– Ты что делаешь? – спросил он.
– Стараюсь запомнить тебя, – ответил я.
Потом Уныл-О́го спросил меня, мила ли, на мой взгляд, девочка.
– Венин, – добавил он, – я называл тебе ее имя.
– Она мила, как, по-моему, милы обычно девочки, только губы у нее слишком тонкие, как и волосы, еще она лишь немногим темнее префекта, кожа которого просто ужасна. А ты считаешь ее симпатичной?
– У меня такое чувство, словно я половинка О́го. Мать моя умерла, родив меня, и это прекрасно, не то дожила бы до времени, когда прокляла бы меня и мое рождение. Зато во многом я не чувствую себя О́го.
– Ты прав, и ты чистосердечен, дорогой О́го. И – да, девчушка мила.
Остальные свои умозаключения я оставил в собственной голове, иначе могла бы получиться грубая шутка. Уныл-О́го кивнул, плотно сжал губы, удовлетворившись моим ответом, и опустил голову на свое тряпье. Внизу я миновал комнату, где обитал префект.
– Еще рано, но все ж спокойной ночи, Следопыт, – сказал он, когда я проходил.
– Привет, – только и смог я вымолвить. Только тогда я заметил, что старец перестал играть и сидел в комнате, уставившись, возможно, в темноту. Я спустился на первый этаж и стал поджидать Соголон.
– Старец твой, он пел.
Первой, отдуваясь и тяжело дыша, появилась девчушка. Соголон схватила ее за руку, девочка оттолкнула ее и припечатала к стене. Я вскочил прыжком, но девчушка пошла себе, рычаще ворча, и стала подниматься по лестнице. Соголон закрыла входную дверь.
– Венин, – позвала она.
Девочка огрызнулась на языке, какого я не знал. Соголон ответила на том же языке. Этот тон речи Соголон был мне знаком: тут мое дело говорить, а твое – слушать. Мне представлялось, что девчушка желает ведьме, чтоб ее тысячу раз трахнул мужик, сплошь покрытый бородавками, или что-нибудь такое же гадкое. Она ворчливо ругалась, одолевая все два пролета вверх, и с громким стуком захлопнула дверь.
– Никому в этом доме не ведомо, зачем существует ночь, – произнесла Соголон.
– Для сношений? Или чтоб колдовскую волшбу творить? Сон, он для старых богов и тех, кто следует им, Соголон. Твой старец пел.
– Ложь.
– Не велика прибыль лгать тебе, старушка.
– Зато великое удовольствие, наверное. Ты же сам был в комнате, когда еще сегодня он отказывался петь. Песни застревают у него в глотке, и ни одна еще не выбиралась с тех пор, как Кваш Нету стал Королем.
– Я знаю то, что сам слышал.
– Он тридцать лет не поет, может, больше, а перед тобой вдруг запел?
– По правде, сидел он ко мне спиной.
– Молчащий гриот просто так рта не раскроет.
– Он, может, выжидал, пока ты уедешь.
– Жалишь ты как-то тупее, чем луну назад. Может, кто-то наделил его чем-то новеньким, о чем спеть можно.
– Он не обо мне пел.
– Откуда тебе знать?
– Оттуда, что я – ничто. Ты не согласна?
– Поговорю с ним, когда проснется.
– Может, он о себе самом пел? Спроси его.
– На такое он не ответит.
– Ты ж не спрашивала.
– Гриот и не подумает разъяснять песню, лишь повторит ее, может, изменив в ней что-то по-новому, иначе он занимался бы разъяснениями, а не песни пел. Ничего про Короля?
– Нет.
– Или про мальца?
– Нет.
– О чем же еще тогда ему было петь?
– Может, о том, о чем все поют. О любви. – Она рассмеялась. – Может, есть в этом мире люди, кому она все еще нужна.
– А тебе? – спросила она.
– Никто не любит никого.
– Прежний Король, Кваш Нету, обученью не радел. Да и зачем ему было оно? Вот такого большинству людей про королей и королев знать не дано. Даже в прошлом многие века учение имело какую-то цель. Я училась темному искусству, чтобы пользоваться им и с пользой, и во вред. Ты набрался знаний во Дворце Мудрости, а посему держишься на месте получше, чем твой отец. Ты учился обращению с оружием, чтобы защищать себя. Ты учишься читать карту, чтобы стать умелым в странствиях. Во всем учение призвано переправить тебя оттуда, где ты есть, туда, куда ты желаешь попасть. Но Король-то уже туда попал. Вот почему Король с Королевой могут быть самыми невежественными в королевстве. Разум нынешнего Короля чист, как небо, но вот кто-то сказал ему, мол, какие-то гриоты поют песни более давних времен, чем когда он был мальчишкой. Можешь себе представить? Он ни за что не поверит, будто какой-то человек хранит в памяти все, что происходило до его рождения, ведь так короли и воспитывают своих сыновей.
Только этот Король не знал, что есть гриоты, поющие песни о королях, что были до него. Кем они были. Что делали. Все – начиная с нечестивых деяний Кваша Моки. Король даже песни-то не слышал. Человек, к нему приближенный, говорит: «Ваше Превосходнейшее Величество, поются песни, способные вызвать бунт против вас». И тогда сгребают почти всякого певца, в чьих песнопениях есть вирши времен до Кваша Моки, и всех их убивают. А у того, кого не нашли, чтобы убить, убили жену, сына и дочь. Их убили и дом их дотла сожгли, а всем приказали забыть любые такие сказания. В семье этого человека убили всех до единого, постарались. Ему удалось убежать, но и поныне он дивится, почему его не убили. Его заставили бы замолчать и без убийства девяти человек. Но таковы уж повадки у этих королей севера. Я поговорю с ним, когда он проснется, я в том уверена.
Рыдания разбудили меня раньше солнца. Поначалу показалось, что это ветер или что-то, сном навеянное, только вон он, напротив постели, в какой я спал, О́го свесился в южном окне – и плачет.
– Уныл-О́го, что с…
– Выходит, раз он считает, если способен ходить по нему, так может и оседлать его. Так ведь оно смотрится. Способен он оседлать его? Почему же он на нем не ездит?
– Ездит на чем, дорогой О́го? И кто?
– Гриот. Почему он не ездит на нем?
– Ездит на чем?
– На ветре.
Я подбежал к своему северному окну, глянул мельком, потом побежал к южному окну, к которому склонился Уныл-О́го. Увидел Соголон и пошел вниз. В это утро она оделась в белое, не во всегдашнее свое коричневое платье из кожи. У ног ее лежал гриот, конечности которого переплелись, как у обгоревшего паука, переломанные чересчур во многих местах, – мертвый. Сидела она ко мне спиной, белые одежды ее, похлопывая, колыхались.
– Все еще спят? – произнесла она.
– Кроме О́го.
– Он сказал, что гриот прошагал мимо него прямо с крыши, словно по дороге шел.
– Может, он по той дороге к богам отправился.
– По-твоему, сейчас подходящее время для насмешек?
– Нет.
– О чем он пел тебе? Днем, уже минувшим, о чем он пел?
– По правде? О любви. Только о ней и пел. Поиски любви. Утрата любви. Любви, подобной той, о какой поэты из родных для Мосси мест говорят как о любви. О любви, которую он потерял. Вот и все, о чем он пел: о любви, какую потерял.
Соголон подняла взгляд мимо дома в небеса:
– Дух его все еще идет по ветру.
– Само собой.
– Мне все равно, согласен ты или нет, ты слышишь му…
– Мы с тобой в согласии, женщина.
– Другим знать незачем. Даже Буффало: пусть пожует травку в другом месте.
– Хочешь, чтоб я оттащил старца подальше в буш? Хочешь, чтоб достался он гиенам и воронам?
– А после червям и жукам. Теперь уже все равно. Он с предками. Доверься богам.
О́го вышел к нам со все еще покрасневшими глазами. Бедняга О́го, чувствительным он не был. Но что-то в том, как кто-то другой так жестоко обошелся с самим собой, потрясло его.
– Мы отнесем его в буш, Уныл-О́го.
Мы по-прежнему были в саванне. Деревьев совсем немного, зато желтая трава доходила мне до носа. Уныл-О́го подобрал тело, баюкая его, как дитя, даром что вся голова гриота была в крови. Вдвоем мы пошли туда, где трава стояла повыше.
– Смерть остается царем над нами, разве не так? Она все так же желает выбирать, когда забирать нас. Иногда даже раньше, чем наши предки освобождают место. Может, он был человеком, кто не считался с мнением последнего Короля, О́го. Может, просто сказал: «А обделайся все боги, я сам выбираю, когда быть с собственными предками».
– Может быть, – кивнул он.
– Жаль, что нет у меня слов получше, вроде тех, какими он еще недавно пел. Только он, должно быть, думал, что, какова бы ни была его цель, он ее исполнил. После этого не осталось ничего…
– Ты веришь в цель? – спросил Уныл-О́го.
– Я верю людям, когда те говорят, что верят в нее.
– О́го без пользы богам небесным или месту среди мертвых. Когда он умирает, то предназначен на поживу воронам.
– Мне нравится, что у О́го на уме. И если…
Одна пролетела мимо моего лица до того стремительно, что я принял это за шалость. Потом другая пролетела – прямо над головой. Третий раз пришелся мне на лицо, будто бы до глаз добиралась, но я прикрылся, и когти расцарапали мне руку. Одна полетела к плечу О́го, и он поймал ее на лету и сдавил так сильно, что она взорвалась кровавым облачком. Птицы. Две подлетели к его лицу, и он бросил гриота. Отмахнул прочь одну, схватил другую, раздавив ее целиком. Одна обдирала мне затылок. Я схватил ее сзади и попытался свернуть ей шею, но та оказалась жесткой, а птица билась, царапалась и клюнула меня в палец. Я выпустил ее, а она, сделав круг, вновь налетела на меня. Уныл-О́го прыгнул в мою сторону и отбил ее. На земле я разглядел их, птиц-носорогов: белоголовые, с хохолком из черных перьев сверху, с длинным серым хвостом и громадным, больше головы, загнутым книзу красным клювом: красный цвет означал самца. Еще один уселся, трепеща крыльями, на гриота. О́го уже двинулся схватить его, когда поднял взгляд.
– Уныл-О́го, посмотри.
Прямо над нами кружило и верещало черное облако птиц-носорогов. Три ринулись на нас, потом четыре, потом больше, больше.
– Бежим!
О́го, стоя, сражался, круша своими перчатками: бил, смахивал, рвал крылья, – но птиц все прибывало. Две, нацелившись на мою голову, столкнулись друг с другом и устроили драку на моем скальпе. Я побежал, руками прикрывая лицо, а птицы царапали мне пальцы. О́го, утомившись сражаться, тоже побежал. Преследовать нас птицы перестали у дверей дома. Соголон снова вышла, и мы, обернувшись, смотрели на рой птиц – сотни их, если не больше, – а те, вцепившись в гриота когтями, медленно подняли его тело низко над землей и унесли прочь. Мы молчали.