Я постарался не улыбнуться. На столе стояли пять толстых свечей, одна высокая поднималась выше головы старичка, а еще одна до того прогорела, что от оставшегося огарка, оставь его без присмотра, все вокруг загорелось бы. За спиной старца башнями и башнями возносились бумаги, папирусы, свитки и книги в кожаных обложках, громоздившиеся друг на друга до самого потолка. Так и подмывало спросить, а ну как ему понадобится книга из середины. Между башнями валялись связки свитков и выпавшие отдельные листы. Над самой головой старичка тучами оседала пыль и пробирались кошки, разжиревшие на крысах.
– Боги бдят: теперь он глух и слеп к тому ж, – сказал архивариус. – Миту! Этот мастер картографии, кем, уверен, он сам себя называет, позабыл о Миту, городе в центре мира.
Я вновь взглянул на карту и сказал:
– Эта карта на языке, какого я прочесть не могу.
– Некоторые из этих пергаментов древнее, чем дети богов. «Слово есть божественное желание», – гласят они. Слово невидимо для всех, кроме божеств. Так что, когда женщина или мужчина пишут слова, они дерзают смотреть на божественное. О, какая сила!
– Я ищу налоговые отчеты и записи по ведению домашнего хозяйства великих старейшин. Где они…
Он взирал на меня взглядом отца, принимающего досаду своего сына.
– Кого из великих старцев отыскиваешь?
– Фумангуру.
– О как! Великий – так его нынче величают?
– Кто говорит, что он не велик, старик?
– Только не я. Я безразличен ко всем старейшинам и к их якобы мудрости. Мудрость, она здесь. – Он, не оглядываясь, указал себе за спину.
– Как-то на ересь смахивает.
– Это и есть ересь, юный болван. Но кто услышит ее? Ты мой первый посетитель за семь лун.
Старый гад становился моей любимой личностью в Конгоре, не считая Буффало. Потому, может, что он был одним из немногих, кто не тыкал мне в глаз и не спрашивал: это как это? Переплетенный в кожу фолиант (на своем собственном пьедестале и здоровенный, в полчеловека) открылся, из него ударили свет и барабаны. «Не сейчас!» – закричал он, и книга сама собой плотно захлопнулась.
– Записи старейшин там, сзади, шагай налево, иди на юг мимо барабанных скрижалей до конца. На документах Фумангуру будет значиться белая птица и зеленая печать его имени.
Коридор пропах пылью, бумажной гнилью и кошками. Я отыскал налоговые отчеты Фумангуру.
Сел в зале на стопку книг и поставил свечу на пол.
Налогов он платил много, и, сверившись с отчетами других, включая Белекуна Большого, я понял, что платил больше, чем требовалось. Его завещание, по какому он свои земли отдавал детям, было написано на листе папируса. А еще много маленьких книжек, переплетенных в гладкую кожу или ворсистую коровью шкуру. Его дневники, или свидетельства, или записи, а наверное, все это вместе. Тут строчка, гласящая, что разведение коров в стране с мухой цеце не имеет смысла. Там еще одна с вопросом: что же делать нам с нашим славным Королем? И вот такое:
«Боюсь, не будет меня здесь для моих детей, и не будет меня здесь скоро. Голова моя пребывает в доме богини Оламбулы, что оберегает всех людей благородного нрава. Но благороден ли я?»
Тут затеплилась во мне жалость, что не в силах я врезать умершему человеку. Старичок молча ушел. Зато Фумангуру:
«День Абдулы Дура
Так вот, старейшина Эбекуа отводит меня в сторонку и говорит: «Фумангуру, есть у меня для тебя известие из земель небесных палат мира загробного, какое меня трепетать заставило. Боги установили мир, и то же совершили духи вскармливания и изобилия с бесами, и теперь на всех небесах единство». Я сказал, что не верю этому, поскольку это требует от богов того, на что они не способны. Судите сами, боги не в силах покончить с собой, даже могущественный Сагон, когда попытался себя собственной жизни лишить, лишь преобразовал ее. Богам нечего открывать, ничто для них не ново. Нет у богов дара поражать самих себя, каким даже мы, копошащиеся в грязи, наделены в избытке. Что есть наши дети, как не люди, продолжающие поражать нас и разочаровывать нас? Эбекуа сказал мне: «Басу, я не знаю, как такое тебе в голову взбрело, только распростись с этим, и давай не будем больше с тобой заговаривать о подобных вещах».
Книжка поменьше, переплетенная в крокодилову кожу, раскрылась на этом:
«Камса[44]
День Бита Лама
Тысячу моровых язв и тысячу тысяч проклятий на голову этого Болвана в королевской короне, который был человеком, кого я когда-то любил.Человеком, с кем я делился всем, а он делился со мной, хотя тогда ему только предстояло стать королем, а я был просто человеком. Однажды на
Десятью страницами дальше, новыми чернилами он написал:
«День Баса Дура
О, мне ли не знать волю Кваша Дара? Это он об этом-то думает? Не знал разве, что, даже когда мы были мальчишками, я был сам себе мужчина?»
Еще через пять страниц:
«День Абдулы Дура
Никогда не сожалел я о жене, какую себе выбрал. Между нами есть понимание, которое возносит тебя превыше страсти. Я сказал ей: «Жена, ты из тех, чей образ будет проглядывать во всех шести твоих сыновьях. Если любой из них убьет кого, ты будешь так же его любить, зато отречешься от него, если он возьмет себе жену из речного народа».
И ничего больше до самого краешка страницы словами, какие едва разобрать можно:
«Облагать налогами старейшин? Зерновые подати? Нечто столь же потребное, как воздух? Обора Гудда
День от Маганатти Джаррадо Маганатти Бритти
Сегодня он выпустил нас. Дожди бы не прекратились. Промысл Богов».
Я отбросил эту книжку и взял другую – в ворсистом черно-белом переплете из коровьей шкуры, не в блестящей коже. Страницы были сшиты блестящей красной нитью, что означало, что книга самая новая, даром что в самой середине стопки торчала. Это он ее в середину сунул, наверняка. Он путал порядок, чтоб никто не смог слишком легко выстроить линию его жизни, в этом я был уверен. Мимо кошка шмыгнула. Над головой у меня раздалось трепыханье, поднял взгляд: в вышине надо мной два голубя вылетели из окна.
«Во что нас угораздило, как не в год безумных владык?
Садассаа
День Бита Кара
Есть люди, к кому я утратил всякую любовь, и есть слова, какие я напишу в петиции, которую никогда не отправлю, или на языке, какой никогда не прочтут.
День Лумаса
Что есть любовь к ребенку, как не мания? Смотрю на чудо своего самого маленького и плачу, смотрю на мускулы и силу самого старшего и усмехаюсь с гордыней, которая, как нас предостерегают, должна быть одним Богам присуща. И к ним, и к четверым между ними я испытываю любовь. Которая меня страшит. Смотрю на них – и знаю это, знаю это, знаю это. Убью того, кто явится причинить зло моим сыновьям. Убью такого без жалости и без раздумий. Доберусь до сердца того и вырву его, засуну его в рот, даже если то окажется их собственная мать».
Шесть сыновей. Шесть сыновей.
«Оборра Гудда
День Гарда Дума
В ту самую ночь Белекун оставил меня одного. Всю ночь я писал. Потом этих услышал, нытье, грубый окрик, захлебнувшийся вскрик и еще один грубый окрик. Там, за моей дверью, в четырех дверях от моей. Я распахнул ее, и там стоял Амаки Склизлый. Спина его была мокрой от пота. Я бы свалил все на Бога железа, однако голова моя полнилась лишь собственным моим гневом. Его чаша-ифа[45]лежала там же на полу у его ног. Я опустил ее ему на голову. Еще и еще. Он упал прямо на девушку, совершенно закрыв ее.
Скоро за мной придут. Афуом и Дуку сказали мне: мол, не тревожься, молодой братец, мы уже предприняли меры. Мы явимся за твоей женой и мальчиками, и народ подумает, что они пропали, как зыбкое воспоминание».
Шесть сыновей.
Между этой книжкой и той, что под ней, лежал листок бумаги. Я сразу определил, что когда-то он издавал сильный запах, вроде записки, посланной любовнице. Его собственный почерк, только не такой корявый и торопливый, как в его дневнике. Написано:
«Человек будет претерпевать страдания, добираясь до дна истины, зато не будет он терпеть скуку».
Басу Фумангуру – человек с севера Песочного моря. Сужу об этом только по пристрастию северян к загадкам, играм и двусмысленным разговорам порой на границе нечестивого города, где, коли угадаешь неверно, могут и убить на месте. Для кого писалось это?
Для себя самого или для того, кто прочтет? Только Фумангуру знал: рано или поздно кто-то прочтет. Он понимал, что силы нагрянут за ним, и все это заранее сюда перенес. Никто не забирал ничего из Архивной палаты, даже Король. Кто-то да пришел бы, отыскивая, может, петиции, каких никто не смог найти и какие, вполне может быть, даже не существовали. Все это болтовня про петиции против Короля, будто бы никто никогда не писал о несогласии с Королем. И все же под этими ведомостями никаких петиций не было, одни лишь страницы и страницы налоговых подсчетов, на сколько больше стало у него коров в сравнении с прошлым годом. Подсчеты урожая зерна в Малакале. И земли его отца, и приданое, какое он помог выплатить дочери своего двоюродного брата.
До тех пор, пока я не наткнулся на одну страницу среди старых папирусов, расчерченную линиями и рамками с именами. Свет свечи сделался ярче, а значит, снаружи стемнело. Ни звука от архивариуса, я даже подумывал, не ушел ли он.
Свеча горела медленно. На самом верху листа и очень крупно было выведено: Кваш Моки. Отец прадеда Короля. У Моки было четыре сына и две дочери. Старшим сыном был Кваш Лионго, прославленный Король, а под его именем значились четыре сына и пять дочерей. Ниже имени Лионго стояло имя его третьего сына, Кваша Адуваре, что стал Королем, а под ним – Кваш Нету. Под Квашем Нету значатся два сына и одна дочь. Старший сын, Кваш Дара, – наш нынешний Король. По-моему, я и знать никогда не знал имя сестры Короля, пока не увидел его написанным на этом листке. Лиссисоло. Она посвятила жизнь служению какой-то богине, какой, я не знаю, но служительница богини теряет свое прежнее имя и обретает новое. Моя хозяйка постоялого двора как-то раз поведала о сплетнях, будто эта королевская дочь вовсе не монахиня, а умалишенная. Потому как ее скудный умишко не смог управиться с чем-то большим и ужасным. Что за ужасное это было, хозяйка не знала. Только было оно – ужасное. Ее отправили жить в