло. И тогда уже мораны будут хозяевами положения.
Бродя вдоль троп, мораны искали приключений, чтобы доказать старшим свою воинственность, а девушкам — мужество. Поскольку юноши, не имеющие определенного постоянного занятия, проводят большую часть времени в подобных скитаниях и потому повсюду попадаются на глаза, нередко создается впечатление, что у самбуру только и есть, что воины в красных одеждах. Занимающихся же хозяйством женщин или проводящих все время за разговорами старейшин самбуру не так-то легко увидеть.
Моранам нельзя заниматься физической работой, не связанной с военными упражнениями, или, тем более, помогать по дому женщинам. Даже пища у них особая — молоко, смешанное пополам с кровью домашних животных, или слегка поджаренное мясо. Брать в рот растительную пищу или хмельные напитки им запрещено.
Мораны не живут в родовых стойбищах, а строят себе отдельные коллективные жилища, своеобразные военные лагеря — маньятты. Этот термин произошел от масайского названия одной из разновидностей акации — маньяры, из колючих веток которой мораны делают изгородь вокруг своих лагерей. В отличие от маньятт традиционные поселения нилотов, где в кизяковых эллипсоидной формы хижинах живут старейшины, женщины и дети, называются «енканга».
Посторонних в своих маньяттах мораны не жалуют. Это их цитадель, где они могут делать все, что им вздумается. Лишь по ночам в эти затерявшиеся среди гор или буша военные лагеря к моранам приходят их возлюбленные. Моран не может жениться, но свободная любовь освящена у нилотов племенными законами. Ритуальные лидеры самбуру — старцы ойибуны и их жены йиэйэ-ойибуны — иногда тоже добираются до маньятт, чтобы рассказать молодежи о законах, по которым живет их племя.
Определенные стадии полового и духовного воспитания моранов окружены магией, связаны с ритуальными плясками и заклинаниями. Мерилом храбрости морана, доказывающим его способность стать в будущем настоящим мужчиной, сумеющим защитить стадо, женщин и детей, является поединок со львом, когда вооруженный лишь копьем и легким щитом юноша один на один вступает в схватку со зверем и побеждает его.
Обычай этот родился давно, в наши дни он соблюдается все реже и реже. Сейчас львов осталось слишком мало, чтобы удовлетворить честолюбие моранов; к тому же правительство Кении запретило убивать львов. Но здесь, в недоступных горах Кулал, где нет полиции и еще сохранились львы, такие поединки до сих пор не редкость. Когти львов, надетые в виде ожерелья на выкрашенные красной краской шеи красавцев юношей, и сегодня должны говорить о храбрости самбуру. Те, кому не удается заполучить льва, украшают себя ожерельями из покупного бисера и перламутровых пуговиц.
Когда наступает засуха и пастбища по склонам Кулал выгорают, самбуру покидают горы и, повесив на шеи своих коров звонкие колокольчики, гонят скот вниз, к озеру. Колокольчики вытачивают из лосиоло — только здесь растущей разновидности мимозы. Если когда-нибудь о ней узнают музыкальных дел мастера, из лосиоло начнут резать скрипки. Дерево поет на разные голоса, оглашая и мрачный лес, и темные долины чистым, певучим перезвоном.
Спустившись к озеру, пастухи снимают с коров колокольчики. Огромный резервуар воды, спасающий в этих краях все живое от смерти, считается у самбуру священным, и поэтому грешно ходить по его берегам, оглашая девственную тишину природы посторонними звуками. Днем самбуру пасут свои стада прямо в воде, где коровы выискивают осоку и ряску. Но к вечеру, перед закатом солнца, они гонят скот подальше от берега, на черные вулканические равнины. «Озеро должно отдохнуть», — объяснил мне Лангичоре.
Днем за скотом присматривают мальчишки-олайони, но по вечерам откуда-то из-за нагромождений туфов, где прячется маньятта, появляются мораны и берут охрану коров, верблюдов и коз на себя. Рейды за скотом совершаются обычно по ночам, и поэтому с наступлением темноты животные находятся под защитой копья.
Лангичоре ввел меня в общество моранов, и вскоре они привыкли к тому, что с восходом луны я появлялся у костра и вместе с ними проводил бессонную ночь.
В ночи, когда полная луна выходит из-за священных скал Кулал, мораны устраивают у костров танцы-состязания. Войдя в транс, они часами, пока солнце не прогонит луну, подпрыгивают на одном месте у костра, соревнуясь в выносливости и, как объясняют ойибуны, «вытряхивая из себя дух детства». Аккомпанементом к этим пляскам служит отрывистое уханье, издаваемое самими юношами. В узких ущельях многоголосое эхо подхватывает эти звуки, и самбуру верят, что это их боги подбадривают молодежь, призывая моранов быть смелыми и выносливыми.
Подозреваю, что терпели они меня на первых порах лишь потому, что я, не скупясь, снабжал их куревом, а еще за то, что в машине у меня был радиоприемник. Парни были в восторге, что могут прыгать не под монотонное пение своих подруг, а под аккомпанемент джаза. Нередко ко мне присоединялся Лангичоре, и его рассказы у костра пробуждали во мне все больший и больший интерес к моранам, их нравам и обычаям.
Как-то среди ночи из темноты появились два величественных старца в желтых одеяниях. Они властным голосом приказали моранам прекратить прыгать, а затем, усевшись у огня, начали что-то обсуждать с Лангичоре. По тому, как прислушивались к беседе мораны, можно было понять, что речь идет о чем-то важном, а пришедшие старцы — персоны незаурядные.
— Что это за люди? — спросил я у Питера.
— Это ойибуны, религиозные лидеры самбуру, — ответил он. — Они договариваются о проведении важного праздника — церемонии эмурата татенье — посвящения мальчиков в мораны. Они просят Лангичоре принять в ней участие и условливаются о дате.
— А где будет проводиться эмурата татенье? — насторожился я.
— Они называют какое-то место со странным названием: Олдоиньо-Ленкийо.
И тут я подпрыгнул как ужаленный. На языке маа это название означает «горы ребенка». Они находятся к юго-востоку от озера Туркана и слывут священными среди масаи, самбуру, ндоробо и рендилле. Именно здесь, как гласят масайские легенды, верховный бог Энкаи (Нгаи) впервые явился мальчику-пастуху и поведал, «как быть мужчиной». Именно здесь, в «Горах ребенка», этот безвестный пастушок, первопредок всех масаи и самбуру, оставил свой «детский дух», был обрезан самим Энкаи и стал первым мораном.
Раз в восемь — десять лет со всех концов жарких солнечных равнин собираются в прохладные сумрачные горные ущелья кандидаты в мораны, чтобы принять посвящение. Знатоки говорят, что нигде церемония посвящения в воины не проходит так пышно и торжественно, нигде старейшины так скрупулезно не следуют традиции, как в Олдоиньо-Ленкийо.
Примерно два года шли разговоры о том, что церемония вот-вот состоится, и все два года я старался не упустить этого дня. «Слежка» была трудным делом, потому что власти в Найроби обычно стараются не вмешиваться в ритуальную жизнь нилотских племен и имеют весьма слабое представление о такого рода событиях в их жизни. Что же касается старейшин и религиозных лидеров самбуру, то они очень неохотно открывают свои тайны и еще неохотнее разрешают присутствовать на своих церемониях белым людям. К тому же старейшины и сами не всегда точно знают, когда начнется церемония, проведение которой зависит от положения луны на небе, количества безоблачных ночей, предшествовавших новой фазе луны, и от степени созревания семян какой-то травы, необходимых для приготовления кровоостанавливающего раствора. Четыре раза я окольными путями узнавал, что церемония состоится, и четыре раза то облака, то семена вынуждали старейшин отложить ее. А тут вдруг по чистой случайности переговоры о проведении эмурата татенье проходят на моих глазах, и не кто-нибудь, а мой знакомец Лангичоре играет в ней не последнюю роль.
Я знал, что по старой традиции именно знахари-ндоробо, а не старейшины масаев и самбуру проводят саму операцию обрезания. Этот обычай «приглашения хирурга» из чужого племени, очевидно, связан с тем, что в антисанитарных условиях, в которых делается операция, среди подвергнувшихся ей юношей нередки смертельные случаи. Поэтому ойибуны и старейшины, чтобы не подрывать свой собственный авторитет среди соплеменников и не иметь неприятностей, избегают брать ножи в руки и предпочитают поручать операцию мганге из чужого племени, а заодно и перевалить на него все возможные последствия. Аборигены этих мест, ндоробо, сразу же после появления нилотов в Кении сделались их «наемными хирургами», Лангичоре был одним из них.
Когда ойибуны ушли, я стал расспрашивать старика о том, когда будет проводиться эмурата татенье, но он утверждал, что ничего не знает об этом событии. Однако, поняв, что мы с Питером уже многое разузнали сами, он сдался. Тем не менее вести меня на церемонию посвящения в мораны Лангичоре категорически отказался. Разумом я сознавал, что старик прав: будучи ндоробо, он не мог приглашать посторонних на ритуальную церемонию самбуру. Ему не хотелось обострять отношения с моранами — вспыльчивыми, гордыми, кичащимися своей независимостью и зачастую во многих вопросах не подчиняющимися даже своим ойибунам.
И тем не менее я твердо решил во что бы то ни стало посмотреть церемонию, которая бывает всего лишь раз в восемь — десять лет. Было хорошо известно, что в Найроби уже давно подумывают о том, как бы вообще положить конец лихорадящим все нилотские районы рейдам моранов за скотом и приобщить тысячи этих воинственных, но в, сущности, праздно живущих красавцев к производительному труду. «Быть может, предстоящая эмурата татенье в горах Олдоиньо-Ленкийо — последняя в истории церемония посвящения в мораны», — подумал я.
Глава двадцать первая
Как же попасть на эмурата татенье? — Мне на помощь приходят даманы. — Старый Лангичоре впервые смотрит в бинокль. — Величайшая редкость — белая жирафа. — Старейшины проникаются уважением к «зорким трубам». — Альтернатива отказу вамзее: «Если меня не допустят на церемонию посвящения, я увижу все с помощью «зорких труб»
Однажды я попросил Лангичоре пойти со мной к скалам, где я надеялся сфотографировать горных даманов. Это очень своеобразные, величиной с кролика животные, однако зоологи считают, что по своему анатомическому строению даманы ближе всего стоят к… слонам. По вечерам и в лунные ночи, выходя на кормежку, даманы забирались на самые вершины скал или на торчащие из расщелин деревья и устраивали там фантастические концерты. Сила голоса у дамана отнюдь не пропорциональна его небольшим размерам. Их резкий протяжный крик, напоминающий воронье карканье, вдруг резко переходит в фальцет и заканчивается визгливым хохотом. Эхо в узких ущельях подхватывало голоса этих зверьков, и казалось, что сами горы, скалы, каждый их камень поют на разные лады.
Днем же даманы дремлют, греясь на солнце. Однако они совсем не такая уж легкая добыча для фотографа, обвешанного телеобъективами. Мы шли медленно, тихо, часто останавливались, и тем не менее даманы всякий раз обнаруживали нас и не желали подпускать ближе чем на сто метров. Стоило кому-нибудь из зверьков приоткрыть глаза и заметить людей, как раздавался пронзительный визг и вся колония разбегалась кто куда. Природа снабдила подошвы даманов особыми железами, выделяющими клейкий секрет. Это липкое вещество позволяет даманам бегать по вертикальным склонам скал и стволам деревьев. Испуганный даман не задумываясь бежит в любом, самом неожиданном направлении, повсюду находя себе укрытие.
Вскоре мы распугали всех даманов вокруг скал, не сделав ни одного толкового снимка.
— Где еще живут даманы? — спросил я Лангичоре.
— Вон под тем утесом, — показал мне старик. — Но попасть туда можно лишь перебравшись через теснину.
Чтобы не ходить зря, я достал сильный бинокль и осмотрел утес. Но ничего живого там не было видно.
— Нет там даманов, — сказал я Лангичоре.
— Кто знает, есть или нет, — спокойно ответил он. — Мои глаза еще никогда не подводили, но даже они не могут разглядеть маленьких зверьков на таком расстоянии. Я хоть и не много понимаю во всех твоих трубах, но знаю: нет трубы зорче, чем глаза хорошего охотника.
Я снова посмотрел в бинокль и снова убедился, что ни на утесе, ни под ним никого нет.
— Нет там даманов, — уверенно повторил я.
— Кто знает, — обиженно ответил старик. — А если нет, зачем же ты снимаешь голые камни?
Старик, оказывается, не понимал, в чем разница между биноклем и фотоаппаратом.
Я вновь посмотрел в бинокль на утес, потом скользнул взглядом вниз, на равнину. Далеко-далеко среди зонтиков зеленых акаций грациозно шествовало стадо жирафов, и среди них я заметил величайшую редкость — жирафу-альбиноса!
— Видел ли ты когда-нибудь белую жирафу, мзее Лангичоре?
— Видел два раза.
— А хочешь посмотреть третий?
— А почему не посмотреть? Но где найдешь ее?
— Я уже нашел белую жирафу. Она пасется сейчас у источника Галлан.
— Ты знаешь, какая дичь пасется сейчас вокруг источника Галлан? — иронически промолвил старик.
— Конечно знаю, — сказал я и навел бинокль на вытоптанную животными площадку у источника. — Шесть ориксов, с десяток зебр стоят неподалеку от водопоя. Здесь же бегают друг за другом восемь страусов. А вот к воде направляется грациозная карликовая антилопа с тремя детенышами…
— С тремя детенышами, — передразнил меня Лангичоре. — А сколько клещей впилось в спину каждого из них? — издевательским тоном спросил он.
— Клещей могут заметить лишь зоркие глаза охотника. Моя труба видит лишь трех маленьких дик-диков. И ты, если хочешь, можешь посмотреть на них.
Не меньше получаса ушло у меня на то, чтобы отфокусировать сильнейший бинокль по глазам не умеющего смотреть в него старика и затем поймать в него кусочек оазиса. Сначала в поле зрения Лангичоре попали зонтики акаций и жирафы. Затем антилопа дик-дик с детенышами и страусы. Старик щелкал языком, восхищенно вскрикивал и даже приплясывал. После каждого па, однако, он терял из виду оазис и злился. Потом Лангичоре начал осматривать окрестные равнины, считать зебр и прикидывать, как далеко, «ох, ох, как далеко-далеко» они от нас находились. Долго не хотел старик расставаться с биноклем. Потом как-то сразу сник, расстроился и заторопился домой. Очевидно, он вспомнил наш разговор и понял, что, споря со мной о возможностях моей «трубы» и своих глаз, выглядел не совсем хорошо.
Ближе к вечеру к Лангичоре вновь пожаловали в гости два величественных старца в желтых тогах. Они начали обсуждать какие-то дела, очевидно связанные с предстоящей церемонией. Потом Лангичоре пришел ко мне и попросил показать бинокль старейшинам. Никаких далеких перспектив с плоского берега озера не было видно, и поэтому я решил поразить высокопоставленных самбуру созерцанием в бинокль… мух. Я навел бинокль на связку рыбы, сушившейся у самой дальней хижины, отрегулировал фокус и дал «трубу» в руки одному из старейшин. Тот сидел как зачарованный, потом начал хохотать и рассказывать, что делают облепившие рыбу мухи, которых без трубы «совсем-совсем не видно». Потом хохотал и чмокал языком другой старейшина.
И тут мне в голову пришла блестящая идея.
— Мзее Лангичоре, ты говорил уважаемым старейшинам, что я прошу разрешения присутствовать на церемонии в Олдоиньо-Ленкийо?
— Да, говорил, но старики и слышать об этом не хотят.
— А почему же?
— Они говорят, что никто из посторонних не должен видеть, как дети самбуру становятся моранами, и тем более брать себе их изображения.
— Но ведь вамзее[12] могли уже убедиться в том, что у меня есть трубы, которые и без того позволят видеть мне все, что происходит в Олдоиньо-Ленкийо, и «забрать с собой» изображения моранов. Ведь моран не муха. К тому же у меня есть еще более сильные трубы, — и я кивнул в сторону огромного телеобъектива, — которые помогут мне увидеть эмурата татенье.
Пока Лангичоре, путаясь от волнения, переводил мои слова, а старейшины по мере перевода что-то оживленно обсуждали, я судорожно разрабатывал дальнейшую стратегию.
— Я прошу вашего разрешения присутствовать в Олдоиньо-Ленкийо не потому, что боюсь не увидеть, что там будет происходить. Я все равно все увижу, — перебил я наконец стариков. — Дело в том, что мне просто удобнее сидеть рядом с вами и смотреть на вас своими глазами, чем, пристроившись, подобно даману на скале, наблюдать за вами в эти трубы. К тому же я хотел подарить отцам новых моранов два ящика пива. Но если они не оказывают мне гостеприимства, разве могу я делать им подарки? — спокойно произнес я и скрылся в бунгало.
Больше часа говорили старики. По тону их разговора я чувствовал, что Лангичоре определенно занимает мою сторону: он отлично понимал, что я хорошо отблагодарю его за помощь. Старейшины, которые по традиции должны были угощать отцов новоиспеченных моранов пивом из своих собственных запасов, также были заинтересованы в моем подарке. Однако опасение, что мораны будут недовольны моим появлением на церемонии, явно останавливало их сказать «да».
Наконец спор стих, и величественная фигура в желтой тоге выросла у входа в мое бунгало.
— Мы решили, что глупо запрещать идти к нам человеку, имеющему такие зоркие трубы. Все равно ты сможешь увидеть, что делается в Олдоиньо-Ленкийо, и без нашего разрешения. Поэтому мы не против, чтобы ты был среди нас в день праздника. Но наше решение — это еще не голос моранов. Если они скажут «нет», тебе придется уйти.
— Но можете ли вы заверить меня, что если мораны не захотят видеть меня, то они сначала скажут «нет», а потом уже поднимут копья? — спросил я.
— Мораны сначала скажут «нет», — уверенно ответил старец. — Только тогда уж не задерживайся.
Старики скрылись в темноте, и почти тут же даманы начали свой ночной концерт. И тогда мне вдруг пришла в голову мысль, что, не будь даманов, мне, быть может, и не удалось бы посмотреть, как нилотские парни делаются моранами.
Глава двадцать вторая
На ослах к вершине Олдоиньо-Ленкийо. — Мораны сказали «да». — Мзее Лангидо посвящает меня в таинства организации моранов. — Энгибата — сезон вербовки. — Эмболосет — праздник начала периода посвящения. — Мораны «подлинные» и «фиктивные». — Эндунгорре — день проклятия ножа. — Почему женщины радуются поражению своих возлюбленных? — Эното: младшие мораны делаются старшими моранами, а старшие мораны — младшими старейшинами. — «Так что не так-то все просто у самбуру»
Через несколько дней, навьючив багаж на ослов, мы отправились с Лангичоре по едва заметной тропе к плоской вершине Олдоиньо-Ленкийо. К концу следующего дня мы были уже там.
Полторы сотни моранов, уже успевших разрисовать свои тела, встретили нас громкими криками, в которых, правда, я не различил ни вражды, ни дружелюбия. От старейшин, очевидно, они уже знали, что мне разрешено подняться на священные горы из-за «зорких труб», и тотчас же начали изучать бинокль. Я терпеливо объяснял, как им пользоваться, с удовлетворением отмечая, что мораны проникаются все большим уважением к оптике. Они пришли в особый восторг, когда увидели километрах в восьми на равнине группу из пяти своих сверстников, спешивших, очевидно, на церемонию в горы. «Труба видит не только зверей, но и людей», — говорили парни, передавая бинокль друг другу.
Когда все насмотрелись в бинокль, предводитель моранов — юноша в огромном венке из страусовых перьев — подал всем сигнал замолчать и обратился ко мне:
— А если мы скажем тебе «нет», что будет тогда?
— Тогда я заберусь на какое-нибудь дерево или скалу, где ваши глаза не найдут меня, но откуда мои трубы отлично будут видеть вас, и стану наблюдать за всем происходящим оттуда, — без обиняков признался я.
Нилоты любят правду, особенно тогда, когда в интересах говорящего ее лучше было бы утаить. По толпе прокатился гул одобрения тому, что я не скрыл своих намерений.
— Покажи нам хоть одно место, где бы ты мог спрятаться и наблюдать за нами, — властно потребовал юноша в венке.
Я указал на плоский, поросший кустами останец, возвышавшийся километрах в трех от нас. Конечно, в бинокль я бы мог кое-что разглядеть оттуда, но о том, чтобы на таком расстоянии сделать приличные снимки, и думать было нечего.
— Если твои трубы увидят с этого утеса нас, значит, отсюда ты так же хорошо можешь рассмотреть и что делается на утесе, — посовещавшись с товарищами, произнес юноша.
— Конечно, — ответил я и навел бинокль на утес. — Там среди кустов на двух больших камнях сидят два дамана размером чуть меньше своих товарищей, — улыбаясь, сказал я и протянул ему бинокль.
— Верно, там сидят два дамана, — подтвердил он и передал бинокль по кругу.
Не меньше часа разглядывали юноши даманов, о чем-то оживленно спорили, кричали и смеялись. А я сидел рядом с ослами и слушал, как стучит мое сердце: да — нет, да — нет, да — нет…
Потом юноша в страусовом венке пошел в хижину одного из старейшин — мзее Лангидо. Вскоре тот появился в дверях своего жилища и направился ко мне.
— Мораны сказали «да», — улыбнулся Лангидо и протянул мне руку.
Потом все мораны тоже подходили ко мне, приветливо улыбались, хлопали по плечу и пожимали мою руку.
Когда процедура приветствия закончилась и я начал сгружать с ослов багаж, Лангидо вновь подошел ко мне.
— Тебе повезло, мхашимиува[13], — проговорил он. — Еще сегодня утром, когда я предупредил моранов о твоем приезде, большинство из них не хотели принять тебя. Но ты был прям и честен с ними. «Этот человек ведет себя как моран, и поэтому он может быть с нами и узнать, как появляются новые мораны», — решили они, поговорив с тобой.
— А что, мзее, воины, которые разрешили мне остаться, после церемонии посвящения мальчиков на следующий же день перестанут быть моранами и сделаются старейшинами?
— Нет, мхашимиува, так, как ты говоришь, быть не может, — усмехнулся он. — Когда я был молод, я служил в колониальных войсках и понял, что армия у англичан устроена так же, как наше войско. Разве могут в один день из армии уволить всех опытных солдат и заменить их новобранцами? Кто же будет их учить? Кто же возьмется за копья, если надо будет защищать стада и женщин? Те мораны, что разговаривали с тобой, будут оставаться моранами еще три-четыре года.
— Разве вскоре за церемонией посвящения мальчиков в мораны у самбуру не следует церемония посвящения воинов в старейшины? — удивился я.
— Следует. Но ведь моран морану рознь. Одни делаются старейшинами, другие остаются воинами.
— Я не знал об этом, — сознался я. — Расскажи подробнее, мзее.
Лангидо раскурил протянутую мной сигарету, пару раз затянулся и принялся просвещать меня в делах моранов.
— Все начинается с энгибаты. Это не праздник и не церемония. Энгибата — это несколько лет, во время которых выявляют мальчиков, достойных сделаться моранами. Мальчишки ждут не дождутся того дня, когда они смогут скинуть с себя детские одежды и надеть тоги воинов. Я вспоминаю свое детство. Как только у меня появились волосы в тех местах, где раньше никогда не росли, я начал молить своего отца помочь мне сделаться мораном. Мои сверстники добивались того же. И тогда мой отец и их отцы пошли к старейшинам в отставке и сказали, что подрастают новые мораны. Старейшины согласились объявить энгибату — сезон вербовки кандидатов в мораны. Вместе со своими двумя сверстниками, которые тоже почувствовали, что их руки достаточно сильны, чтобы бросать настоящее копье, я начал ходить от енканги к енканге, выясняя, кто среди соседей может стать мораном. Мы ходили долго, около года, посещая каждую енкангу по три-четыре раза.
Тем же самым занимались и мальчишки, которые завтра должны сделаться моранами. Кроме этого они собирали подарки от своих друзей и родственников, которые затем вручили влиятельным старейшинам, могущим ускорить начало церемонии посвящения. В мое время старейшины не требовали подарка, нашей главной задачей было собрать как можно больше мальчиков, стремящихся стать воинами.
— Сколько же человек должно быть в такой группе?
— Обычно бывает 150–200 мальчиков. Когда их наберут, совет старейшин объявляет о проведении эмболосета — праздника, возвещающего начало периода посвящения. Это в основном праздник для родителей посвящаемых, радующихся тому, что у них подросли сильные и здоровые дети, которые со дня на день должны сделаться взрослыми. Несколько недель длится эмболосет, и каждую ночь мы танцуем и пьем пиво, радуясь за своих детей.
— Сами мальчишки, наверное, тоже с радостью отмечают это событие?
— Нет, мальчишкам в эти дни бывает не до веселья. В тот самый день, когда объявляется о начале эмболосета, из числа старейшин, а иногда и старших моранов, ол-Киамаа назначает наставников, воспитателей посвящаемых. Этих наставников называют «ил-пирони».
Те, кто завтра сделаются моранами, еще три месяца назад ушли со своими наставниками в буш, — продолжал старик. — Там ил-пирони рассказывали им, чем мальчик отличается от взрослого мужчины. Под руководством ил-пирони мальчишки соревновались в стрельбе из лука и метании копья, боролись друг с другом, совершали долгие переходы через пустыню в дневной зной и ночную тьму. Затем они поднялись в горы Олдоиньо-Ленкийо, чтобы оставить там «дух детства» и стать взрослыми.
— А как им удается оставить «дух детства»? — ухватился я за фразу Лангидо.
— Если ты решил стать мораном, мы научим тебя. А непосвященным это знать ни к чему. Но те мальчишки, которые поднялись в горы, уже узнали все, что им нужно. Они получили также новое имя. После этого ил-пирони сообщили нам, что пора делать их моранами. Вот почему завтра мы и проводим джандо[14].
— А как называется эта церемония?
— Не спеши, мхашимиува. Чем задавать вопросы, лучше дай мне доброго табаку и слушай. То, что будет завтра, это тоже событие не одного дня. Завтра начинается эмурата татенье — посвящение в подлинные мораны. Я же тебе сказал, что энгибата длится несколько лет. Сегодня группа кандидатов в мораны подобралась в одном месте на землях самбуру, через месяц она появится в другом, через полгода — в третьем. Ведь не все юноши самбуру посвящаются в «Горах ребенка» и не все в один день. Поэтому эмурата татенье — это целый период, три-четыре года, во время которого повсюду на землях самбуру может совершаться джандо. Завтра — лишь первая церемония этого сезона, обрезание первой группы юношей, набранных в текущей энгибате.
— Теперь я понял все, кроме одного: почему воины, которые пройдут посвящение завтра, называются «под-лин-ны-ми моранами»? Разве бывают еще и «ненастоящие мораны»?
— Не понял потому, что спешишь со своими вопросами, мхашимиува. В течение ближайших четырех лет, начиная с завтрашнего дня, юноши будут посвящаться в воины. Все они считаются воинами одного поколения. Но через четыре года истечет срок начинающегося завтра эмурата татенье. Все юноши, сделавшиеся воинами за эти четыре года, соберутся на праздник закрытия сезона эмурата татенье. Праздник называется эндунгорре — «день проклятия ножа». В этот день мораны предают проклятию нож, символизирующий инструмент, которым было совершено обрезание всем «подлинным моранам» одного поколения. Каждый моран приносит на праздник пойманную в кустах птицу турача и на виду у собравшихся ломает ей ноги и выкалывает глаза. Это предостережение. Любого, кто в следующие четыре года сделает кому-нибудь из мальчиков самбуру операцию обрезания, ждет та же участь, что и турача. Поэтому новых моранов в ближайшие четыре года не появляется. А юноши, уже посвященные в мораны, уходят в буш и поселяются в маньяттах. Ты, наверное, знаешь, мхашимиува, чем занимаются молодые мораны, живущие в маньяттах.
— Знаю, мзее.
— Ты думаешь, мораны только и делают, что таскают за хвост львов, отбивают скот у соседей и соревнуются со своими сверстниками в прыжках в высоту? Это само собой. Но главное — это то, что молодые мораны всеми силами стараются выжить из маньятт старших моранов, представителей предыдущего поколения, и сделаться хозяевами лагерей. Сначала им это не удается. Но по мере того, как молодые мораны мужают, набираются сил и опыта, они в соревнованиях, а иногда и совсем в недружеских схватках берут верх над старшими.
Когда молодые женщины только и говорят о том, что молодые мораны все чаще выходят победителями над засидевшимися в маньяттах «стариками», ол-Киамаа принимает решение о проведении новой церемонии — эното. На ней «подлинные» младшие мораны делаются старшими моранами, а старшие мораны предыдущей марика[15] переходят в группу младших старейшин.
Однако по мере того, как старшие мораны делаются старейшинами, число воинов, особенно младших моранов, все уменьшается, потому что проклятие, произнесенное во время эндунгорре, продолжает действовать. И тогда года через два после того, как прошло эното, ол-Киамаа принимает решение о наступлении нового посвящения в мораны. Но запомни: период посвящения в мораны новый, а энгибата — старый.
— Не понимаю, мзее.
— Сейчас поймешь. И завтра, и примерно через десять лет, когда наступит новый период посвящения в мораны, будет оставаться в силе один и тот же цикл энгибаты. Поэтому и завтрашние мораны, и те, кто сделаются воинами через десять лет, будут считаться моранами одного поколения, одной возрастной группы. Ты помнишь, я говорил, что завтра начинается эмурата татенье и воины, прошедшие ее, будут называться «подлинными моранами»? А вот через десять лет будет проводиться эмурата кенианье. Это второй цикл одного и того же периода энгибаты. После этой церемонии у нас появятся «фиктивные мораны».
— Какая между ними разница? — поинтересовался я.
— Разница та, что срок службы «фиктивных моранов» в два-три раза короче, чем «подлинных моранов». И подлинные мораны, которые появятся завтра, и фиктивные мораны, которые будут посвящены через десять лет, хотя и разного возраста, но принадлежат к одной возрастной группе, к одному циклу энгибаты, к одному поколению. Когда через два года после начала эмурата кенианье будет объявлено новое эното, младшие фиктивные мораны быстро сделаются старшими моранами, а подлинные мораны, хоть и сделавшиеся воинами на три-четыре года раньше, будут продолжать оставаться таковыми еще пару лет. Затем, решив жениться, они будут покидать маньятты, а ряды воинов станут пополнять обрезанные за период эмурата кенианье новые фиктивные мораны. Поэтому у самбуру всегда есть достаточное число и опытных старших моранов, и рвущихся в бой новичков, мечтающих показать свою удаль и отвагу. На всей земле самбуру, в самых далеких маньяттах и енкангах, все мужчины сплочены в единую организацию и знают в ней свое место. То там, то здесь проходят церемонии и праздники, то там, то здесь мальчики делаются воинами, а воины — старейшинами. Но никогда не бывает так, чтобы все мораны одновременно сделались старейшинами. Так что, мхашимиува, не все так просто у самбуру.
— Да, совсем не просто, — согласился я.
Старик потянулся за новой сигаретой, выкурил ее и только потом заключил свой рассказ поучительным тоном:
— Моран — главная фигура у самбуру. Вся жизнь племени связана с ним, все церемонии посвящены ему. Все хотят быть моранами, потому что они в центре жизни и внимания всего племени. Вот почему завтра — большой день. И тебе повезло, что ты попал на эмурата татенье, да еще и в «Горах ребенка».
Глава двадцать третья
Наставники ил-пирони трубят в рог. — Посвящаемые возвращаются из лесных лагерей. — Клятва оружию. — Олайони — мальчишки без детства. — Так уж ли отличается эмурата татенье от инициации древних латинян? — Жертвенный вол истекает кровью. — Лангичоре берется за нож. — «Пересдавать» испытание на право стать мужчиной нельзя. — О-сиполиоли начинают метать любовные стрелы. — И вновь встает вопрос: «Кому же принадлежала первая корова?»
Утро началось торжественно и тихо. Эта тишина, столь необычная для шумных селений самбуру, особенно подчеркивала значимость наступающего дня. Как только взошло солнце, старшие мораны в красных тогах вышли на середину лужайки на дне долины и, став в два ряда друг против друга, скрестили над головами копья. Усевшиеся на почтительном расстоянии взрослые мужчины и женщины молча наблюдали за происходящим.
Как раз в тот момент, когда красный круг солнца целиком выкатился из-за горизонта, со стороны темных, еще неосвещенных ущелий послышались резкие звуки. Это трубили в рога ил-пирони, возвещая всех присутствующих о том, что мальчики могут стать мужчинами. Они трубили долго, и мрачные ущелья, подхватывая надрывные звуки, эхом разносили их по «Горам ребенка». Звуки сгоняли с гор «дух детства», оставленный там прошлой ночью мальчишками, но еще «скрывающийся в лесу» и способный поэтому «вновь вселиться» в своих бывших хозяев.
Потом надрывные звуки оборвались, и из леса появились ил-пирони. Они шли высоко подняв головы, преисполненные чувства той высокой ответственности, которая на них возложена. За ними, выстроившись в три ряда, шли посвящаемые. Мальчишки остались на опушке, а ил-пирони с гордым видом прошли сквозь строй моранов под скрещенными над их головами копьями. Это была «клятва оружию моранов», подтверждающая, что посвящаемые прошли весь положенный курс наук и могут сделаться достойными воинами.
Я подошел поближе к мальчишкам, сгрудившимся на опушке. Всем им было лет по четырнадцать — пятнадцать. Сегодня ночью у них были острижены волосы, которые вместе с «душой ребенка» остались в лесу. Теперь на их бритых головах были намалеваны белые полосы. Это знаки посвящения. Белый цвет символизирует чистоту и указывает на то, что юноша достоин стать мораном. Мальчишеские тела были слегка смазаны жиром и ярко блестели на солнце. Единственное, что на них было надето, — это крошечная набедренная повязка. Она была сделана из кожи жертвенного быка, которого закололи три месяца назад, когда взрослые, празднуя эмболосет, отправили своих сыновей в лес вместе с ил-пирони.
Тесно прижавшись друг к другу, мальчики стояли на опушке, наблюдая за происходящим. В их глазах выражались и страх и радость. Конечно, они побаивались предстоящей таинственной церемонии, сопровождающей мучительную операцию. Но в то же время радовались тому, что с сегодняшнего дня они делаются полноправными членами общества, мужчинами, моранами, которым будут завидовать и мальчишки помоложе, и мужчины постарше.
За исключением собственных родных, они боятся взрослых, потому что неписаные законы нилотской этики обязывают олайони исполнять любое приказание старших. А приказание это может быть каким угодно. Не раз мои взрослые спутники-нилоты отправляли совершенно незнакомых им мальчишек куда-нибудь за десять километров в енкангу среди буша отнести туда подарок своему родственнику или приказывали притащить воды из родника, бьющего где-либо на склоне горы. И олайони безропотно исполняли это распоряжение, потому что присущие обществу многих африканских племен формы эксплуатации детей взрослыми закреплены традицией нилотов. Такая эксплуатация — логическое следствие деления общества на возрастные группы, и не маленьким беззащитным олайони замахиваться на давнюю традицию. Именно поэтому каждый нилотский мальчишка с нетерпением ожидает конца своего детства.
Еще одно испытание, и им больше не надо будет безропотно исполнять причуды и приказы взрослых. Наоборот, во многом старейшины будут прислушиваться к ним — воинам, сжимающим в твердых молодых руках копье и оберегающим род от врага. Отныне они будут чувствовать себя в безопасности в компании своих сильных вооруженных сверстников и даже смогут наводить страх на других. Теперь они наверстают упущенное и познают то, чего не знали в детстве, — свободу, игры и развлечения. Наверное, тяжелое детство и объясняет то озорство, бесшабашность, которые на первый взгляд уже не по возрасту моранам.
Хотя в церемонии превращения мальчика в мужчину у нилотов есть своя специфика, в основе своей она очень мало отличается от того, что еще древние латиняне называли «initiatio» — инициация, посвящение. Как древние римские юноши, мечтавшие скинуть toga pretexta, были готовы на любое испытание, так и нилотские олайони согласны на все, чтобы сбросить мальчишеский наряд. Переход из мира детства в сложный мир взрослых сопровождается торжественными и таинственными церемониями не только у людей древности или первобытных племен современности. Разве приобщение юноши к таинству мессы на первом причастии в любой ультрасовременной католической стране — не завуалированный религиозной обрядностью отголосок той же первобытной церемонии, что разыгрывалась на моих глазах в горах Олдоиньо-Ленкийо?
Вновь затрубил рог, и на уже залитом солнцем склоне долины показалась процессия, состоящая из старейшин и младших моранов в красных накидках. Они гнали перед собой вола, на лбу которого, как и у посвящаемых, была намалевана белая полоса. Такими же полосами был исчерчен его круп. Это было жертвенное животное посвящаемых.
Только вола приносят в жертву духам посвящаемых, оставленным этой ночью в горах. «Поскольку вол никогда не крыл корову, он сродни олайони, не знающим женщин», — объясняют самбуру.
Вола привели на дно долины. Младшие старейшины и младшие мораны окружили его, а предводитель старших моранов, издав громкий клич, вонзил меч в горло животного. Волу не дали упасть на землю. Сгрудившиеся вокруг мужчины поддерживали его, и, когда по могучему телу пробежала последняя конвульсия, предводитель старших моранов поднес к ране, из которой хлестала кровь, церемониальный рог.
Как только красная пена полилась через край, он отпил из рога глоток и передал его предводителю старших старейшин. Вновь откуда-то из горных ущелий послышались трубные звуки. Тогда ил-пирони, окунув в рог свои указательные пальцы, разрисовали себе лбы кровью, а затем направились в сторону опушки, где сгрудились олайони. Минут десять они что-то объясняли мальчишкам. Затем те выстроились в три шеренги и под водительством своих наставников вышли на площадку, где был заколот вол. Предводитель старейшин подошел к ним и, обмакнув в рог указательный и средний пальцы, начал замазывать кровью белые полосы на лбу у посвящаемых. Это была церемония, преисполненная для присутствующих глубокого смысла. Кровь домашнего скота у нилотов — символ жизни, она вселяет в воинов силу и доблесть. Белый цвет детства, замазывавшийся старейшиной, уходил в прошлое. Символом будущих моранов становился красный цвет мужества. Кровь вола, принесенного в жертву «духу детства», отныне будет связывать всех посвященных друг с другом и с их мифическим покровителем.
Замазав белую полосу на лбу у последнего олайони, предводитель старейшин обратился с заключительным напутствием к посвящаемым. Старик говорил о том, какая это честь быть мужчиной, и о том, каким нужно быть отважным и сильным, чтобы оправдать доверие соплеменников.
Когда старший старейшина произнес последнюю фразу и над долиной воцарилось гробовое молчание, из-за туши поверженного вола появилась фигура Лангичоре. На нем была ярко-желтая тога, выделявшая его среди других мужчин в красных одеяниях. Это внезапное картинное появление произвело впечатление даже на меня. Медленным, размеренным шагом он подошел к старейшине, взял у него из рук рог и выпил оставшуюся в нем кровь. Потом молча кивнул в сторону ил-пирони, только и дожидавшихся его сигнала. Один из наставников посвящаемых, стоявших в первом ряду, взял за руку первого олайони и ввел его в центр площадки, которую мораны устлали коровьими шкурами.
Усевшись на одну из шкур, ил-пирони снял с посвящаемого набедренную повязку и, уложив мальчишку на шкуры, обвил его ноги своими ногами. Голову посвящаемого наставник сунул себе под мышку, а второй рукой сжал обе ладони олайони. Вытащив из складок своего одеяния отточенный до блеска кусок ножа, Лангичоре приступил к делу.
Старик действовал нарочито медленно, чтобы и страшная боль, и вид крови, и воцарившаяся вокруг гнетущая тишина навсегда остались в памяти посвящаемого, усилили значимость происходящего. Иногда он останавливался и, наклонившись к олайони, что-то говорил ему, широко раскрыв глаза и жестикулируя окровавленными руками.
Три старших морана стояли рядом, наблюдая за выражением лица оперируемого. Не то что крика — малейшей гримасы от боли было бы достаточно для того, чтобы прослыть недостойным стать воином и быть с позором унесенным с «операционного стола». Но посвящаемые вели себя стойко. Однако, по-моему, осознанно контролировали себя олайони лишь в начале операции. Затем, когда наступала ее самая мучительная часть, юноши попросту теряли сознание. Во всяком случае, после окончания процедуры никто из посвященных не покинул «операционную» самостоятельно. Два-три морана поднимали юношей со шкур и относили в тень.
Весь день до заката солнца не покладая рук орудовал Лангичоре, лишь один раз с уст оперируемого мальчишки сорвался вопль. Стоявшие на страже мораны тут же отобрали несчастного юношу у пытавшегося возразить что-то ил-пирони и отнесли его в хижину. Мальчишку ждала незавидная участь: всю жизнь он будет ходить теперь в одежде олайони, не сможет носить оружие взрослых, иметь семью или право голоса в ол-Киамаа. Экзамен на право быть воином и мужчиной у нилотов сдают лишь один раз. «Пересдача» здесь не допускается.
Зато родители посвящаемых вели себя не столь сдержанно. Матери при виде крови иногда закрывали руками глаза и вскрикивали, отцы разрешали себе давать советы Лангичоре.
Вечером, когда был обрезан последний юноша и в енканге начались торжества по поводу появления молодых моранов, сердобольные родители сделались главным объектом добродушных насмешек и шуток всех собравшихся. Выходя по очереди к костру, соплеменники изображали отцов и матерей со слабыми нервами и требовали, чтобы они сами при всех повторили то, что делали или говорили, наблюдая днем за действиями Лангичоре. Матери олайони обычно отказывались исполнять желание собравшихся, а подвыпившие отцы с удовольствием играли самих себя. Отцы были в добродушном настроении, потому что, в сущности, это был и их праздник. Пока их сыновья были всего лишь олайони, отцы в ол-Киамаа пользовались очень небольшим влиянием. Теперь же, сделавшись отцами моранов, они за один день приобрели немалый авторитет.
Недаром пиршество, устраиваемое после окончания церемонии инициации, называется Ол Гор Огор эл Айон Эмерата — «вечер прыжков через препятствия». Развеселившиеся отцы действительно прыгали через камни и бревна, причем эти препятствия символизировали их сыновей, «мешавших» им до сих пор занять должное место в совете старейшин.
Одни только посвященные не участвовали этим вечером в веселом пиршестве. Придя в себя после операции, они скрылись на несколько дней в материнских хижинах, разукрашенных в честь новоиспеченных моранов зелеными ветвями ююбы. Дней десять юноши, пока совсем не поправятся, будут лежать дома, и никто, кроме матерей, приносящих им парное молоко, не может их видеть.
Затем, окончательно окрепнув, юноши распишут свои лица пеплом и сплетут огромные венки-короны из перьев страусов и турачей. Моранов в таких нарядах называют о-сиполиоли — «недавно посвященные». В первую ночь полнолуния о-сиполиоли соберутся на площадке, где сделались моранами, и услышат от своих ил-пирони последние наставления, необходимые взрослому мужчине. Они узнают, что, поскольку они принадлежат к одной возрастной группе и считаются друг другу «братьями», они не могут жениться на сестре своего друга. Браки между их детьми также противоестественны, так как для детей своих сверстников — все они «отцы». О-сиполиоли узнают так же, как можно любить девушку, не имея от нее детей, и получат от наставников «любовные» лук и стрелы, а также черную тогу «морана, ищущего подругу».
Когда все о-сиполиоли обзаведутся подругами, они вновь собираются в месте своего посвящения, сбривают с головы волосы, успевшие вырасти после инициации, и начинают именоваться илбартони — «бритоголовыми». Это и есть младшие мораны. Отныне они имеют право носить красную тогу — одежду мужественных, щит и длинное копье. Только древко у их копья коричневого цвета, а у старших моранов — черного. Через несколько месяцев их волосы отрастут настолько, что их уже можно будет заплетать в длинные тонкие косички и делать из них замысловатые прически. Такие прически свидетельствуют о том, что младший моран уже имеет определенный стаж и что ему пора доказать свое мужество.
Теперь воины сами ищут случая проявить удаль и отвагу, доказав своей подруге, что она не ошиблась в избраннике, а старшим моранам — что они способны достойно заменить их. Раньше, во времена торговли живым товаром, лучшим способом доказать свою смелость было «смочить» копье кровью работорговца. Потом мораны у самбуру начали довольствоваться поединком со львом. Сейчас для того, чтобы прослыть настоящим мораном, можно никого не убивать, но принять участие в десятке успешных рейдов за скотом. И чтобы прослыть мужчинами, мораны устремляются на земли соседних племен и порой без всякой надобности угоняют у них коров…
Доказать нилотам, что это противозаконно, никто не может. «Когда мы пришли на эти каменистые равнины с севера, у местного населения не было ни коров, ни коз, ни верблюдов. Весь домашний скот в округе произошел от пригнанного нами скота и поэтому принадлежит нам», — заявляют самбуру.
Но ближайшие соседи самбуру — скотоводы-туркана, живущие там, где кончаются зеленые горы Кулал и вновь начинаются черные вулканические пески и туфы, не желают уступать им приоритет в обладании первой коровой. Они тоже пришли с севера, пригнав из своего нильского очага тысячные стада. Как гласят легенды туркана, до их появления немногочисленные аборигены занимались по берегам Бассо-Нарок лишь охотой и собирательством. Поэтому туркана уверены, что коровьи и верблюжьи стада на севере Кении ведут свою родословную именно от скота, принадлежавшего в те далекие времена им.
Так возникают бесконечные конфликты, племенные стычки, во время которых огромные, в тысячи голов стада переходят от одного племени к другому. Неразрешимый ныне вопрос: «Кому принадлежала первая корова на берегу озера Рудольф?», уходящий своими корнями в племенную историю, стал сегодня чуть ли не главным фоном внутриполитического положения на севере Кении и Уганды, на юге Судана. Почти ежемесячно газеты сообщают о «рейдах» нилотов вдоль побережья нефритового озера…