Черный нал. Хранители порта — страница 48 из 68

Возможно, и сейчас, как многие вечера ранее и далее, мой бывший друг Сема вдохновенно сидит в старом недовзорванном форте — а взрывать его было мудрено, основательно строили когда-то, — и смотрит за линию горизонта, если к тому располагает погода.

Я же в этот вечер сижу в конспиративной квартире, из окон которой тем не менее виден центральный канал, полный, в нарушение правил и габаритов, странниками морей, и на ближайшем различаю надпись «Крылов». Когда рушатся ширмы и занавес падает, становится тем более неоспоримой связь культур, народов, обстоятельств и трофеев. На борт великого басенника грузятся граждане свободной Латвии и, несмотря на военное время, на кораблях горят огни, а большая часть экипажей разбрелась по городу в поисках счастливой и нетрудной доли. Бог им в помощь.

Мост через центральный канал является ключом к городу. Если встать по ходу движения лицом к католическому храму — а все движется по мосту сейчас туда, — то справа оказываются странники, слева замысловатое здание ВОИР, где уже не изобретатели и шарлатаны, а военные люди, и там что-то кладут в ящики и коробки.

Перила моста над каналом основательны и тяжелы. На мосту час истины. Но и в безмятежное время моей юности этот час был для моста главным. Жители возвращались с северо-востока на юго-запад, входили в жилища, включали свет и вели вечерние велеречивые беседы. Из центра, после последних сеансов в четырех киношках, после распределения по потокам во всех шести ресторанах и во всех трех гостиницах, после закрытия всех малых и больших забегаловок. По одну сторону моста веселье еще бурлило, а по другую, ближе к заводам, уже затихало, так как какой бы ты ни был, а утром влазь в брюки и иди.

Только вот военных тогда в городе не было. Ну совершенно ни одного рода войск, за исключением транзитно перемещающихся служащих, связанных Словом. Элитарной и главной частью жителей во все времена были рыбаки. Это был их город. Большинство жителей возвращалось по домам в желтых длинных «Икарусах» с шипящими дверьми и прыгающим салоном, а как не прыгать, когда едешь по булыжникам и осколкам времен. Рыбаки же на запредельных скоростях путешествовали в таксомоторах. Они платили за все. Я не любил таксомоторы. Я любил местный узкоколейный трамвайчик. Когда-то он бегал по мосту до самого острова, но потом рельсы сняли, исчезли провода опоры, шпалы и прочее и далее. И я тогда и не жил еще здесь. А вот теперь вновь живу, а по мосту грузовики и разнообразные легковые автомобили, коими заполнили дороги страны наши враги, вывозя к себе в логово медные чушки и строевой лес. Но теперь корабли уходят, а авто придется оставлять здесь, на берегу, который с часу на час вновь станет советским. Экая незадача. Но вот прошел и «Икарус», только он не рейсовый, автопарк уже не работает, а человек тридцать с автоматами выходят и поспешают к порту. В этот час и на этом месте я мог увидеть многих своих прежних товарищей, ведь город был таков, что и срочная эвакуация и наступление красных не могли разрушить вековой уклад и помешать не участвующим в побеге пропустить рюмочку здесь или там.

Я мог бы узнать Ижицу безошибочно, несмотря на почти что десятилетие, по подрагивающим плечикам и одеждам, где бесспорное стилевое единство, будь то зима, лето или эвакуация. Я не знал, доведется ли мне сегодня провести ночь в этой комнате, или неумолимая контрольная фраза из приемника, который я включу ровно без пяти минут до условленного времени, бросит меня в дело. Дело-то опять пустяковое. Нам лишь начать да поддержать, а уж морская пехота, а уж спецназ, а уж грозные хозяева дюн и земли… Лишь бы только взрывали в моем городе поменьше. А я прибыл сюда совсем ненадолго, повинуясь приказу, и навязчивые сновидения оборвут наконец свое круговращение, и эти мостовые и этот канал, увиденные вновь, более не придут ко мне ночами. Вот только я не смог бы никого остановить на мосту и окликнуть, но, может быть, потом у меня будет немного времени. По всем приметам, приближалось время колдовства. По бывшей улице Суворова шла Ижица с тем человеком, которого я и жителем-то назвать не могу, до того он мне невероятен, быстрым легким шагом. И я смог увидеть их лишь потому, что положил бинокль на подоконник и раздвинул пошире шторы.

И тогда я поступил вовсе опрометчиво, я высунулся из окна, и, видимо каким-то верхним зрением, Ижица увидела меня и узнала тотчас. На мое счастье, Невероятный человек смотрел себе под ноги и не поднял глаз. Ижица смотрела на меня во все свои виноватые глаза. Я сделал шаг в сторону, как при игре в пляжный футбол, и отстранился от окна, в тоненький просвет увидел, как она тянет Невероятного за руку и что-то ему вдохновенно глаголет.

— Товарищ, — вызвал я хозяина квартиры на откровенный разговор. — Товарищ, у нас есть что-нибудь выпить?

— Есть немного. А делу не повредит?

— Товарищ. Наше дело правое. Победа будет за нами.

— Водку будете? Только у меня немного.

— Сколько?

— Полбутылки. Но водка хорошая. Немецкая.

— Товарищ. А что еще?

— Есть тминный ликер. Но это такая гадость.

— Товарищ. Пей водку. А я буду пить ликер моей юности. Дождь, долго нет трамвая, рюмочку на дорожку, совсем недорого, он чудесен и прян. Надеюсь, целая бутылка?

— Да. Вот стоит уже сколько времени. А вы контрольное время не пропустите?

— Контрольное время уже прошло. Не нужны мы пока никому.

Я выключил приемник. Хотелось музыки, но не сбивать же волну. Следующая связь через шесть часов.

Без пятнадцати три явил свой голос зуммер на отличных наручных часах, и я очнулся от краткого надсадного сна. Встал, включил приемник, прошел в ванную, умыл лицо, вытерся, вернулся на свой конспиративный диван, положил на колени оружие и просидел так до десяти минут четвертого. Отбой. Мне бы хотелось повоевать в приморском парке, лелея тайную мысль, что уж эти-то деревья меня не выдадут, и оттуда войти в город. Но был дан иной приказ. Хлебнув тминного, я закручинился, поел и стал вспоминать, как там в парке и около.

Возлюбленная плоть, объявшая берега этой земли, себе на уме и спесива. Мало того, что это воды, соли и микроэлементы. Она, эта плоть, свободна. И потому, уже ощутив едва-едва где-то там, на проспекте, укоризненное дыхание вод, ощущаешь свою несчастную никчемность. Если стечение обстоятельств таково, что штормит, то и голос его, или ее, можно было услышать чуть ли не за стойкой «Проспекта» — акселеративного бара, где пили дорогущие и тяжеленные коктейли, которые так любила тогдашняя молодежь. А оно (он, она) уже в самом деле рядом (плоть, водный массив, море), или вообще они, воды. Здесь город заискивающе приближается к морю, и там, где они соприкасаются, парковая зона узка. Здесь нельзя было дефилировать в бикини, здесь нельзя было многого другого. А море так близко. Демаркационная линия. Но влево, туда, к южному району, к безумно белым пескам, парк бесконечен, и диагональ его как грань магического кристалла.

Там, где-то глубоко в парке, на одной из чистейших аллей, под столь любимым жителями дубом, хотя поодаль стоят столь же огромные и важные его товарищи, под вечным этим деревом есть скамья. О, Ижица…

Четыре времени года знали нашу нечаянную и эфемерную близость. И эта скамья все четыре времени года А принимала нас, усыпляемых шумом деревьев. Липы, ду-бы, тополя… Они шумели в унисон, но у каждого дерева тем не менее был свой множественный голос, как у любой вещи в этом парке была своя собственная множественность. И голоса деревьев смешивались с голосом этой ехидной, соленой, вечной, ненасытной плоти. Волшебная музыка вод приподнимала нас (некий род чувственной левитации), качала на своих почти человеческих, прозрачных ладонях. Так было летом и осенью. Весной было немного не так. Впрочем, и осенью было не так, как летом. А зимой было ужасно. Было только оно… ненасытное. И черные, несмотря на обильные снега, потому что часто оттаивало, деревья. Зимой не было шорохов и шелестов, а были скрипы. И дубы тогда помалкивали. Скрипело где-то дальше, в самой глубине парка. Скрипело и раскачивалось… Но этой зимой…

Там, где сходятся аллеи, там, у киоска с булками и теплой водой в стаканчиках из серого картона, нужно было пройти по газону, миновать первые деревья, и уже в глубине обнаруживалась асфальтовая дорожка. Она начиналась тайно и неожиданно обрывалась. Вот там, где она обрывалась, и была эта скамья. Ее преимущества были таковы, что многочисленные приезжие про нее не знали. Те же, кто знал, — брезговали. Это была скамья тайных свиданий и одиночества. Зависело от того, кто первым до нее доберется. Вечером той осени я был хозяином скамьи.

Пристальное око, бренный пятак — светило наше падало за море, и оттого окрестности казались разбойными. Красное, черное, соленые всхлипы и шелесты. В костюмчике и красной рубашке сидел я на скамье. Отсюда уходили мы в прошлые времена с Ижицей или же ко мне, на северную окраину города, где окна моей квартиры выходили в чистое поле, за которым городской канал, и где невыключенная «Спидола», и фонарь за окном, и сверчок под полом, или же она шла к себе, куда мне путь был заказан, или же мы отправлялись в дюны, что было реже. Но было…

А когда та осень стала уже и вовсе печальной, листья, падавшие с деревьев и разносимые ветром, били по лицу ежеминутно, и плащи не защищали от ветра, и не было тепла внутри, мы расстались именно здесь. Но прежде было еще три времени года.

Зимой мы обыкновенно шли по большой аллее или по другим, что поменьше, где нет фонарей, но светло от самого присутствия снега. Она работала в галантерее продавцом, была весьма привлекательной и желанной для проходивших мимо, и на нас оборачивались. Впрочем, ее это веселило. Так вот мы и прошли сквозь всю зиму, пережидая самые холодные и ветреные вечера в моей комнате, где приемник и фонарь за окном. А также те вечера, когда оттаивало, так как мы не любили оттепелей. Черные деревья страшны. А потом была весна и черным-черно повсюду. Но уже ощущалась жизнь. Но все изреченное не значит вовсе, что парковые гуляния и возлежание на моем диване, где музыка других стран и народов тихо, но неумолимо и навсегда, и фонарь за окном, составляли нашу жизнь в том году. Нет вовсе. Было много других способов времяпрепровождения. Но парк… Это главное. Здесь мы были искренни. И ненасытное и соленое, что подслушивало всегда наше каждое слово и знало наперед, что будет, было порой добрым. Так, каприз самодержца…