Черный легион — страница 72 из 87

— Трагедия нашего положения — моего и папы — в том, что в этом вооруженном сталью и ненавистью мире, мире, сотни раз выкупавшемся в христианской крови, мы не можем защитить себя ничем, кроме молитв, — она подняла глаза, и Скорцени увидел в них слезы. Это были настоящие слезы, а не актерская игра на чувствах очерствевшего штурмбаннфюрера.

— Вот этого я не ожидал, — искренне сознался он.

— Почему?

— Только не от вас, фрау Ленерт.

— Я понимаю: коль уж вы сумели похитить Муссолини, которого двести карабинеров охраняли на вершине какой-то недоступной горы, то ничто не помешает вам похитить и папу римского. Или погубить его еще во время похищения, подослать наемного убийцу…

— Мне не известен ни один человек в Берлине, Риме, в других столицах, который бы замышлял подобное безумие, фрау Ленерт. Поднять руку на самого… Однако не скрою, некоторыми своими заявлениями и действиями, явными симпатиями к откровенным врагам рейха папа наносит ощутимый вред народному престижу Германии. Ощу-ти-мый.

— С этих слов вы и должны были начать нашу беседу.

— Всему свое время, — цинично осадил ее Скорцени. — И поймите: если Пий XII не захочет воспринять нашу встре-воженность его действиями из ваших, простите, уст, мне придется просить фюрера, чтобы он сочинил для папы специальную буллу[54] или энциклику. Как вам будет угодно.

— Я прощаю вашу непочтительность по отношению к папе римскому, чей высокий сан обязывает нас быть крайне осторожными в выборе слов и даже интонаций, — отбросила фрау Ленерт фату смиренности. — Только знайте, что бы ни предприняли против папы германское правительство, фюрер или лично вы, Скорцени, какова бы судьба ни постигла наместника Иисуса Христа на земле, это не принесет рейху ничего, кроме позора и всеобщего проклятия. Вечного позора и вечного, вошедшего в историю всемирного католичества проклятия.

— Вся война пропитана проклятиями. Вряд ли это остановит нас.

— В любом случае вы слышите сейчас не голос сестры Паскуалины, а голос немки. Возможно, похищение или убийство папы и принесет вам как диверсанту какую-то мелочную утеху, понежит ваше самолюбие. Но, попомните мое слово, уже на второй день после этого преступления ваши же сослуживцы будут с отвращением отворачиваться от вас, а руководство — искать способ поскорее избавиться. Чтобы и с себя грех снять, и христианство всего мира успокоить. Не над судьбой папы думайте сейчас, господин штурмбаннфюрер, заботьтесь о собственной судьбе. Отвернется от вас Бог — отвернется и шеф.

— Вот теперь все стало на свои места. Теперь я узнаю «па-пессу» Паскуалину, «единственного мужчину в Ватикане».

52

Леденящий душу грохот сапог. Скрежет дверных петель. На пороге Рашковский.

Та же нагловатая поза. Та же маска вместо улыбки. Почти минутная пауза.

— Что, Розданов, передумал, душа твоя вон?

— Не смейте обращаться ко мне на «ты»! — медленно поднялся Розданов.

— Я спрашивают: струсил, передумал? Принимаешь предложение гауптштурмфюрера СС?

— Я просил пистолет.

— Ах, пистолет!..

— Под слово офицера.

— Плевал я на твое «слово офицера». А вот пистолет с одним патроном — это с удовольствием, — Рашковский извлек из кармана небольшой браунинг, поиграл им, взвешивая на ладони, дунул в ствол. — И ровно час тебе на все твои сопли-вопли-прощания. Или завтра же на виселицу. Как русиш партизанен.

— С обреченным так не ведут себя, Рашковский, — попытался образумить его Беркут. — А слово офицера чтят во всех армиях мира.

— Что, и тебе с одним патроном захотелось? Много чести.

Он отступил к двери и швырнул пистолет прямо к ногам Розданова.

— Собаке — собачья, понял?! — крикнул уже из коридора

53

Они сидели друг против друга и молча смотрели на лежавший между ними пистолет. Оружие словно приворожило их. Шли минуты, истекли последние мгновения жизни одного из них, а Беркут и Розданов сидели, не зная, как вести себя, что говорить, о чем думать.

— Не спешите вы с этим, поручик, — нарушил молчание Андрей. — Вдруг судьба и в этот раз блефует? Вдруг не повесят? Отправят в штрафную роту или понизят в чине. А там можно будет сбежать, присоединиться к партизанам.

— Которые повесят меня с еще большим удовольствием. Но уже как пособника фашистов. Вам-то что? Одним врагом, одной контрой меньше.

— Бросьте, поручик. Не до этого сейчас. Есть другой путь. Патрон — это все же патрон. Вызовите часового. Как только откроет дверь, попробуем снять его, обезоружить и прорваться.

— Вы прекрасно понимаете, что вырваться отсюда, пробиться с винтовкой и одним патроном в пистолете не удастся.

— Но ведь попытаемся захватить винтовку. Во всяком случае умрем в бою. Чего еще желать в нашем положении?

Розданов поднялся и нервно прошелся по камере.

— Нет уж. Поздно. Я дал слово. Да-с, подпоручик, слово офицера. И отведено мне ровно час. Теперь уже меньше. В моем случае эсэсовец в общем-то поступил благородно: избавил от пыток, мучений, от позора виселицы. Дал возможность умереть, как подобает, по-солдатски, с достоинством.

— Конечно, конечно, — в свою очередь подхватился Беркут. Он вдруг почувствовал себя виновным в смерти этого человека. И хотя объяснить смысл вины был не в состоянии, ощущение это становилось все явственнее. — Умирать нужно с достоинством. Просто мне хотелось спасти вас. Извините. Если мне представится возможность, постараюсь последовать вашему примеру. Браунинг с одним патроном — это по-офицерски.

Опять тягостное молчание.

Розданов застыл под маленьким окошком. Проникающий через него неясный свет был последним светом из мира, который он покидал.

Беркут тоже замер. Только у двери. Он боялся нарушить его молчание. Давал возможность сосредоточиться на своих воспоминаниях, мысленно проститься с ближними, с теми, кто ждал и, очевидно, еще долго будет ждать его где-то там, вдали от Родины.

— Как считаете, час уже прошел?

— Ну что вы?! Что вы?! Минут пятнадцать — не больше.

Поручик уперся руками в стену и припал к ней щекой.

«Лучше уж в бою, во время атаки, — сочувственно взглянул на него Беркут. — Обрывать собственную жизнь… Грешно и страшно».

— Вы поете?

— Что? — вздрогнул Андрей. — Что вы сказали?

— Поете, спрашиваю? Хоть какую-нибудь старинную русскую… — Лейтенанта вдруг поразило спокойствие Роздано-ва. Голос его больше не дрожал. Говорил медленно, уверенно, словно ничего страшного не происходило.

— Честно говоря… Но…

— «Степь да степь кругом… — вполголоса затянул Розда-нов. — Широка лежит…»

— «В той степи глухой, — еле припомнил слова Громов. Голос его сразу же сфальцетило, однако он все же подпевал: — Умирал ямщик…»

Они стояли, обнявшись, смотрели на зарешеченное ржавыми прутьями окошко, словно на высокое звездное небо, и пели. Не спеша, задушевно, как могут петь только люди, которые знают, что эта их песня — последняя.

54

— Эй, ты, висельник, твое время отстучало! — ворвался в их пение голос из-за двери. — Удар прикладом и снова: — Слышь ты, офицерье, кому говорят? Просил час — так он прошел! Велено напомнить!

— Заткнись! — рявкнул Беркут. — Часа еще не прошло. И не смей орать!

— Он прав. Ему велено напомнить. Отведенный мне час прошел.

Розданов в последний раз взглянул на окошечко, повернулся к пистолету и нервно потер руками о полы френча, будто собирался приступить к какой-то очень важной работе или подступался к раскаленным кузнечным клещам.

— Может, все же попытаемся? — взволнованно прошептал Беркут, первым дотягиваясь до пистолета. — Поиграем на нервах. А ворвутся, один патрон — и в рукопашную.

— Я дал слово офицера, — решительно отнял у него оружие Розданов.

— Да кому, кому вы его дали? Господи!

— Важно не кому, а кто дает. Вот что важно…

Поручик перекрестился на окошко, словно на икону, проверил пистолет и взвел курок.

— Прощайте, лейтенант Беркут. Вы — геройский офицер. Признаю. Только отвернитесь, ради Бога. Смерть — дело тяжкое. Любопытствующих глаз не терпит.

— Прощайте, — выдавил из себя Беркут, чувствуя, что к горлу подступил предательский комок. А ведь, наоборот, в эти минуты он должен был бы поддержать Розданова.

Они хотели обняться, но что-то помешало им. Может, вспомнили вдруг, что, в сущности, они враги и что даже эти чрезвычайные обстоятельства не способны примирить их настолько, чтобы они прощались, как надлежит прощаться друзьям.

Замявшись, офицеры еще немножко постояли друг против друга и разошлись в противоположные углы, словно готовились к дуэли.

— Рад, что в эти последние дни моей жизни судьба свела меня со столь мужественным человеком. Признаюсь, это укрепляло мой дух. Просьба к вам, милостивый государь: честью своей засвидетельствуйте перед миром сиим, что Белой гвардии поручик Розданов, Петр Тимофеевич, умер, как подобает русскому офицеру. Да, он не признал власть большевиков. И не мог признать, ибо она противна самой сущности человеческой. Да, он сражался с ней. Но сражался честно, с оружием в руках. И палачом никогда не был. Не сделали из него палача. Не сумели.

— Я засвидетельствую это. Если только… Сделаю все, что от меня зависит, — не стал ударяться в объяснения Беркут.

— Благодарю. Честь имею.

Розданов отвернулся к стене.

Беркут тоже отвернулся.

Послышался удар приклада в дверь.

— Прощайте, лейтенант.

— И вы тоже простите меня.

Снова удар приклада.

Беркут вздрогнул.

По сравнению с гулом этого удара пистолетный выстрел должен был бы прозвучать как-то по-будничному негромко. Но вместо него оскорбительно щелкнул капсюль холостого патрона.

Еще не оправившись от предсмертного страха, не поняв, а главное, не осознав до конца, что произошло, Розданов нервно передернул затвор, словно в магазине мбг быть еще один патрон, и, швырнув оружие в дверь, осел на пол. Обхватив голову, он плакал. Отчаянно, отрешенно, беззвучно.