Черный Иркут — страница 54 из 61

Какой чудак придумал самолёт?

 Какой чудак решил летать, как птица?

Кузнец Вакула — первый был пилот,

Солоха — первая бортпроводница.

Песня имела успех, и Валю в аэропорту стали даже шутливо именовать первой бортпроводницей. Мне не верилось, что по театральному лабиринту ведёт именно она, Валя-Солоха, которая когда-то мне очень нравилась. Да и она, когда заходила в кабину, смотрела на меня влюблёнными глазами. Теперь это была уже другая, уверенная в себе, красивая женщина. Судя по тому, как перед ней вытянулись вахтёры, в театре она занимала немалую должность. Меня это позабавило: оказывается, здесь, в этом логове Минотавра, как, шутя, про себя я называл директора театра, у меня есть знакомый человек.

Валя завела меня в комнатку, приказала снять одежду, сунула мне красный махровый халат, и я, подчинившись, стянул с себя липкую одежду, закутался в халат и стал наблюдать, как она ловко расправляется с моими мокрыми брюками, приводя их в надлежащий вид.

«Кто прошёл службу в авиации, тот годен для любой работы», — подумал я, поглядывая за ловкими движениями Вали. Она почувствовала, что я смотрю на неё, поправила волосы и лёгким движением откинула их назад. Это её движение возвратило меня в молодость. Тогда, прилетая в новый аэропорт, я брал Валю с собой, мы ходили по улицам, музеям и магазинам незнакомого города. С ней было интересно: живая, открытая, красивая и, что меня особенно подкупало, начитанная. Общаться с нею было одно удовольствие.

Пока она занималась моей одеждой, я перепрыгнул из прошлого в настоящее и стал размышлять о своих непростых отношениях с директором театра. Минотавр был известной в городе личностью, ни одно мало-мальски значимое культурное событие не проходило без его одобрения или участия. Теперь одобрением своей новой пьесы я пытался заручиться у него. Надо сказать, что это была моя третья попытка поставить пьесу в театре. Первая была давно, ещё при советской власти. Тогда в город приехал новый главный режиссёр, Эдуард Симонян. Ознакомившись с местной пишущей братией, он неожиданно для многих предложил поставить мою повесть «Приют для списанных пилотов».

— Живя на земле, не забывай смотреть на небо, — сказал Симонян, как бы отвечая на вопрос, почему он выбрал именно меня.

Я знал, что в Архангельске Симонян ставил Фёдора Абрамова, «Бременских музыкантов», «Трёх мушкетёров». Когда я принёс ему переделанную под пьесу повесть, Эдуард Семёнович быстро прочёл её, одобрительно хмыкнул, повёл меня в зал, где были вывешены портреты актёров, и начал перечислять, кого из них он предполагает назначить на роли, которые я обозначил в пьесе.

— А вдруг что-то произойдёт, и вы уедете из нашего города? — спросил я, прощаясь и пожимая руку Эдуарду Семёновичу.

— Всё может статься. Но, как говорят, рукописи не горят. Пьесы тоже, — улыбнувшись, сказал он.

Лучше бы мне не говорить этих слов. Через месяц Симоняна сняли, и он уехал в Комсомольск-на-Амуре.

Следующей пьесой, которую я спустя несколько лет предложил театру, была «Точка возврата» — о лётчиках дальней авиации. С режиссёром из Барнаула Виталием Пермяком мы долго перезванивались, затем встретились на театральном фестивале. Чтобы режиссёр ощутил красоту лётной профессии и характеры лётчиков, я договорился с командованием авиационной базы, и мы на учебном самолёте, на котором военные отрабатывали заходы, полетели на бомбёжку полигона в Наратае. Пожалуй, Пермяк был единственным театральным режиссёром, которому довелось увидеть настоящую работу военных лётчиков.

— Всё, будем ставить! — сказал он, возвращаясь с аэродрома. — Я заметил, лётчики — суеверный на род. Не фотографируются у самолёта перед полётом, не любят слово «последний», предпочитая говорить «крайний». Это в пьесе надо обязательно обыграть.

На другой день мы встретились с Пермяком в зимнем саду драматического театра, чтобы определить последующие этапы работы над пьесой. И неожиданно он начал говорить не о пьесе, а о финансовой составляющей проекта. Я считал, что главное, с чего мы двинемся вперёд, — это сама пьеса, и начал отвечать уклончиво, полагая, что проблему можно будет решить во время работы. Немного позже я понял, что, прежде чем приступить к работе, Пермяк хотел заручиться авансом. Но я был не готов к такому повороту. Да и денег у меня не было. И это обстоятельство стало решающим: моя встреча с заезжим режиссёром оказалась последней. На другой день, когда я позвонил, чтобы обговорить наши последующие шаги, он ответил мне уже из Барнаула, что передумал, поскольку у него нет здоровья летать туда-сюда на сверхзвуковых скоростях. Для меня это было чувствительным ударом, отказ произошёл, когда мне казалось, что всё идёт как надо и впереди ждёт интересная работа. Вот так мой театральный корабль наскочил на очередной риф.

«Всё псу под хвост!» — выругался я.

Как говорил один из героев Булгакова, театр — самое сложное сооружение, придуманное людьми.

И тут, узнав об отъезде Пермяка, директор театра предложил написать мне пьесу о святителе Иннокентии, как он сам выразился — нашем великом земляке.

— У меня вот здесь в столе лежат шесть вариантов, — сказал он. — Шлют со всей России. Одна авторша прислала жизнеописание, вернее — сю-сюли, про сына деревенского дьячка, который прославился тем, что осчастливил туземцев в Америке. Я не знаю, о чём будешь писать ты: об иркутских купцах, пьющих дьячках, о войне, — мне это неважно, — директор расстегнул рубашку и почесал свою волосатую грудь. — Погодин написал пьесу о кремлёвских курантах, и они зазвонили на всю Россию. Вот что такое война? Война — это оборванные связи. Когда раздаются первые выстрелы, начинается настоящая драматургия.

Его предисловие мне понравилось: директор давал не шанс — фактически карт-бланш, чтобы проверить, на что я способен в честной конкуренции с другими авторами. Желая поддержать меня, директор добавил, что помнит и ценит мою повесть «Приют для списанных пилотов». К моменту разговора в народном театре уже была поставлена моя пьеса «Уроки сербского». За неё мы с главным режиссёром театра Михаилом Стеблевым получили диплом международного театрального фестиваля, проходившего в Москве, с формулировкой «За братство славянских народов».

И тут новое лестное и неожиданное предложение. Прилетев в Москву, я поехал в миссионерское общество, там мне дали кое-какую литературу об Иннокентии; затем я съездил в книжное подворье при Сретенском монастыре, купил книгу Ивана Барсукова о жизни и деяниях святителя Иннокентия.

Знакомясь с жизнью Вениаминова, я сделал для себя несколько открытий. Ещё в молодости, когда я летал в малой авиации, наш самолёт базировался на аэродроме в Анге. Каждый день, собираясь на полёты, мы ходили мимо дома, в котором родился и некоторое время жил Вениаминов, ставший впоследствии святителем и главой Русской православной церкви. Дальше — больше. В городе, куда его отправили на учёбу, он учился в той же школе, в которой я проучился свои первые четыре года. Только в моё время это уже была самая старая в городе начальная школа при монастыре, а не духовная семинария.

Дочитав до конца книгу Барсукова, я понял, что прикоснулся к жизни сибирского самородка, который и печи клал, и часы делал, при необходимости мог и музыкальные духовые инструменты изготовить. Но истинная мощь его личности заключалась в ином: он сумел понять значение слова Божьего и донести его до диких племён далёких Алеутских островов. Иннокентий в совершенстве овладел языками туземцев и смог стать для них простым и близким человеком, за которым они были готовы идти хоть в огонь, хоть в воду. А его краеведческая книга «Записки островов Уналашского отдела» стала известна всей читающей России; язык автора, его наблюдательность привели в восторг Николая Васильевича Гоголя.

Но больше всего меня поразила его государственная позиция в отношении восточных территорий. Именно он благословил генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьёва на занятие Амура — человек духовный, миссионер, сделавший, пожалуй, больше всех для приобщения коренных народов далёкой Русской Америки, Якутии и Амура к православной церкви. Во время Крымской войны, которая стала фактически мировой войной Запада против Российской империи, в Аяне высадившиеся с кораблей англичане объявили, что берут его в плен. И тут произошло невероятное. Те же англичане были настолько обескуражены самообладанием Иннокентия, видом его могучей фигуры, спокойным голосом, что, попив с ним чаю, оставили в покое не только его, но и сам посёлок. Более того, освободили уже захваченных под Петропавловском-Камчатским пленных.

Я сидел в тесной комнатке, в женском халате, пил горячий чай, встречаясь с Валиными глазами, гадал, чем же в театре занимается она. Когда мы раньше встречались при выполнении рейсов на Север, она рассказывала о полётах в составе других экипажей, изображая в лицах, верно передавала характеры моих коллег. Была она наблюдательна, остроумна, и я всегда говорил, что ей бы не в стюардессы, а в артистки.

Нам в небе стюардессы создали уют,

Который дома нам не снился.

В полёте чай и кофе подают

Прелестные Солохи-проводницы.

Согреваясь чаем, я, с удовольствием вспоминая прошлые времена, напевал про себя ту Валину песню, смотрел, как у неё из-под утюга вылетают клубы пара, и размышлял над превратностями судьбы. Ещё полчаса назад я не мог вообразить, что окажусь в этом своеобразном приюте для списанного пилота и бывшая стюардесса будет сушить мою одежду.

Она отутюжила мой пиджак, набросила его себе на плечи и принялась за брюки.

— Я бывших лётчиков узнаю сразу же, — улыбнувшись, сказала она. — По штанам. Пиджак можно заменить, но лишить бывших лётчиков привычки к синим штанам — всё равно что лишить младенцев памперсов.

Я промолчал, намёк на памперсы был ударом под дых, но возражать не имело смысла; что и говорить, дождь промочил меня до трусов.