Позыв становится необоримым, а сдвинуться с места невозможно, будто ступни примерзли к палубе. Последний спазм и величайшее облегчение ужасающего унижения, точно во сне, где для опорожнения мочевого пузыря приходится использовать самые неподходящие места, залитые ярким светом и переполненные спешащими по своим делам людьми, которые лишь делают вид, что не замечают отливающую в уголке фигуру, но волны презрения окатывают вперемежку с тяжелым запахом застоявшейся урины.
Вот только в отличие от сна густо-оранжевая жидкость, растекаясь по палубе пенистыми ручьями, приносит настоящее, а не иллюзорное успокоение.
– Мелкий шкодник, – бурчит Вандерер.
Совершенно непонятным и неуловимым способом он оказывается впереди, во весь рост – худой, нескладный, в невообразимом балахоне, висящем на нем, как на вешалке, с огромным черепом и огромными ушами, с таким ледяным вниманием рассматривающим все подробности физиологического отправления, что хочется даже не отвернуться, а – завыть, завыть от отчаянного унижения.
– Мелкий шкодник, – огромные башмаки остаются на месте даже тогда, когда бурные потоки добираются до них и растекаются вокруг нечистым озерцом.
Копхунд, вставший позади хозяина неодолимой преградой, тянется носом к башмакам, нюхает, становясь похожим на крупную собаку, если бы не круглые золотистые глаза, что с почти человеческим презрением разглядывают провинившегося.
Рука с узловатыми пальцами профессионального палача-душителя тянется к карману, несомненно отяжеленному любимой многозарядной смертью, и стыд волшебной алхимической реакцией превращается в панический страх, который костистой хваткой стискивает низ живота. Струя замирает мучительной огненной пробкой, но что такое боль по сравнению с ужасом созерцания неумолимого конца?!
Многозарядная смерть черным оком гипнотизирует, завораживает, а глухой голос наполняет сжатую до размеров обделавшегося ничтожества вселенную почти Господним повелением:
– Встань и иди! Встань и иди! И скажи бомбе, что если она хочет взрыва, то запал к ней у меня! Пусть придет, тогда и рассудим!
– Господин крюс кафер! Господин крюс кафер!
Черная дыра почти неминуемой смерти гипнотизирует, не позволяя сдвинуться с места, но лицо Вандерера внезапно обвисло, обрюзгло, поплыло разогретым парафином. Глаза сгнили, превратившись из мерзлых осколков космического льда в кишащие червями язвы.
– Гос-с-с-с-сподин… крюс-с-с-с… кафер-с-с-с-с…
Ужасно… Чудовищно… В голове набухает кровавый раскаленный пузырь – мозговая эмболия, сообщает равнодушный голос, вероятность – ноль ноль ноль ноль… Ошибка комплементации – в пределах статистического шума… Симптоматика – девиантное поведение… Прогноз – негативный… негативный… негативный…
– Вс-с-с-с-стань и идитес-с-с-с-с… гос-с-с-с-сподин… крюс-с-с-с… кафер-с-с-с-с…
Мир чудовищной метрики порождает чудовищные души. Двумерное дифференцируемое неориентируемое многообразие, компактное и без края, а значит – без дуализма добра и зла, лишенное двусторонней геометрии души, что не нуждается в односторонней “сукрутине в две четверти”, которую Высокая Теория Прививания склеивает из светлой человеческой стороны, спасая дух от вакханалии нравственных проблем, но порождая неодолимые краевые эффекты, когда податель сей индульгенции воспитания заведомо действует от имени и во благо Человечества.
Отсюда не вырваться и не убежать даже молекулярному хирургу, творившему по неведению то, что обычно подлежит по закону милосердия и гуманизма вечному погружению в черную дыру тайны личности. Разве не в последнюю очередь этот подленький якорек НЕ удерживает нас от свершения отвратительных делишек?! Какие бы преступления мы не совершили во имя разума и просвещения, благодарное Человечество заботливо укроет нас самих от мук совести, ибо неведение того, что творим, только и движет нас вперед, вперед, вперед.
Никто не придет и не скажет, что молекулярный хирург Парсифаль напрасно искал Грааль превращения человека воспитанного в сверхчеловека, копаясь в генетических наслоениях точно археолог, поставивший целью всей своей (и не только своей, ха) жизни отыскать легендарный город и тем самым научно превратить полусказочный эпос в слегка приукрашенный отчет о реальных событиях.
Разве может хоть кто-то заявить, что благороднейшая цель, имеющая к тому же прочный научный фундамент, не оправдывает средства ее достижения, даже если эти средства – сопливые, плачущие, ползающие, гадящие отбросы генетических экс(пери)(кре)ментов?
Или кто-то осмелится ткнуть в него пальцем лишь за то, что Высокая Теория Прививания не позволила ему весь этот генетический хлам, всю эту свору эволюционного мусора, цирк уродов, наглядно демонстрирующих – из какого сора природа ваяет видовые шедевры, отправлять в аннигиляционное ничто?
Разве прозябание в темных катакомбах хуже, чем смерть? Разве возня в собственных нечистотах и пожирание себе подобных – не гуманнее ослепительной вспышки в жерле портативного уничтожителя? Жизнь не требует оправданий и привходящих условий. Она – самоценна по своей сути. Вот базовый постулат Высокой Теории Прививания.
Как же их мутило, когда они пришли к нему! Рыцари плаща и кинжала оказались слабоваты для того, чтобы принимать жизнь во всех ее проявлениях, даже если она создана таким нелепым демиургом, как он.
Анацефалы, полурыбы, мохнатые, хвостатые, слепые и многоглазые, безрукие и безногие, бесформенные куски мяса с отверстиями для пищи и испражнений, покрытые чешуей и присосками, лишайниками врастающие в малейшие трещины, извергая тучи спор, заживо пожирающих других уродов по несчастью.
Черновик эволюции, пропись, где еще неумелый творец тщится повторить неумелой рукой типографский образец алфавита с завитушками, ошибаясь, перечеркивая, разбрызгивая чернила, но с каждым разом приближаясь в недостижимому образцу.
Разве можно обвинять природу в том, что она щедро извлекала из небытия сонмы отвратных чудовищ, нащупывая единственно правильный путь к человеку разумному, которому и вручила полномочия вершить управляемую эволюцию, эволюцию, укорененную в разуме, а не в примитивном желании жрать и размножаться?
– Никогда не думал, что катаклизм окажется лысым человеком с оттопыренными ушами, – тогда он еще не утратил способность шутить, разглядывая бритвенный разрез рта Вандерера. Даже наоборот – так мог шутить только тот, кто точно знал, что бог – измышление для слабаков. – Естественная природа мельчает на выдумки, не находите? Чтобы выбраться из тупика рептилий, природе понадобился гигантский метеорит, а чтобы предотвратить появление хомо супер – всего лишь чиновник.
Вандерер разглядывал его и даже не моргал. Пожалуй, это больше всего производило впечатление – круглые, неморгающие глаза. Словно пуговицы, пришитые к лицу куклы. Словно кусочки льда, вставленные в вылепленную из снега фигуру.
Только потом молекулярный хирург сообразил, что ему оказали невиданную честь, потому что никакой метеорит, комета, ледниковый период не могли сравниться с той разрушительной силой, что концентрировал в себе железный старец.
– Вы не задали главный вопрос, Парсифаль, – вот что тогда сказал Вандерер.
– Какой же? – он сухо сглотнул, позволив себе проигнорировать вежливое обращение к воплощенному катаклизму, который обрушился на слабые всходы новых эволюционных дерев, обещавшие дать обильные плоды, но сейчас оказавшиеся бессильными против напалма, выжигающего подвалы и лаборатории.
Дом на высоком берегу, где внизу извивалась узкая речушка, мутная от песка, какое-то время крепился, стараясь удержать внутри полымя, отчаянно всасывая ледяную артезианскую воду и извергая ее на плотные тучи огня. Но вот стены не выдержали напора, вздулись безобразными пузырями, покрылись бубонными пятнами пожирающей изнутри чумы воздаяния за вкушение плода познания, и оглушительно лопнули, выпустив фейерверк искр.
Смоляной дым лизнул брюхо висящей низко краюхи ликвидационной команды, та дернулась и неохотно уступила место вырастающим в безоблачное небо столбам, похожим на оплывшие кресты.
– Какой же? – повторил он, а точнее – не повторил, а просто прокатилось во внезапно возникшей внутри пустоте эхо необязательного вопроса и вырвалось наружу, шевельнув потрескавшиеся от жара губы.
Серебристые трубки потянулись вслед за краюхой, люди медленно отступали от пожарища, а на их защитных костюмах плясали багровые блики. Ветер взметнул сноп искр, щедро бросил на высохшую трава, и та занялась множеством крохотных огоньков, жадно пожирающих сухостой, оставляя после себя черные проплешины.
Шальные брызги пожара долетели и до них, но Вандерер даже не шевельнулся от укусов жертвенного огня. Он походил на инквизитора, приговорившего к сожжению рыжеволосую красотку-ведьму, и теперь внимательно наблюдающий за ее корчами, за тем, как очистительный жар слизывает с похотливого тела оболочку греховной плоти, высвобождая рвущуюся к небу вместе с жутким воем агонии бессмертную душу.
Тогда ему на какое-то мгновение показалось, что эта облаченная в аспидный шелк фигура воздаяния ждет знамения, напряженно вглядываясь в буйство пожара, которое насиловало, рвало в клочья, пожирало бесстыдно открытые чужому взору потаенные уголки сераля, где шлюха-эволюция похотливо соединялась в запретной связи со своим же порождением, и тут же отрыгивало безобразную блевотину – предвестницу грядущего пепелища.
Костлявые пальцы сдавили плечо. Стиснули так, что захотелось взвыть от боли, но вбитый в подкорку инстинкт врача заставлял предположить худшее – что чернеющая рядом глыба наконец-то дала трещину, что мотор, давно работающий на сверхпроводимости в условиях сверхнизких температур, где даже душа переливается точно гелий – без малейшего трения совести, внезапно дал крохотный сбой, от чего глыба пошатнулась, накренилась, и если бы не молекулярный хирург…
Игривость воображения всегда являлась его слабым местом. Разве что-то могло разладиться в механизме, на плечах которого возлежала ответственность за небесную твердь, которую он, словно атлант, обречен держать до самого конца, ибо не находилось рядом Геркулеса, в чьи могучие руки он мог бы ее передать – пусть ненадолго, на чуть-чуть, на крохотную долю мгновения…