нить паузу между взлётом и посадкой.
— Вон видишь поляну? Там можно сесть в случае отказа двигателя, — говорил он, ткнув пальцем в стекло. — На эту площадку лучше садиться в горку, а то, не дай Бог, откажут тормоза, тогда точно будешь в овраге. Без нужды не лазь в облака, в них и летом можешь поймать лёд на крылья.
А при заходе на посадку Ватрушкин учил меня правильно строить расчёт на посадку в случае отказа двигателя, бывало, показывал полёт на минимальной скорости с выпущенными предкрылками, когда нас внизу, на дороге, точно стоячих, обгоняли машины. Ещё были советы, как определить на земле ветер, когда сам подбираешь для посадки площадку. Иногда для интереса он показывал посадку, после которой самолёт почти без пробега останавливался как вкопанный. С юморком Ватрушкин рассказывал, как ещё на По-2 садился на баржу, когда надо было, спасая людей, срочно доставить на посудину врача. Мне нравилось, как Ватрушкин закуривает в кабине, втыкает коробок между тумблерами и, откинувшись, смотрит куда-то в одну известную ему точку. Запах папирос внушал мне неведомые доселе спокойствие и уют, если такое вообще возможно в маленькой и тесной кабине.
Я долго не мог привыкнуть, что буквально через час после вылета из Иркутска, с его шумом и суетой, попадаешь в совершенно иную, тихую и размеренную, жизнь далёкого таёжного посёлка. У меня было такое ощущение, что самолёт — как машина времени: откручивает дни и года в ту или иную сторону. Бывало, сядешь, например, в Караме, а там всё как сто и двести лет назад; тут же, неподалёку от посадочной площадки, пасутся коровы; едва откроешь дверь самолёта, как в кабину врывался запах свежескошенной травы и тебя начинали атаковать оводы. Обычно первыми самолёт встречали местные лайки, а неподалёку уже толпились встречающие и провожающие. Они с интересом смотрели на тех, кто прилетел, что привёз, чтобы через несколько минут эта новость обсуждалась по всему посёлку. Северяне привыкли жить оседло, и любая поездка, новый человек вызывали у них живейший интерес.
На этих маленьких таёжных аэродромах к лётчикам было своё, особое отношение. А старых пилотяг, как иногда они сами подшучивали, летающих сараев, знали наперечёт. Про Ватрушкина и говорить было нечего, там он уже давно был своим человеком. Но и для меня, вчерашнего курсанта, нашлась своя ниша. Поскольку дело с посылками и иными передачами приходилось иметь мне, то и обратная связь осуществлялась через меня. Бывало, передашь из города посылку, тебе суют полмешка рыбы или кусок сохатины. Ты начинаешь шарить по карманам, чтобы рассчитаться, а тебе говорят: да чего ты суетишься, у нас этого добра полно, нам будет приятно, если ты возьмёшь и угостишь кого-то.
В одном из полётов я наконец-то познакомился с Колей Мамушкиным, проступок которого позволил мне занять то место, которое до того было отведено ему. Мы прилетели по санзаданию в Чингилей и, поскольку врач уехал к больному, остались ждать, пока он проведёт консультацию и поставит диагноз.
Отбывающий на площадке ссылку бывший второй пилот Ватрушкина Коля Мамушкин, невысокого роста, с уже наметившимся животиком паренёк, поздоровался с Ватрушкиным, затем подошёл ко мне.
— Давай знакомиться, — сказал он, протягивая руку. — Мы с тобой вроде бы как из одного экипажа, — Мамушкин кивнул в сторону Ватрушкина.
Подъехал «газик», и на нём вместе с врачом Ватрушкин уехал в деревню. Мамушкин сказал, чтобы я запер самолёт, затем подозвал кого-то из местных ребят и распорядился, чтобы они охраняли самолёт. Он повёл меня к ближайшему ручью, где, по его выражению смородина висела вёдрами. И это было правдой: я быстро наполнил ягодой лётную фуражку. Но это было ещё не всё. Пытаясь загладить свою вину перед Ватрушиным, Коля приготовил нам по куску сохатины. По его словам, он задружился здесь с директором зверосовхоза, и тот в свободное время берёт его с собой на охоту. И совсем недавно они добыли сохатого. Поскольку холодильника у него не было, Коля решил угостить мясом нас. Когда я попробовал приподнять мешок с подношением, то едва оторвал его от земли.
Уже в обратном полёте в город я отсыпал собранные ягоды врачу, и тот сказал, что такой вкусной и запашистой ягоды он не пробовал никогда в своей жизни.
Надо отметить, что натуральный обмен между лётчиками и местными жителями был поставлен на широкую ногу: осенью из северных деревень и посёлков везли ягоду и орехи, а из города лётчики везли охотничьи припасы, сети, запчасти для лодок и катеров. Бывало, что заказывали лекарства, но, по рассказам Ватрушкина, деревенские болели меньше, чем городские.
— Да им и некогда, смотри, сколько у них работы! — подчёркивал он.
Но и в этот, я бы сказал, обособленный мир проникала обратная сторона цивилизации. На рыбе сильно не разживёшься, а вот на пушнине — вполне. Собирая смородину, я попросил Колю Мамушкина достать мне ондатровые шкурки на шапку, и тот, нахмурившись, поведал, что сделать это будет непросто, поскольку начальник местных воздушных линий Ефим Жабин обложил площадки и малые таёжные аэродромы своеобразным ясаком. Вот и приходится ему, чтобы сократить срок наказания и получить положительную характеристику, прискакивать перед ним, выменивать у охотников за спирт пушнину и передавать её Ефиму.
«Вот это да! — подумал я. — Всё, как и сотню лет назад. Есть хозяин, есть и приказчик. Только всё в ином виде».
— Ты возьми выходные и прилетай ко мне, — сказал Мамушкин. — Есть у меня человек, через него, думаю, твою просьбу и порешаем. Заодно поохотимся и ягод пособираем. Будет тебе на шапку и чем друзей угостить. Билет брать не надо, свои же привезут и отвезут.
Я так и сделал, взял выходные и прилетел в Чингилей. Свою вынужденную ссылку Мамушкин коротал в стареньком, ещё, наверное, оставшемся со времён Радищева домике. Видимо зверосовхоз не рассчитывал на длительное пребывание в этих краях авиации, насмотрелись на разных перелётных птиц и решили: работа начальника площадки сезонная, чего тратиться, пусть сам обустраивает своё житьё-бытьё. И Коля решил не напрягаться: сегодня здесь, завтра в другом месте. Всю обстановку в доме, где обитал Мамушкин, можно было пересчитать по пальцам: стол, кровать, пара табуреток, умывальник, помойное ведро. На вбитых в стену гвоздях висели куртка, дождевик, в углу — ружьё и рыболовные снасти.
Только теперь я догадался, какой участи я избежал. Вся работа Мамушкина заключалась в том, чтобы вовремя перед посадкой самолёта разогнать с посадочной полосы коров и в амбарной книге зафиксировать время посадки, номер борта и фамилию командира.
— С такими обязанностями справился бы не только Радищев, но и отбывавший в этих местах Троцкий, — пошутил Коля, заваривая чай. — Тот хоть газеты читал, а у меня и времени на это нет. Но здесь, в школьной библиотеке, попался мне Большой энциклопедический словарь. Нашёл в нём троих Бабушкиных. Один — учёный, другой — революционер, третий — полярный лётчик. И ни одного Мамушкина!
— В следующем издании ты будешь первым, — пошутил я.
— Ты намекаешь, что эту посадочную площадку моим именем назовут? — улыбнулся Мамушкин. — Скажут, первым, кто отбывал здесь ссылку, был Коля Мамушкин. Что я здесь открыл? Большого ума не надо, чтобы понять: самолёт как раз для таких медвежьих углов. Падая с неба на эти площадки, мы на минуту прикасались к земле и поднимались обратно. Для деревенских же мы, вернее, вы, — Коля кивнул в мою сторону, — были и остаётесь небожителями. Они считают, что для лётчиков открыты иные дали. Лётчики могут войти сюда и тут же выйти, выпорхнуть на волю, а вот таким, как я, приходится перемалывать один на один и зимнюю скуку, и дожди, и жару, которая в иные дни бывает как в Сахаре. Впрочем, то мой взгляд, мои представления об этих забытых Богом местах.
Нарубив охотничьим ножом огурцы и открыв банку с тушёнкой, Коля откуда-то из-под стола достал бутылку спирта, разлил в стаканы.
— Ну что, за твой приезд, — сказал он.
— Да я в общем-то не пью.
— Что, больной? — знакомо спросил меня Мамушкин. — Ты это брось! Пить не будешь — командиром не станешь. А я себе не отказываю. Можно сказать — спасаюсь. Тут от скуки подохнуть можно. Если бы не тайга и рыбалка, ушёл бы в партизаны. А вон и мой друган.
Коля выпил спирт и пошёл к двери на шум подъезжающего мотоцикла. Я вышел следом и увидел знакомого мне эвенка, который приезжал в Жигалово за Анной Евстратовной.
— О-о-о! Знакомые лица. Митрич, — сказал он, протягивая мне руку.
Ещё раз оглядев меня с головы до ног, он вернулся к мотоциклу и, порывшись, достал резиновые сапоги.
— Возьми. В такой обутке, как твоя, можно только по городским асфальтам ходить. А здесь тайга. Возьми и переобуйся.
Он снова вернулся к мотоциклу и принёс мне толстые вязаные шерстяные носки.
— Одень, не то ноги собьёшь. И вместо полётов попадёшь к доктору.
Попив чаю, мы кое-как уселись в его трёхколёсный мотоцикл «Урал» и по дороге, которую и дорогой было назвать сложно — пробитая и раздолбанная лесовозами, она напоминала залитые стоячей водой бесконечные грязные канавы, — разрывая рёвом мотора деревенскую тишину, то и дело подпрыгивая на ухабах, мы потелепались за околицу.
Через час Митрич привёз нас на старую гарь. То, что здесь когда-то бушевал пожар, выдавали всё ещё торчащие во все стороны, с давними следами огня, обугленные сухостоины и многочисленные уже заросшие мхом валежины.
— Вот здесь и остановимся, — сказал Митрич.
Точно с лесного оленя, он ловко соскочил с мотоцикла, принялся выгружать вёдра, кастрюли, котелки и начал обустраивать табор. Чтобы не выглядеть гастролирующим туристом, я начал таскать к мотоциклу лежащие на земле сухие ветки.
— Ты побереги силы, — сказал Митрич. — Я сейчас свалю вон ту сосну, и нам хватит дров на всю ночь.
Он достал из мешка бензопилу, запустил её с одного раза и ловко подпилил стоящую неподалёку сухостоину. Когда она, ухнув, упала на землю, он тут же, за несколько минут, распластал её на мелкие чурки. Пока Митрич налаживал костёр, мы с Мамушкиным пошли смотреть ягоду. Её оказалось столько, что я, оглядев ближние полянки, остановился как вкопанный. Покрытые мхом кочки была черны от брусники. Тут же рядом была и черника.