Черный Ферзь — страница 67 из 122

— Scheiß Kerl! Dreckskerl!

Что, наверное, означало:

— Возлюбленное чадо мое, Указующий Перст Господина Председателя, наиславнейшее из самых славных среди всех славных порослей, да снизойдет на тебя свет перпендикулярного прогресса и самой высочайшей из всех Высоких Теорий Прививания!

От подобных слов между бедрами становилось влажно, хотелось потянуться, застонать, но замарашка не смела двинуться с облюбованного местечка, надеясь на продолжение обращенных к ней речей Господина Председателя. Однако наступала долгая тишина, сквозь которую проявлялся шелест океана, трущегося о ворсистый бок стального острова.

— Человек, неудовлетворенный желудочно, не способен устремить свой взор не что-то другое, кроме еды, мечтать о чем-то другом, кроме как о хлебе насущном, работать ради чего-то иного, разве что в поте лица добывать себе пищу, — продолжал Господин Председатель, и замарашка тут же возвращалась из мысленного путешествия. — Он дергает левой ногой, пускает слюни, бурчит животом, и помышляет только о том, как быстрее и плотнее набить брюхо. Даже три радости, что дает нам жизнь, оставляют его равнодушным. Любовь Господина Председателя не откроет вам закромов, дружба с Господином Председателем возложит на ваши плечи бремя тяжкого долга, а работа во благо Господина Председателя заставит вас трудиться не покладая рук.

Славная поросль оцепенело слушала речь Господина Председателя, а у замарашки так засвербело в носу, что она не выдержала и невероятно громко для тщедушного тельца чихнула. Грохочущее эхо прокатилось по залу, сбивая с внимающих речам Господина Председателя паутину наведенного транса, подбрасывая в воздух разъяренных ос, которые тут же принялись барражировать, вытянув на всю длину ядовитые жала.

Господин Председатель, уже наполненный воздухом через чадящие компрессоры для очередной порции речи, поперхнулся, тяжко закашлял, огромный лик его побагровел, грудь заколыхалась от неконтролируемого сердцебиения, приступ асфиксии заставил колоссальное тело дернуться, провоцируя систему жизнеобеспечения включить реанимационный режим. В раструбы утилизаторов посыпались выжатые досуха, отработанные доноры.

— Кто… Кто… чихнул? — просипел Господин Председатель, и в теперешнем его бурлении, свисте, клекотании, уже не узнать ту бархатистую глубину, что лишь несколько мгновений назад гипнотизировала славную поросль.

Все пришипились. Не то что никому не хотелось выдавать ближнего своего, наоборот — очень хотелось, лишь бы побыстрее прекратилось пугающее барражирование ос с выпяченными из полосатых брюшек жалами, лишь бы поскорее стихло ужасающее своей болезненностью клекотание и сипение из распушенного рта Господина Председателя, как будто и на самом деле он стал самым обычным человеком, подверженным страстям и недугам.

Но на беду для славной поросли и на сомнительное счастье для чуть не обделавшейся от ужаса замарашки случайный чих, ставший причиной почти катастрофических событий, умело скрыл источник происхождения, хитрым путем расслоившись на многократно отраженные от высоких сводов зала еле слышные звуки, которые затем, наложившись друг на друга, и привели к столь оглушающему результату.

Славная поросль, втянув головы в плечи, бросала косые взгляды друг на дружку, уморительно корчила рожи, точно пытаясь еще больше припугнуть виновника, окажись он случайно сидящим по правую или по левую руку соседом.

— Кто чихнул?! — прогрохотал Господин Председатель, теперь уже более обычным голосом, слегка дребезжащим от закачиваемого в огромное тело успокоительного.

И тут из стройно сидящих рядов славной поросли внезапно вскочил Уста Господина Председателя — не тот, что сейчас, а тот, который был раньше — со смешной плешью, окруженной вечно потными волосинами.

Зачем он вскочил, нарушая субординацию, — тебя не спрашивают, ты и не высовывайся, — так и осталось неизвестным. Может и впрямь желал признаться, что чихнул. Почему бы и нет? Могли ведь двое одновременно начихать на речь Господина Председателя? Могли.

А может вскочил по давней привычке принимать на свой счет все задаваемые Господином Председателем вопросы, что его и сгубило — стоило тщедушной фигурке воздвигнуться над согбенной славной порослью, как его тут же нанизала на жало подоспевшая оса, скусила и сжевала голову, отчего из разорванной шеи ударил фонтан крови, окропив сидящих. Подлетели еще осы, и, надсадно гудя, принялись за тошнотворное пиршество. В несколько мгновений от тела Уст Господина Председателя ничего не осталось, не считая расплывающиеся там и тут лужи крови, да редкие ошметки мяса, упавшие с осиных жевал.

Господина Председателя жертвенный поступок Уст нисколько не обманул, ибо он продолжал яростно вращать глазом и обильно пускать слюни:

— Кто чихнул?!

Потрясенной ужасной смертью замарашке показалось, что бельмастое око вперилось прямо в нее, осмелившуюся взглянуть в лицо Господина Председателя, дабы проверить — поверил ли он, что проступок совершил Уста. Она обмерла и еще с большим ужасом (если такое вообще возможно) почувствовала, что под ней растекается горячая лужа. Замарашка зажалась, но моча изливалась без удержу, да так обильно, будто она специально копила ее к такому знаменательному событию.

И еще она поняла, что выдала себя с головой. Полностью и бесповоротно призналась в содеянном, за которое поплатился жизнью ни в чем не повинный плешивец. Вот только сил подняться у нее нет. Противно сидеть в луже, ощущая как все больше и больше взглядов скрещиваются на ней — сорной поросли, недостойной Высокого Прививания. Все тело стало будто жидким — этакий кожаный мешочек, наполненный водой, которая струйкой изливается из нее. Еще чуть-чуть и тельце окончательно сдуется, распластается по полу грязной тряпкой.

Не в силах вынести позора, замарашка пробормотала:

— Э… это… я чи… чих… нула, я… я… — в носу вновь засвербило и, она опять оглушительно чихнула, доказывая собственную вину.

Замарашка кожей ощутила как вокруг образовывается пустота. Вроде только сейчас она чувствовала себя пусть и подгнившим, но все же добрым ростком славной поросли, взращенным во славу Высокой Теории Прививания, а теперь бездна разверзлась между ней, обмочившейся и обчихавшейся замарашкой, и всеми остальными, с гневом разглядывающих отпавший от общего древа росток.

И словно усугубляя вину, ибо отчаяние придало ей дотоле не испытываемую храбрость, замарашка громко и четко повторила:

— Это я чихнула, Господин Председатель!

Наверное, следовало распластаться в ниц, уткнуться носом в поёлы и смиренно ожидать посмертной участи — пополнить ли гроздья донорских тел, превратиться в обросший крючьями-испарителями бурдючок для столь любимых Господином Председателем алапайчиков или незатейливо пойти на корм осам. Но обессиленное смелым поступком тело отказывалось двигаться, поэтому замарашка так и продолжала сидеть на своем месте, таращась круглыми глазами на колоссальную фигуру Господина Председателя.

— Грррм… — пробурчал Господин Председатель. — Грррм…

Громадные пальцы руки как-то необычно прищелкнули, и все внезапно успокоилось — осы прекратили барражировать и вернулись на шесты под светло-зелеными наростами гнезд, откуда доносилось шуршание личинок, донорские тела обвисли, перестав дрыгаться от выкачиваемой из них крови, и вообще — в зале воцарили покой и умиротворение, как и полагается там, где торжествует Высокая Теория Прививания.

— Будьте здоровы, товарищ, — глубина и мягкость вернулись в голос Господина Председателя.

Замарашка не поверила ушам. Ей, чахлому привою славного древа Человека Воспитанного, совершившей столь недостойный для столь гордо звучащего звания проступок, да еще отяготившей его трусостью и недержанием, ей, замарашке, Господин Председатель желает здоровья, да еще называет непонятным, но невероятно теплым и даже каким-то сытым словом «товарищ». И по тщедушному тельцу разливается истома, во рту становится невообразимо приятно, точно давным-давно забытый вкус каким-то чудом вернулся, обволок почти отучившийся ощущать что-то, кроме рыбьей чешуи и костей, язык невероятной нежностью. В ней прятались крупинки, и от соприкосновения с вкусовыми пупырышками они взрывались, пронзая тело от макушки головы до пяток чуть ли не судорогами, но не болезненными, а очень и очень приятственными…


Теттигонии казалось, что она без остатка высосет эту ярко-оранжевую жидкость, да еще и банку вылижет досуха, но странное ощущение наполненности накатывало с каждым глотком, захлестывало черную пустоту, ставшей неотъемлемой частью тщедушного тельца, и даже обладавшей над ним властью, заставляя постоянно думать о том, чем набить живот, и делать все, что она только могла, дабы набить живот, а когда живот оказывался набитым, то пустота с легкостью слизывала очередную порцию жратвы, становясь еще больше и еще ненасытнее.

И вот ее нет. Черная пустота исчезла. Испарилась без следа. Оставив замарашку одну-одинешеньку. Но Теттигония нисколько не опечалилась.

Переведя дух, она вновь поднесла к губам банку и поняла, что больше не хочет. Не потому что в нее не поместится ни капельки, а если и поместится, то вызывет болезненность в туго набитом животе, которую необходимо переждать, чтобы вновь скармливать черной дыре новые порции рыбы или другой съедобной дряни. А потому что… потому что… Нужное слово никак не приходило ей в голову, пока ржавоглазый, внимательно наблюдавший за ней, вдруг не спросил:

— Объелась?

Объелась!

— Угу, — с трудом выдохнула Теттигония и отставила банку. Больше ничего не хотелось.

— Человек, удовлетворенный желудочно, — усмехнулся ржавоглазый. — Ну-ну, поглядим.

Что там собирался поглядеть ржавоглазый Теттигония не поняла, а переспросить не успела, погрузившись в сон. Сон тоже получился странный — без сновидений. Просто сон и все.

Кажется они опять шли. Точнее, она вновь ехала на закорках, удобно положив голову на твердое плечо ржавоглазого, наконец-то догадавшись зачем тот привязал ей дурацкую куклу, которая смягчала тряску и не давала пластинам бронежилета натирать щеку.