Предвечерние часы проходят кое-как, но нас уже подхватывает тревога, да и исход близок. Мы пробуем поесть, потом садимся в кресла слушать пластинки. Это та еще коллекция. Группы каких-то металлистов, Бах, блюзы и даже отрывки московских спектаклей с Ростиславом Пляттом и старыми заслуженными актерами.
— Куда ты?
— У меня тут встреча. Интрижка маленькая. Рандеву. Приду сейчас.
— Ты что? Сиди уж. Там революция, оккупация, аннексия.
— Тут совсем не то, что ты сказала. Не пускай никого, кроме меня. Ключа не беру. Два длинных, девять коротких.
— Не ходи.
— Ну что ты? Я до угла и обратно.
Ровно шесть часов, и бабулька как из-под земли возникает в революционном воздухе.
— Слыхали? Ваши уже в Кейла и на островах.
— Надеюсь, это не причина, чтобы расторгнуть наш контракт?
— Торговля выше политики.
— Что у вас, и сколько с меня?
— Бутылочка «Виру Канге». Сорок крон.
Я пересчитываю наличность.
— А тридцать пять не устроит?
— Не устроит. Если нет денег, возьмите портвейн.
— Нет, давайте. Я вам рублями добавлю. Зачем вам теперь кроны?
— Вы думаете?
— Я знаю. Вот тридцать пять и рубли. Тут даже больше будет.
— А что с нами будет?
— Ну, мы же только торгуем. Я покупаю, вы продаете.
— За цветами утром придете?
— Если доживем.
— Смотрите.
— Спасибо вам.
— Не за что.
В этой водке пятьдесят восемь градусов, и она нас валит с ног. Мы выпиваем ровно половину, потом сидим в кресле, и мне кажется, что это все же сон и он вот-вот прервется.
Ночью наш квартал обстреливают вертолеты, а потом падают бомбы, а может, это и не бомбы вовсе. Но горят жилой дом в полукилометре от нас и фанерная фабрика. Часа в четыре ночи проходят танки, а затем начинается стрельба. Одиночными, очередями, простыми, трассирующими. Мы закрываем окна шторами, выключаем свет и обнимаемся крепко-крепко. Таллинское радио молчит, в приемнике нет диапазона коротких волн, а затем начинается скрежет в эфире. Но еще прорывается Хельсинки, потом Вильнюс, а потом, видимо, взрывается подстанция. Электричества больше нет. Батареек нет и в помине. Иногда мы выглядываем в щелку. За окном горит и продолжает гореть, даже когда перестают стрелять.
Я давно прикидываю, что мне отдать за цветы. Нет больше ни рублей, ни крон, и не занимать же у дамы. Когда рассвело и мы попили холодного чая, так как нет больше и газа, я сверяю часы и с пакетом выхожу из дома.
Это так неожиданно и страшно, что я даже не слышу слов предостережения, а только всхлипы.
Старушка на месте. Под ее ногами поблескивают автоматные гильзы, и дым близкого пожарища стелется рядом, льстиво и добротно.
— Я вижу, вы человек слова.
— Конечно. Вот отличные цветы. У них эстонское название, а как по-русски, я не совсем знаю. Спросите у своей дамы. Чем платить будете?
— Вот здесь рубашка. Совсем новая. Сорок восьмой размер. Румынская. С накладным карманом.
— О! Это стоит больше, чем цветы.
Да ладно. Какие теперь счеты. — Нет, я в долгу. Пока.
— Пока.
Я вернулся и спросил Катю, как называются цветы. Она не знает. Она ставит их в самую красивую вазу, подходит ко мне и кладет руки мне на плечи, я обнимаю ее, и мы стоим так долго-долго, словно надеемся пережить все плохие времена.
Хранители порта
Глава первая
Чьи-то противоестественные руки приоткрыли дверцы недобрых печей, и равнодушный жар их обрел плоть, и текло время, липкое и тупое, сгущался воздух, стекал пот между лопаток, дневная соль вгрызалась в веки, ночами они распухали, и утренние лица тех, для кого предназначалась отметина, несли свой знак от полуночи до полудня. Была жара.
Присутствие денег, смешных и неожиданных, давало литератору Ханову шанс покинуть свое коммунальное дно на улице Марата и уехать из города, с Обводного канала, малоизвестным автобусом, а там, на Мурманской дороге, — то ли поворот, то ли тропка к дачному поселку и ключи под бетонной болванкой. Сейчас же совершенно необходимо было принять холодный душ, но вода была отключена до особого распоряжения какой-то сволочи из ЖЭКа. Воду носили ведрами из дома напротив, но уже другая сволочь намертво затягивала пожарный кран. Плоскогубцами его было не раскрутить, и приходилось таскать с собой разводной ключ. Так, с ключом и ведерком каждое утро, а если выходил кураж, то и вечер, Ханов четыре дня подряд совершал паломничество за влагой божественной и хладной. Поэтому комната его была нечистой, посуда неотмытой, на всем осела какая-то липкость. Белый и равнодушный холодильник тоже не спасал. Сосед, бывший стропальщик с Путиловского завода, находящийся в бесконечно долгом неоплачиваемом отпуске, считавший себя по-прежнему хозяином страны, обрел привычку проводить рабочий контроль холодильника. Вчера он забрал из холодильника Ханова полбутылки холодной водки и литровую банку кипяченой воды, а затем, чтобы покуражиться, предоставил Ханову возможность высосать стаканчик портвейна. Ханов отказался. Минеральная вода в городе отсутствовала. Кока-колу и прочие суррогаты Ханов ненавидел. И сейчас ему нужно было воплотить часть своей наличности в дешевое пиво, кое продавалось в подвальчике «Давай закурим» на Кузнечном. С большой сумкой, где должно было уместиться впоследствии много нужных и полезных вещей, он приближался к цели.
Ханову предстояло перевести с испанского очередной фантастический роман. Языка он не знал. Знал плохонько французский. «На языке метрополии нет ничего, Ханов, бери испанский. Язык плевый. Я тебе даже словарь дам. Купи учебник, и через месяц жду», — сказал стратег из издательства «Юго-Запад». Уже прошло два месяца. И еще две недели. Но вот образовались деньги, и Ханов мог попросить пиво и ветчину в испанском супермаркете и готов был переводить.
Проходя мимо легендарной бани, он хотел было пропустить бутылочку «Вены-Ш», но, решив отдалить миг торжества, бодро прошел мимо ларька, как прошел мимо «Тверского», продававшегося с лотка, хотя эта улица не являлась зоной «Тверского», как не была зоной «Балтийского» территория вокзала. На Кузнечном пришлось отстоять очередь. Сойдя вниз по горячим ступенькам, Ханов улыбнулся. «Мартовское», «Жигулевское», «Петровское», постылое «Балтийское». Он взял восемь бутылок «Мартовского» и семь «Жигулевского». Посетил гастроном за углом, на Пушкинской, отоварился пятью банками скумбрии в масле, сливочным маслом, томатным соусом за тысячу триста, тушенкой и вермишелью. Пересчитав остаточный капитал, утяжелил сумку пятью четвертинками «Русской» и через проходной двор в десятом доме быстро и уверенно отправился домой, рассчитывая прикупить зелень и хлеб на Обводном. Уже как бы и жара не доставала до глубин и не затмевала вершины. Оставались сущие пустяки.
Бывший пролетарий, сосед путиловец был дома и слонялся по коридору. Увидев Ханова с сумкой, он понимающе хмыкнул, услышав звон, воздел очи к серому потолку, хлопнул в ладоши и, не отрывая босых подошв от паркетного пола, заспешил к себе. «А вот тебе и не так», — глумливо усмехнулся литератор и мягко прикрыл за собой дверь в свой фантастический бункер. Ханову повезло. Он зацепился за уходящий поезд литературно-прикладного процесса и мог сносно существовать, переводя и редактируя всякую чушь про звездолеты с монстрами.
Одну бутылку «Мартовского» он все же откупорил и выпил в четыре холодных глотка. Демократия дала Ханову разнообразное пиво и легкую необременительную работу на дому. Он стал укладывать пиво в рюкзачок, сунув туда предварительно пакет с плавками и рубашкой, ветхими от чистоты и старости. Он собирался творить вдалеке от эстетов и чопорных дам и потому мог позволить себе носить старые удобные вещи. Одну четвертину он, помедлив, поставил в шкаф, остальные уложил в сумку, сунул её в рюкзак, сверху положил словари, учебник, рукопись и пару пачек чистой бумаги. Портативная машинка, в свое время купленная на Садовой за сто пятьдесят рублей, так как западала буква, прекрасно легла на свое место сверху, так что горлышки двух четвертинок и пачка бумаги упирались в нее. Сверху ляжет хлеб и пакет с кинзой, а баночка аджики — рядом. Теперь можно умыться. Умывшись, Ханов понял, что уложил рюкзачок неправильно, что машинку нужно бы вниз, но автобус через сорок пять минут, чудный красный «Икарус», на который прекрасно можно успеть на трамвае, и ещё останутся деньги на обратную дорогу, а как только Ханов положит рукопись на стол, тут же выдадут остаток, которого хватит недели на три. А потом можно поторговаться и попросить что-нибудь поприличнее. Испанский роман о монстрах — это уже перебор.
Гегемон поскребся в дверь.
— Нельзя, Володенька. Уезжаю, родной. Аиньки.
— А это к вам, господин литератор, гости.
И в комнату вошел, скромно и уверенно, не вовремя и не к месту, Семен Семенович Щапов.
— Ты иллюзия, Щапов. Нет тебя. Сгинь и исчезни.
— В путь собрались, товарищ Ханов? Отдыхать и праздновать?
— Я работать еду.
— Правильно. Труд, вернее работа, делает свободным.
— Ну вот я и пошел. Автобус уходит. А следующий утром.
— Придется остаться.
— Какого хрена? Я пошел.
— Придется остаться.
— Помещение покиньте…
— Ну зачем так официально? Я ведь помочь пришел. Чего тебе не хватает, Ханов? Говори смело.
— Ты дурак или, родной мой, ордер имеешь?
— Какой, к черту, ордер? Ты что-то спутал, дружок. Останься. Не пожалеешь.
— Я участкового позову.
Щапов погрустнел, потом церемонно уселся в единственное в комнате кресло и подпер свою наглую физиономию ладонями. Задумался.
— Всё. Я пошел звонить участковому.
— Не надо, Хан. Я тебе лимон принес.
— Я не наемник, гражданин начальник.
— Ты подожди. И роман свой дурацкий вынь из сумки. Пиво можешь достать. Только «Жигули». «Мартовское» тяжеловато для такой погоды.
Теперь запечалился хозяин. Сел на пол. Так они и сидели, пока Щапов не показал видимые признаки беспокойства.