– В последний раз пять лун ушло на то, чтоб ты ребра залечила, – напомнила одетая.
– Вытащите кляп, пусть он нас позабавит, – сказала старая.
Молодая подошла ко мне, и скажу вам точно: воняла она мерзко. Что бы ни жрала она в последний раз, жрала она это не день и не два назад, кусочки гнили лепились где-то к ее телу. Она обвила руками мой затылок, и мне захотелось стукнуться башкой о стену, все, что угодно, лишь бы хоть в самой малости оказать сопротивление.
Она засмеялась, и ее мерзкое дыхание попало мне в нос. Она вытащила кляп, и я выкашлял рвоту. Все они засмеялись. Молодая придвинулась к моему лицу, будто собиралась облизать или поцеловать его.
– А этот-то хорошенький сучонок, – произнесла она.
– По-человечьи-то, он будет не самым худшим, что мне в желудок попадало, – сказала старая. А потом вроде передумала: – Ноги длинные, на мышцы бедные, жирка и вовсе мало – незавидная будет пожива.
– Посоли его его же мозгами и приправь мясо жиром борова, – поддразнила молодая.
– Отдаю ему должное, – сказала средняя. – В том единственном, что в человеке чего-то стоит, он на меня приятное впечатление производит. И как это ты бегаешь, если он свисает так низко?
А я все кашлял, кашлял да кашлял, пока не перестал.
– Может, он воды попьет, – сказала старая.
– Есть во мне немного крепкой водицы, – рассмеялась молодая. Она вздернула левую ногу, подхватила свой болтающийся член, а потом захохотала. Старая тоже похохатывала. Средняя шагнула вперед со словами:
– Мы бултунджи, и у тебя есть недоделанное дело с нами.
– Недоделанное дело я своим топориком докончу, – выкашлял я. Все трое засмеялись.
– Отруби его, сунь в другое место и – бум! Чел ведет себя, будто все еще вкруговую ходит, – прошамкала старая.
– Старая сука, даже я не поняла этого, – надулась молодая.
Средняя стояла прямо передо мной.
– Помнишь нас? – спросила.
– Гиена не тот зверь, кого в памяти держишь.
– Вели мне дать ему кое-что, чтоб вспомнил, – взвилась молодая.
– Правда, кто помнит гиен? Вы похожи на голову собаки, которая торчит из задницы пятящегося кота.
Старая и средняя женщины засмеялись, а молодая взъярилась. Она оборотилась.
По-прежнему на двух ногах, бросилась на меня. Средняя подножкой сбила ее с ног. Молодая крепко стукнулась подбородком о землю и проехалась по ней немножко. Встала на четвереньки и зарычала на среднюю, потом кругами вокруг нее заходила, будто к драке за свежую убоину готовилась. Опять зарычала, только средняя, все еще в обличье женщины, издала рык погромче львиного. То ли вокруг дрогнуло, то ли молодая, только даже я почувствовал: что-то сдвинулось. Молодая вполголоса тявкающе захныкала.
– Как давно ты сестриц наших не видел?
Я опять закашлялся.
– Я держусь подальше от полудохлых боровов и гниющих антилоп, так что мне с вашими сестрами никогда не свидеться.
Я только теперь заметил, когда она приблизилась, что у нее тоже глаза все белые. Старая ушла в темень, но глаза ее светились из черноты.
– А что за сестрицы-то? Вы, самцы-зверюги, обращающиеся в женщин, кто вы?
Все трое рассмеялись.
– Уж нас-то ты наверняка знаешь, мальчик, играющий в охотничьи игры. Мы зверюги там, где женщины задают задачи, а мужчины их исполняют. А раз уж мужчины так поставили, что самые большие писюны землей и небесами правят, разве нет смысла в том, чтоб у женщины был самый большой?
– В этом мире мужчины правят.
– И что хорошего вышло из вашего правления? – Это старая тявкнула.
– Есть угодья охотничьи, есть буш, есть реки неотравленные, и ни одно дитя не мрет с голоду из-за обжорства своего отца с тех пор, как мы мужчин на место поставили, и в том была воля богов, – сказала средняя.
– Он ни одной из них не помнит! Может, мы заплачем? А может, его заставим заплакать?! – ярилась молодая.
– Не скажу, сколько лун прошло, только мы не боимся седины в шерсти, ни горба на спине, а потому лун не считаем. Ты разве не помнишь Колдовские горы? Мальчика с двумя топориками, что прыгнул на нашу стаю, убил троих и двух покалечил? Они больше не могли охотиться, а потому сами добычей стали.
Две другие застонали.
– Женщины делают, что положено. Свой молодняк защищают. Вскармливают, обихаживают…
– Кормят их всяким младенцем, какой им самим от сытости уже в горло не лезет.
– Так заведено в буше. Тебе этого не дано с рождения и не постичь никогда.
– А ну как ты наткнулась бы на меня с половиной твоего щенка у меня во рту, что, тоже сказала бы себе: так, мол, в буше заведено? Етить всех богов, если вы не самые изворотливые из тварей. Если вы в буше и из буша, то почему я чую вашу сраную вонь в городе? Вы катаетесь по улице, пресмыкаясь перед женщиной, чьих детей схватите ночью.
– У тебя нет чести.
– Вы, сучки, свалили меня в нору, полную человечьих костей и насквозь пропахшую ребятней, какую вы тут убивали. Шайка ваших за двадцать ночей погубила десять и еще семь женщин и детей в Ладжани, пока охотники не прикончили ее. До того как я, проходя мимо, спросил, почему это отовсюду несет гиененными ссаками, охотники думали, что гоняются за дикими псами. В червяке чести больше.
– Он нас все время псами обзывает! – вскинулась молодая.
– Мы четыре года шли за тобой, – сказала средняя.
– Что ж только сейчас схватили?
– Я ж сказала тебе, время для нас ничто – и спешка тоже. Год друг твой отнял.
– Ага-а! Сестрица, посмотри на его лицо. Смотри, как оно опало, когда ты заговорила о его друге. Ты все еще нутром своим не понял, что он предал тебя?
– Найка. Такое у него имя. И сильна была меж вами любовь? Ты считал, что он не продаст тебя ни за серебро, ни за золото, тогда откуда же мы имя его знаем?
– Он мой друг.
– Никого еще враги не предавали.
– Ничего, говорит он. Сейчас он говорит: ничего.
– Следи за лицом. Оно еще больше сникает.
– Ничто так не язвит, как предательство. Смотрите на лицо!
– Набычилось, обратилось в… это… в… оскал? Это оскал, сестрицы?
– Выходи из тьмы – будешь яснее видеть.
– По-моему, мальчик заплачет.
– Крепись, мальчик. Он продал тебя нам год назад. За это время, думаю, он мог бы к тебе и теплыми чувствами проникнуться.
– Просто золотые монеты он любит больше.
– Хочешь, мы убьем его? – спросила средняя и склонилась надо мной.
Я рванулся к ней, насколько только цепь позволяла, но она даже глазом не моргнула.
– Могу устроить тебе это. Последнее желание, – выговорила.
– Есть у меня желание.
– Сестры, у этого гада желание есть. Должна ли одна из нас о нем позаботиться или все мы втроем?
– Вы все втроем.
– Выкладывай свое желание, мы послушаем, – сказала старая.
Я взглянул на них. Средняя улыбалась, будто бы знахаркой пришла мне лоб пощупать, старая, глядя на меня, подставляла к уху ладошку, молодая плевалась и смотрела в сторону.
– Хочу, чтоб оставались в обличье гиен, ведь, хоть животные вы и мерзкие и дыхание ваше всегда смердит гниющим трупом, я, по крайности, не должен буду сносить этого от подобия женщин. Женщин, про каких не захочешь, а спросишь, что ж от них несет так, будто они срут через рот.
Старая и молодая взвыли и оборотились, но я знал, что средняя не позволит им тронуть меня. Пока.
– Желаю я увидеть божественную картину: когда я убиваю каждую из вас.
Средняя бросилась на меня, будто целовать собралась. В самом деле, голову мою обхватила, как для поцелуя, губы приоткрыла. «Сестры», – призвала, и обе – уже женщины – подбежали ко мне, за руки схватили. Сильные были женщины, сильные, держали меня крепко, как бы сильно я ни сопротивлялся. Средняя к губам моим приблизилась, только свои губы выше повела, носа моего касаясь, по щеке скользя, и остановилась у моего левого глаза. Я закрыл его до того, как она лизнуть успела. Она поднесла пальцы и развела веки, оставив глаз открытым. Обхватила его губами и лизнула. Я закричал, бороться стал, грудь вздымал, голову наклонить силился, чтоб вырваться из ее хватки. Заорал прежде, чем понял, что она делает. Потом лизать она перестала. И принялась засасывать. Плотно вжала губы вокруг глаза и засасывала, засасывала, а у меня такое чувство, будто меня самого из головы высасывают, будто она меня самого себе в рот засасывала. Я благим матом орал, но от этого две другие лишь смеялись все больше и больше. Засасывала она, засасывала, и все вокруг моего глаза стало темным и горячим. Глаз уходил от меня.
Он оставлял меня. Он забывал, где ему быть надлежало, и уходил в ее рот. Втягивала она его неспешно. Облизывала вокруг раз, другой, третий, и, по-моему, вырывалось у меня: «Нет. Прошу тебя. Нет». Потом она откусила его.
Очнулся я в полной темноте. Мне подняли руки, и лицо мое легло на правую. Мне было не дотронуться до лица, пусть даже наверняка это и был сон – разве нет? Я не хотел делать этого. Не мог дотронуться до левого глаза, а потому закрыл правый. Все сделалось черным. Я снова открыл – на земле лежал свет. Снова закрыл – все стало черно. Слезы потекли по моим щекам еще до того, как я понял, что плачу. Я попробовал поднять колени, и моя нога наступила на него, осклизлый и мягкий. Они оставили его, чтоб я увидел. Богиня, что слышит мужской плач, в ответ слала мне тот же плач, дразня меня.
Проснулся я, чувствуя на лице ткань, повязанную вокруг глаза.
– Ну, теперь ты скажешь, что убьешь нас? – долетел голос средней. – Хотелось бы послушать, каков ты в ярости, или дикарскую твою речь услышать. Это меня забавляет.
Мне сказать было нечего. Я и не хотел ничего говорить. Ни плевать в нее, поскольку и этого я тоже не хотел. Я ничего не хотел. Таким был первый день.
День второй, старая шлепком разбудила меня.
– Глякось, как ни мало мы тебя кормим, а ты все одно ссышься и обсираешься, – ворчала она.
Бросила мне кусок мяса, на каком еще шкурка оставалась. Приговаривала:
– Будь доволен, что убоина свежая.