В педучилище я всё же поехал. Начистил на кителе пуговицы, пришил свежий подворотничок и, завернув альбом в целлофановый пакет, взял его с собой. Если не понравится, Динка скажет мне сама.
Стоял первый по-настоящему весенний день. Солнце было везде: на крышах домов, на заборах, на ветках деревьев. Его было так много, что, казалось, оно заполнило всё и я сам излучаю его. Жмурясь и перепрыгивая через лужи, я не спеша шёл вверх по улице, улыбался встречным людям, себе, проползающим мимо автобусам. В скверике остановился. По ноздреватому весеннему льду, словно тоже получив увольнительные, распахнув свои чёрные шинельки, прогуливались вороны, и я неожиданно рассмеялся: наверное, и среди них есть свой Умрихин.
В педучилище шёл концерт. Тонька, подсев ко мне, шепнула, что сейчас будет выступать Динка. Она появилась в тельняшке и синей юбке, подстриженная под мальчишку. Следом на сцену в ослепительно белой рубашке и с неизменной гитарой вышел Тимка. Они исполнили совсем ещё незнакомую песню Джорджи Марьяновича о маленькой девчонке, которая мечтала о небе и вот наконец-то полетела над землёй.
По-моему, у Тимки никогда не было такого успеха. Зал хлопал и требовал ещё и ещё. Исполнители переглянулись и запели песню о том, что «глупо Чукотку менять на Анадырь и залив Креста на Крещатик менять».
«И когда только они успели прорепетировать?» — думал я, чувствуя, что с каждой минутой мне почему-то становится грустнее и грустнее.
Тимка своей гитарой, как лопатой, зарывал моё весеннее настроение. Я привык к своей курсантской робе, и обыкновенная белая рубашка заставила посмотреть на Шмыгина как бы со стороны. И был вынужден признать: Тимка смотрелся классно. Я достал из пакета альбом и протянул Тоньке:
— Это тебе, на память.
Тонька подозрительно посмотрела на меня, быстро глянула на открытки и захлопнула альбом. Она была вся там, на сцене. Я вновь остался наедине с собой и со своими грустными мыслями. А зал тем временем попросил на бис исполнить «Кобру птичью».
После концерта я предложил Динке погулять по городу. Она отказалась.
— Может быть, завтра после соревнований пройдёмся на лыжах? — спросил я. — Скоро сойдёт снег, и я так и не увижу бег чемпионки.
Ей почему-то шутка моя не понравилась. Неожиданно в разговор влез Шмыгин, начал хвастаться, что у него по лыжам первый разряд. Меня это задело. Честно говоря, на лыжах я его ни разу не видел. Стоявшая рядом Тонька тут же предложила: кто из нас на завтрашних соревнованиях быстрее пробежит десять километров, тому будет торт и поцелуй самой красивой девушки курса.
— Вы только покажите её, а то бежать расхочется, — засмеялся Тимка.
— Это будет Динка! — коварно улыбнувшись, объявила Тонька.
— Ты в своём уме? — сердито сказала Дина. — Сама придумала, сама и целуй!
— Я бы с удовольствием! — согласилась Тонька. — Только мой Чигорин на лыжах не умеет, он в горячих песках вырос.
За победу Тимка боролся отчаянно, до самого конца. Где-то посредине дистанции даже опережал меня. У меня не было шапочки, и перед стартом наша врачиха обмотала мне уши бинтом. Спускаясь с моста, я упал, Тимка обогнал меня, но я успел подняться и последним броском сумел на финише опередить его. Я видел, как Динка кричала вместе со всеми, только не мог понять кому. После финиша ко мне подбежала Тонька, обняла и поцеловала в щёку.
— Что у тебя с головой? Ты ранен? — спросила она.
— Убит, — хмуро ответил я, наблюдая, как Дина, виновато поглядевшая на меня, утешает Шмыгина.
С того дня началось непонятное. Динка писала мне торопливые записки, которые передавала через Тоньку. Та в свою очередь просила Чигорина передать их мне. В них Динка назначала встречу, но почему-то не приходила. Потом, в следующей записке, оправдывалась. Я верил и не верил тому, что она писала.
После успеха на вечере их со Шмыгиным начали приглашать на вечера и концерты. А вскоре они с Тимкой поехали с шефскими концертами по области.
— Похоже, Тимка спикировал на неё, — сказал мне Иван Чигорин. — Ты предупреди: нельзя так с друзьями.
«Но кто устанавливает эти самые правила, что можно, а что нельзя? — расстроенно думал я. — Не прикажешь же, в конце концов!» Многое мне объяснила Тонька, когда я неожиданно встретил её возле училища.
— Ты знаешь, я не пойму её, — хмурясь, говорила она. — Я ей толкую: выбери и не мечись. Она забьётся в угол и молчит. У неё до тебя уже был один парень-курсант. Его отчислили за самоволку. Тимке проще, ему увольнительных не надо, он в городе почти каждый день бывает.
Лучше бы она не упоминала Шмыгина. Узнав, что они вернулись с гастролей, вечером, после отбоя, я впервые сбежал в самоволку. Отыскал дом, в котором жили на квартире девчонки, постучал в окно. В накинутом на плечи пальто вышла Дина. Виноватая, молчаливая и до боли красивая.
— Ну зачем ты это сделал? — подняв на меня глаза, тихо сказала она. — Я ведь просила тебя.
— Хотел тебя увидеть. Поговорить.
— Знаешь, нам не надо больше встречаться, — опустив голову, сказала Дина. — И умоляю тебя, ничего не говори, молчи!
— Я и так молчу, — выдавил я из себя. — Не надо так не надо.
Слова выходили не мои — чужие. Казалось, жизнь остановилась и всё потеряло смысл: слова, клятвы, обещания.
Я развернулся и пошёл вниз по улице. Думалось, она, как это было уже не раз, сейчас остановит, окликнет меня.
Нет, сзади осталась тишина.
После соревнований мы с Тимкой не разговаривали, при встрече он отводил глаза в сторону. С Диной мне всё же довелось встретиться. Когда заканчивались военные сборы, меня, как дежурного по эскадрилье, отправили в город за почтой. Машина с посылками почему-то задерживалась, и я решил прогуляться по городскому саду. Миновав центральный вход, совсем неожиданно на боковой аллее сквозь кусты увидел Дину. Она сидела на скамейке, в руках у неё была книжка. Рядом пристроился первокурсник, он что-то быстро и жарко, размахивая руками, говорил. По всему было видно, что он клеится к ней. От возмущения я, кажется, даже перестал дышать. Достав из кармана красную повязку, натянул её на рукав, затем быстро через кусты подошёл к скамейке и строгим командирским голосом гаркнул:
— Товарищ курсант, прошу предъявить вашу увольнительную!
Увидев перед собой человека в армейской форме, курсант быстро вскочил, бросил испуганный взгляд по сторонам, затем, мельком глянув на мою красную повязку, торопливо начал искать по карманам увольнительную. И неожиданно, что-то выкрикнув, прямо через кусты бросился наутёк.
— Товарищ курсант, куда вы, не попрощавшись?!
— Тамбовский волк тебе товарищ! — крикнул первокурсник, отбежав на безопасное расстояние.
— Беги, беги, а то рассержусь, догоню и уши оборву! Чего это вы себе, мадам, позволяете? — всё тем же строгим голосом продолжил я, оборачиваясь к Дине. — Одним вы запрещали, а других поощряете. Исповедуете двойные стандарты? А если бы сейчас здесь стоял Тимофей?
— Может быть, ты и у меня увольнительную потребуешь? И чтоб обязательно была подписана Шмыгиным?
Глаза у Динки были весёлые и довольные. Её, видимо, позабавило, что я так ловко отшил приставалу. И вот это довольство, что я даже после того, как она дала мне отставку, всё же подошёл к ней, взорвало меня.
— Кто я такой, чтобы что-то требовать? — с го речью и злостью сказал я. — И кто мне ты? Может, сидишь здесь и ведёшь счёт своим поклонникам.
Я чувствовал, что меня понесло. И действительно, наговорил такого, о чём потом долго жалел. Но остановиться уже не мог. Кажется, даже назвал её красивой, думающей только о себе мещанкой. Остановился только тогда, когда увидел бегущую по щеке у Дины слезу. Она захлопнула книгу, резко встала. Я вдруг понял, что допустил перебор, что собственными словами снял её вину передо мною. А то, что она была, я не сомневался. Но что-либо поправить было уже невозможно.
Окончание военных сборов Тимка отметил в присущем ему стиле. Увидев, что начальство махнуло на выпускников рукой, он решил напомнить о своём существовании. Собрав конспекты по тактике ВВС, он уложил их в простыню, сверху положил текст песни про стальную эскадрилью. Затем четверо курсантов взяли простыню за углы и, подняв над головой, двинулись через дыру в заборе в сторону заросшей тиной Контузлы. Сзади, во главе почётного караула, во главе своей джаз-банды, под звуки сонаты номер два Шопена, печатая шаг, шёл Шмыгин. Будь здесь Умрихин, он мог бы гордиться строевой выправкой Тимохи. Торжественно и мрачно завывала труба, бил барабан, плача, надрывался аккордеон. Из Александровки, заслышав похоронный марш, в сторону центрального аэродрома побежала ребятня. На самом видном месте Шмыгин сделал паузу, дождался малолетних зрителей, затем медленно снял с себя солдатскую гимнастёрку и брюки, что, видимо, должно было символизировать его всеобщее и полное разоружение. Оставшись в белой нательной рубашке и таких же белых кальсонах, он торжественно зачитал якобы последний приказ начальника штаба Орлова о роспуске курсантского хора и оркестра.
После этого конспекты были свалены в кучу и подожжены.
И тут же, быстро построившись и чеканя шаг, все они пошли в казарму, грянув напоследок «Стальную эскадрилью».
Говорили, что Орлов, узнав о Тимкиной выходке, сказал, что Шмыгину надо выдать не пилотское свидетельство, а направление в психдиспансер. Но всё обошлось.
В последний свой училищный вечер мы с Чигориным ушли в город, дотемна бродили по улицам, ломали сирень и дарили первым попавшимся девчонкам. Потом он предложил пойти к Тоньке, но я отказался. Иван всё же пошёл, а я поехал на центральный аэродром.
По дороге у КПП мне попались машины с первокурсниками. Они ехали в Завьяловку на свои первые в жизни полёты. То, что для нас закончилось, для них только начиналось. Уезжая в летние лагеря, они пели нашу, но уже переделанную под себя песню:
Мы Кобру птичью поднимем в небо,
Пройдёмся строем ещё не раз, ещё не раз,