Оболочка лопнула, растеклась грязной лужей слизи, в которой неуклюже ворочалось новорожденное чудовище – кошмарная помесь пиявки и человека. Судорожно раззевался, отплевывая багровую жидкость, сложнейший ротовой аппарат из нескольких челюстей, усеянных роговыми шестернями, что с механическим жужжанием вращались и перемещались могучими мышцами. Черные длинные волосы неопрятными локонами спадали на то, что можно было бы назвать лицом, не будь оно ужасающей помесью уродства и зверя.
Висящий на складке кожи треугольник дернулся, налился еще большей тяжестью, будто рожденная из огня лихорадочного бреда чумы тварь притягивала его к себе шевелением скрюченных лап.
– Красавец, – провозгласил безумный мафусаил. – Прелесть. Истинный облик парии, исторгнутой из недр древней машины любопытствующей волей человека, искалеченного нравственными пределами. Глупец прошлых времен так и не понял – невозможно созерцать звездные небеса в путах внутреннего нравственного закона, как нельзя оставаться нравственным существом, преодолевая тяготение на пути к звездам.
Сворден напрягся, и ему показалось ферма начала подаваться. Оглушающе стучало сердце, задавая ритм адреналиновым инъекциями, что врывались в жилы обжигающими волнами и прокатывались по телу, заставляя его снова и снова исполнять боевой танец воли к жизни. Стальной обруч боли крепче стискивал череп, а в виски впивались винты, подкручиваемые безжалостной рукой ужаса.
– Не меня… Не меня… Не меня… – шевелились губы, зажив собственной жизнью животного страха существа, бессильного перед заговором всего мира против его никчемной душонки.
Лязгала лента, продолжая неукротимым стальным потоком нести грешников к перемалывающей глотке преддверия преисподней. Не каждому счастливцу удавалось достичь края бездны, где вертикаль стальной фермы начинала крениться, попадая между зубцами колоссальной дробилки, и та осторожно принималась за превращение живой плоти в нежнейший фарш. Сколько их полегло или вознеслось, оставив на формах ненужные куски, чаще всего – сжатые кулаки на укороченных запястьях, свирепо грозящих мутному небу.
– Урок… Несчастный мальчик преподнес нам урок, своей кровью низвергнув человечество с пьедестала космической экспансии, – продолжал хрипеть старик. – Великая цель… Благородство помыслов… Прометеевский дух… А что, если единственная судьба парии – увидеть дурацкие баклашки и умереть? Не от пули, не от ножа, а от исполненного долга всей жизни? Нет, прав оказался плешивец, что ценой крови лишил нас ужасающей разгадки. Уж лучше сгинуть от мук совести, чем пасть с пьедестала!
Полупрозрачный эпителий вставал непролазными зарослями по обе стороны движущейся ленты. Длинные полые трубки тянулись к фермам жадными щупальцами, и в их прозрачности набухали фиолетовые пятна стрекательных клеток, которые только и ждали касания голых тел, чтобы разрядиться тысячами ядовитых жал.
Одна из трубок мазнула знатока запрещенных наук, и старец отчаянно возопил. Чудовищная опухоль охватила ногу, в мгновении раздув ее так, что стальное крепление не выдержало напора плоти и разлетелось. Казалось, багровая в изумрудных крапинах змея поглотила конечность и теперь переваривает заживо тощее мясцо.
Кошмарная помесь, оскальзываясь, все же поднялась, замерла, покачиваясь из стороны в сторону и поводя неуклюжей головой, отягощенной клацающими лезвиями. На каких еще чудовищ рассчитан отменно смазанный слизью и смоченный слюной невероятный резак? Неужто его единственное назначение – пугать распятых грешников, да отделять плоть от костей в преддверии падения в кипящие котлы преисподней?
Сворден почувствовал, что ферма с большой неохотой, но все же подается. Усталость тела – ничто по сравнению с усталостью металла, раз за разом проходящего сквозь злые щели и горнила, орошаемого едкой кислотой пота ужаса и пота смерти, кровью живой, истекающих из ран, и кровью мертвой, что черным потоком струится по зазубринам стальной конструкции.
Еще, еще немного – крошечной толики ужаса перед ошеломляющим преображением парии, которая, движимая ненавистью, ухитрилась не сгинуть в пучине смерти, пройти сквозь гулкую пустоту материалистической послежизни и оказаться в причудливом мире наркотического бреда религиозных конгрегаций, даже в век Вечного Полудня толкующих о Добре и Зле, о неизбежном Воздаянии каждому по делам его.
Клацнули напоследок челюсти ножных креплений, ударив по щиколоткам, отчего бодрящий разряд боли пронзил тело.
– Глаза… Глаза… Глаза… – агонизировал знаток запрещенных наук.
Стальные браслеты вцепились в запястье с яростью бешеных псов. О каких глазах толкуешь, старая рухлядь?! Какие могут быть глаза у иноземной пиявки, что растопырила челюсти и готова вцепиться в любого из них, если сможет вырваться за пределы дилеммы буриданова барана, лишенного мозжечка?
Пока она раскачивается из стороны в сторону, подергивая лапами, а псевдоэпителий, стелется по земле, чуя приближение чего-то огромного и любопытствующего, еще есть время для свободы.
Сворден бьет пяткой по ферме, и острейшая боль простреливает ногу. Предательский стон вырывается сквозь зубы, а черная четырехугольная тяжесть внезапно наполняется чужеродным пульсом. Главное – не давать своей внутренней твари ни малейшего повода бросить безнадежную затею. Она стенает, молит о пощаде, но запущенный механизм воли со злорадным упрямством поочередно вбивает искалеченные пятки в твердую сталь.
Ступни раздулись и покрылись трещинами, откуда брызжет кровь вперемежку с гноем, сползая по ферме едким потоком. Ноги похожи на слоновьи лапы, если только здешний мир породил подобных животных. Тупая боль перехлестывает чресла и впивается тупыми обломками зубов в живот. Черный треугольник распухает, проникая крючьями под кожу, словно кто-то запускает любопытные ледяные пальцы внутрь. Медленно созревающий паразит готовится вырваться из яйца и приступить к следующей фазе кормления.
– Он ослепил себя! Плешивый старец начитался древних трагедий и ослепил себя! Что ты вообще знаешь о том, что он думал о длинноволосом парии с тату, которого сам окунул в кровавое месиво кривых исторических путей? Не вещал, не лгал прямо в ореховые глаза, а чувствовал в глубине своей искалеченной постоянным страхом душе? – стенал агонизирующий мафусаил. Муки смерти бессмертного похожи на движение плода по родовым материнским путям окоченевшего трупа.
Ноги потеряли чувствительность. Чтобы убедиться в их продолжающемся движении, надо повесить голову на грудь, почти закатив вниз глаза, – опасный образ перед лицом смерти, без разбору принимающей жизни хладных трупов и еще теплых тел. Запущенный моторчик воли с упрямством парии, что тянется к дурацкой баклашке, оставшейся уже по ту сторону его бытия, заставляет подушки пяток стучать в изъеденные кровью и гноем опоры.
– Разве ты не знал, ореховоглазый, что плешивец встречался с каждым из парий? Что ты вообще знаешь, баловень судьбы, сторонний наблюдатель за чужими страданиями… Ты даже не осведомлен о том, кем является его приемная дочь, хотя он вполне серьезно задумывался над тем, чтобы обзавестись сыном – длинноволосым мальчиком с глубоко посаженными глазами… Он сделал все незаметно, чтобы никто не узнал, скрыл следы так тщательно, как мог только он.
Ферма кренилась, но не от приближения к дышущей лютым холодом воронке, где гул молотилок сливался с воплями перемалываемых тел. Буриданова тварь шевельнулась, зашипела, осклабилась шестернями и резаками, наконец-то разорвав порочный круг неразрешимой логической задачи. Пиявка, двойная наследница строителей янтарных городов, изготовилась к питанию.
– Убить того, кого мог бы сделать сыном, – уж не хочешь ли и ты испытать такое, когда кошмар совести все-таки выпустит тебя из пропитанной потом и слезами постели? Только попроси, и знаток запрещенной науки состряпает тебе откровение крысиного бега в ловушке ложных гипотез! Та вопящая от ужаса красотка вполне достойна апокалипсиса откровения, который ты устроишь своей волей и руками ее сына, хе-хе…
– Его, убей его, – шептал Сворден, пока ферма продолжала нехотя крениться навстречу прозрачным щупальцам жгучего псевдоэпителия.
Но пиявка сделала свой выбор, и безумный мафусаил закричал ей вслед:
– Ату, ату его! Ату, мой мальчик! Ты ведь не забыл, кто раскрыл тебе глаза! Пусть и обманул меня тогда, но я на тебя не в обиде! Я тебя проща… – сомкнулись челюсти чудовищного порождения бараков чумных лагерей, где уже мертвые и еще живые перемешаны в неразличимую гниющую кучу, где в жесточайшей лихорадке агонии жизненная сила шкворчит, точно белок на раскаленной сковороде, коагулируя в неподвластную ни тлену, ни воскрешению массу, которую пожирают, вырывая друг у друга куски, восставшие из тьмы души пороки и грехи человеческие.
Зубы медленно впиваются в тщедушное тело знатока запрещенных наук, мафусаила, что так трепетно собирал и хранил – нет, не драгоценные кусочки человеческого знания, коим еще не пришло время расцвесть и превратиться в плодоносящие сады разума, но – трагедии, слезы, обиды, изломанные судьбы тех, кому не повезло заступить за красные флажки, скупо отмеряющие для любопытствующих образов и подобий творца уголки природы, уже очищенные от капканов, самострелов и прочих ловушек.
Скупым рыцарем согбенно он сидел над своими сокровищами, ощущая себя если не повелителем, то законным наместником растущей силы неудовлетворенного любопытства. Они все находились в его цепких руках – и те, кому приказали прекратить дело всей их жизни, и те, кто приказывал, решив, что только им ведомы пропасти во ржи.
Они все шли к нему – милейшему знатоку запрещенных наук, железному старцу, которого опасался сам плешивец – главнейший распорядитель по добровольному установлению гомеостазиса вселенной. Стиснув кулаки, срываясь на крик, плача или с жуткой отстраненностью находящихся в последнем градусе бешенства жертв они сидели на его легендарной кухоньке, точно скопированной с тех древних времен, когда вот такие убогие жилища оказывались единственным пристанищем для работников мысли – исповедальней и хранительницей все тех же обид, и все тех же страхов.