Черный огонь. Славяне против варягов и черных волхвов — страница 2 из 7

КРОВЬ ЗЕМЛИ

1

Я, Рагнар Большая Секира, сын Рорика Гордого и прекрасной Ерды, воин, ярл и морской конунг, истоптал своим деревянным конем многие водные дороги Мидгарда. Повидал народы, живущие под теплыми и холодными небесами. И скажу правду — они все разные.

Есть народы — как овцы. Сколько их ни стриги, они будут только блеять жалобно и мочиться от страха. Есть народы — как волки. Волки поодиночке страшны только для баранов. Но, сбившись в стаю, могут напасть даже на медведя. Есть народы — как быки. Те жуют свою траву, пока их не разозлишь. А если разозлишь — не остановишь, пока они не выплеснут ярость. А потом их опять можно кормить травой и пасти. Есть народы — как медведи. Они сильны и вместе, и поодиночке, крепки телом и проворны умом. Но таких мало, конечно. Может быть, только мы, дети Одина, такие…

Я не знаю, почему так устроен мир. Бьерн Пегий говорил мне — это зависит от богов, которым народ поклоняется. У сильных богов и народы отважные. А слабые боги боятся других, сильных богов. Поэтому разрешают обстригать своих детей, как овец. Вот у нас отец — Один, его все боятся. Какой бог из каких земель решится выйти с равным оружием против Одина, бесстрашно отдавшего свой глаз великану Мимиру, чтобы испить из источника мудрости Урд. И свой народ Один научил, как стать такими, чтобы все боялись. Старый Бьерн был большого ума и многое знал про жизнь.

Сначала я решил, что поличи — это овцы. Они покорно несли нам свою еду и питье, терпели нас на своей земле. Мол, князь Добруж приказал. Хотел бы я посмотреть на того князя, который послал бы своих воинов жить в мой родной Ранг-фиорд, где много травяных пастбищ для скота и много моря, этого пастбища для деревянных коней.

Потом, когда они убили Бьерна из-за какой-то девки, которую тот осчастливил своим семенем, я понял — не овцы. Волки они. А на волков всегда делают большую облаву, когда те начинают смелеть и скалить зубы поблизости от жилищ. Вырезав одно из селений, я показал поличам, как опасно разевать пасть на того, кто сильнее. Думал, поймут. Полки после облавы тоже уходят подальше в лес, зализывать раны. Чтобы крепче поняли, я приказал насадить отрубленные головы их родичей на колья на валу. Пусть смотрят мертвые на живых, а живые на мертвых.

Побегут жаловаться своему князю — опять не велика беда. Воины мои окрепли и отдохнули, наши морские копи застоялись на речном мелководье. Легкую клятву легко отменить. У князя Добружа много богатств. Что может их князь, чего не могу я? Последнее время я все чаще вспоминал о богатствах князя. Да и воины, пируя по вечерам, подзуживали меня…

Нет, поличи не побежали жаловаться князю. Они оказались быками. А бык всегда нападает без ума, пока не разобьет рога о преграду. Кто пригнет его голову за рога к земле, тот и будет его пасти.

Рано утром, когда Висбур Жердь, Домар-скальд и Доги Комар, прозванный так за писклявый голос, отправились стрелять уток, я предупредил их, что поличи могут быть опасными. Упрямые они, поличи.

Мои воины были храбрыми, они смеялись в лицо опасности. Бьерн Пегий, помнится, как-то сказал мне, что осторожность — это не свидетельство отсутствия храбрости, а признак наличия ума. Но это — наука конунгов, а они — простые фьольмены, откуда им ее знать. Эти трое не ведали трусости, но и не понимали осторожности. Они пошли, весело перекликиваясь. Такие, как они, умеют сражаться, как воины, но думать, как конунги, им не под силу.

Я не стал своей волей мешать им уйти. Я не бог, чтобы решать, в какой битве умереть воинам. Известно, три девы-норны — Урд-судьба, Венанди-становление и Скульд-долг — назначают каждому судьбу еще при рождении.

И даже боги не могут изменить предначертанного, настолько велика сила колдовства норн.

Никто из троих так и не вернулся в крепость. Это насторожило меня. Я послал двух воинов пробежаться по округе, но уже с опаской. Те вернулись и доложили, что видели много вооруженных поличей. Мол, по всему видно, весь их осиный рой сюда стягивается.

Хотят воевать? Пусть будет так! Глупым быкам сразу спиливают рога под корень, чтоб впредь не было желания бодаться.

Горячий, как кипяток, Дюги Свирепый тут же предложил послать его с сотней воинов разогнать всех. Я подумал и спросил его, зачем нагибаться за каждой монетой по отдельности, если можно взять с земли весь кошель. Ярлы и хольды, ценившие острое слово, засмеялись вокруг меня. Один только Дюги ничего не понял, хватал остальных за руки, все спрашивал, где рассыпаны те монеты и где тот кошель. Хотел подобрать, наверное…

Стоя на валу, я долго наблюдал, как поличи роились в отдалении от крепости, на опушке своего леса, гудели, словно разозленные лесные пчелы. Сбивались в стаю, подбадривали друг друга криками, как на облаве.

Я видел, скоро можно будет объявить большую охоту.

— Похоже, стадо собирается вместе, а, Рагнар?

Я вздрогнул и оглянулся. Задумавшись, я не заметил, как ко мне подошел Харальд Резвый. Он умеет ходить так тихо, чтоб ни кольчуга, ни оружие при движении не звенели.

— Когда-нибудь тебя за это убьют, — сказал я.

— За что, конунг?

— Слишком тихо ходишь…

Резвый не ответил, только блеснул голубыми глазами из-под маски шлема, закрывающей лицо по самый нос, усмехнулся в черную, как вороново крыло, бороду. Дома, в Бигс-фиорде, он всегда подстригал ее коротко, но сейчас, в походе, борода отросла, свешиваясь на кольчужный нагрудник.

Харальд тоже ярл, владетель земель и воды Бигс-фиорда и двух деревянных коней: драккара «Волк» и скайда «Морской дракон» — с дружиной общим числом до восьмидесяти бойцов. В этом викинге он охотно встал под мою руку, на мече дал клятву идти со мной и слушать меня, как своего конунга. Такую же клятву дали ярлы Альв Железнобокий, прозванный так за особый, невиданной крепости панцирь с коваными ребрами-каркасом, привезенный из набега на земли басков, и Олаф Рыжебородый. Они оба со своими дружинами тоже отправились с нами в набег от земли фиордов. Правда, Рыжебородый уже ушел в гости к морскому великану Эгиру, утонув с ратниками во время шторма. Пусть Хозяин Глубин не держит его долго в своем дворце, отпустит к Одину, как принявшего честную смерть в походе…

Харальд и Альв — оба знаменитые воины, но нравом совсем не похожи. Железнобокий, хоть и богатый ярл, имеет к с воей дружине больше ратников, предпочитает сражаться как воин, а не отдавать приказы, как конунг. Молодой Харальд же, я видел, старается во все вникать, учится у меня, как вести за собой бойцов. Когда-то я сам был таким же, жадными глазами следил за старшими и опытными…

Резвым Харальда прозвали за быстроту бега. Про него говорили, что он способен пешком перегнать коня, хотя сам я такого не видел. Но видел другое: несмотря на молодость — может, чуть больше двух десятков зим проводил Резвый за край земли, — он не теряет головы в самой горячей сече, столь же быстр в уме и решениях, как и на ногу. Когда-нибудь он станет знаменитым конунгом, сам поведет за собой ярлов и воинов. Быстрого скакуна легко отличить от будущей клячи еще жеребенком…

— Может быть, стоит выйти из крепости и напасть на поличей первыми? — предложил Харальд. — Чтобы пасти большое стадо, нужно иметь длинный хлыст, так говорят.

— Нет, не сейчас. Клянусь всеми восемью ногами Слейпнира, летающего коня Всеотца, их слишком много, — ответил я.

Харальд качнул шлемом, недоуменно покосился в мою сторону карими, внимательными глазами.

— Их слишком много, — повторил я. — Поэтому нет смысла гоняться за каждым по непролазным лесам. У нас не хватит воинов, чтобы гоняться за всеми дикими. Да и зачем бить ноги по пустякам? Пусть сами соберутся в кучу, обнаглеют от собственного числа и решат, что мы боимся их вшивой рати. Вот тут мы им и покажем доблесть наших мечей. Пусть запомнят ее сразу и навсегда, чтоб не пришлось повторять урок!

Харальд снова качнул кованым шлемом с закругленной верхушкой и узорчатым, причудливого переплетения, наличником. Но уже по-другому, соглашаясь со мной.

— Если конунгу Рагнару придется повторять урок, то вряд ли у кого уцелеют уши, чтоб его услышать, — весело ухмыльнувшись, сказал Харальд.

Я тоже расхохотался в ответ, хлопая себя по ляжке. Клянусь всей мудростью священного источника Урд, такой ответ достоин самого Бальдрома Красноречивого, сына Одина!

* * *

Конечно, жалеть воинов, павших в бою, — только обижать их память. Но мне было жаль, что поличи убили мальчишку Домара. Я думал, из этого восточного викинга мы привезем не только добычу, но и его новые песни, прославляющие наши деяния и остающиеся в памяти внуков и правнуков. Он, совсем юный, умел сложить звонкую вису быстрее, чем воин ударит мечом по щиту, мог за ночь сочинить длинную, чеканную драппу, чтобы спеть ее на рассвете. Из него мог бы вырасти великий скальд, приближающийся поэтическим мастерством к самому Браги Сладкоголосому, богу-скальду. Один, ценивший искусство слова вторым после ратного, пожаловал Домару редкий дар. Но и забрал к себе быстро, наверно, сам захотел его слушать…

Да, он погиб как воин, с честью и славой, и тут жалеть не о чем. Наоборот, можно только порадоваться за тех, кто обретает в бою вторую, вечную и лучшую жизнь в Асгарде. Но я надеялся, что он проживет подольше. Сначала прославит нас и себя в Серединном мире, а уж потом уйдет в Верхний, тешить уши богов и эйнхериев…

Я знаю, Фроди Длинный Язык рассказывал мне когда-то, волшебный эликсир, дарующий талант стихосложения, что называют еще Медом Поэзии, был сварен карликами Фьяларом и Галаром из крови убитого ими стихотворца Квасира и меда пчел. Затоптав карликов, драгоценным напитком завладел великан Суттунг. Упрятал его внутрь неприступной скалы и приставил охранять его свирепую великаншу Гуннлед, что пила кровь вместо пива. Прослышав об этом, сам Один пошел в услужение к брату великана Суттунга, могучему Бауги, выговорив в качестве платы право отведать поэтического эликсира. Но даже Бауги не сумел убедить брата расстаться хоть с каплей напитка. Тогда, чтобы выполнить соглашение чести, Бауги пробуравил в скале узкий лаз. Один обернулся змеей и пролез в пещеру. Три дня и три ночи Бог Богов прятался змеей среди камней и выжидал, пока свирепая великанша сомкнет глаза. А когда дождался, набрал в рот Меда Поэзии, выбрался наружу, принял облик орла и улетел в обитель богов. Там он выплюнул эликсир в золотой кубок, сам отведал и оставил для избранных.

С тех пор и повелось, что вкусившие по воле Одина чудодейственного эликсира становятся знаменитыми скальдами, равно известными среди свеонов, гаутов, данов и других племен земли фиордов, детей Одина Всеотца. Те же, кого он шутя накормит пометом орла, приобретают лютую страсть к стихосложению, но способностей не получают. И от этого мучаются всю жизнь, пытаясь сравниться с избранными и не достигая их. Какое проклятие может быть хуже, чем черная змея зависти, навеки поселяющаяся в человеческом сердце, помню, поучал меня старый учитель. Уважай Мед Поэзии, но берегись помета орла, Рагнар, часто повторял Фроди.

Он был прав, он знал жизнь. Я видел, какими глазами смотрел Якоб-скальд на Домара, когда ратники просили мальчишку спеть новые стихи, а старого скальда, с его повторениями чужих вис, не хотели слушать.

Все-таки причудливо устроена жизнь. Плечом к плечу с Якобом я пошел бы в любую битву, доверил бы ему без свидетелей любую меру золота и серебра, но если бы мог сложить фольк или драппу — не стал бы ему показывать, опасаясь ревности…

Я думаю, боги нарочно так заплетают узоры жизни, чтобы не скучать, глядя сверху на детей своих.

2

Я, Кутря…

Она, Сельга…

Я не знаю, как это случилось. Не успел понять толком. Слишком занят был, зажимая рот, чтоб сердце не выскочило.

Мы отошли далеко от костров. Но влажная ночь, разбавленная светом луны и звезд, не могла остудить мое пылающее лицо.

Опустив глаза, я шел за ней. Ждал, вот она остановится и спросит все так же холодно, зачем позвал. А что я смогу ей ответить?

Не разбирая дороги, я чуть не наткнулся на нее. Когда поднял глаза, она стояла, смотрела прямо на меня и улыбалась.

Да, улыбалась. Открыто. По-женски ласково и по-девичьи лукаво. Ее улыбка сразу согрела меня и зажгла.

Я шагнул к ней. И она шагнула ко мне.

Зачем тут нужны слова? Какие могут быть слова, когда говорят глаза и руки?

Мы встретились. Соски ее грудей мягко воткнулись в мою грудь. Я зарылся лицом в ее густые невесомые волосы, пахнущие травами и свежестью. Прижал ее к себе.

— Что же ты так долго ждал, мой ясный сокол? — спросила она своим тихим, глубоким голосом.

— Да я…

— Нет, не сокол ты…

— Да я…

— Не сокол. Ворона каркучая… Так получается?

Она смеялась легко и звонко, прижимаясь ко мне всем гибким телом.

— Ворона, ворона! Еще какая ворона! — радостно соглашался я.

Я гладил ее мягкие груди и плечи, ласкал упругие бедра, щекотал нежную шею и играл с веселыми, кудрявыми волосами. Переплетал свои ручищи с ее тонкими пальцами, не в силах отпустить хоть на миг.

— Моя? — спрашивал я, все еще не веря.

— Твоя! Конечно, твоя!

Пусть боги правят наверху в своей Нави! Пусть Кощей раздувает огонь подземного царства! Все, что есть в Яви прекрасного, принадлежит мне! Я — самый богатый!

* * *

Все так же тесно прижимаясь друг к другу, мы лежали с ней на мягкой, прошлогодней еловой хвое. Смотрели вверх, где Луна в ночном небе исправно пасла обильное стадо маленьких звезд. Я, помню, все порывался сбегать к кострам за теплой одежкой, принести ей шкуру или холстину, укутать в теплое. Боялся — она замерзнет. Сельга не разжимала рук, не отпускала меня…

Просто лежали и смотрели…

Сначала я потянулся к ней со всем своим мужским нетерпением. Она мягко, необидно остановила меня.

— Почему, Сельга? — спросил я.

Сельга… Ее имя я мог повторять долго, бесконечно, как песню…

— Не сегодня, — сказала она, гладя меня успокаивающе, как мать ребенка. — Не надо сегодня… Я буду твоей… Я и так уже вся твоя, давно твоя. Буду принимать твою мужскую силу так долго и часто, как ты захочешь. Но не надо сегодня…

— Женская кровь? — спросил я.

— Нет, не то. Дурачок ты. Мой дурачок.

Она взъерошила мои волосы. Мне показалось, что она вздрогнула.

— Ты замерзла? Я принесу шкуру, одной ногой… — опять озаботился я.

Она удержала меня:

— Не уходи, мне не холодно. Мне хорошо с тобой.

Мы помолчали. Я гладил ее податливое тело, и даже семя больше не скакало в портах. Угомонилось от нежности.

— Сегодня на рассвете, уже скоро, начнется большая битва, — вдруг сказала она.

— Откуда ты знаешь? — удивился я.

— Знаю. Чувствую. Я не могу это рассказать, но я чувствую. Мара-Смерть, богиня холоднее льда, летает над Сырой Матерью совсем низко, высматривает, ждет добычу. На нас она тоже смотрит сейчас, я вижу, чувствую кожей ее темный, замораживающий взгляд. Многие родичи скоро уйдут в Ирий духами. Большой плач начнется на землях поличей…

Сознаюсь, только тогда я вспомнил, что я мужчина и воин. Подумал о родичах, что ушли ратью на крепость.

3

Я, Рагнар Большая Секира, расскажу, что знаю, про эту славную битву. Когда клинки, умываясь кровью, пели железную песню смерти, а стрелам было тесно летать в просторном небе. Великие подвиги совершали в этот день мои воины! Даже боги оставили обычные заботы, чтобы любоваться сверху на своих детей. Что может быть приятнее для богов, чем запах свежей крови героев?! Что усладит их лучше, чем лязг мечей и секир?!

Всю ночь поличи наблюдали за крепостью с опушки леса. Мои воины чувствовали на себе их пристальные глаза. Смеялись над тем, что поличи, как звери, прячутся от опасности за кустами. Решатся ли выйти, спрашивали, как бы не пришлось ловить их потом, как пастухи ловят разбежавшееся стадо?

Я приказал всем спать вполглаза, не снимая брони. И не наливаться от радости предстоящей битвы пивом по самые брови. Чтоб не пришлось потом кидать героев отмокать в холодную реку, прежде чем поставить их в боевой порядок.

Утром, едва рассвело, они решились. Двинулись на нас. Командовал ими огромный, почти как я, мохнатый мужик. Наблюдая с вала, я видел, он собрал свое лесное войско в две кучи. Одну, поменьше, оставил в запасе, сзади. Резерв, значит, оставил… С большей двинулся к крепости. Они все сильно кричали, подбадривая себя.

Да, они были совсем дикие, даже не знали правильного, ровного строя, так и шли кучей, размахивая оружием, как палками. Глупые, конечно, зачем раньше времени тратить силу, что нужна в бою…

По моему приказу Харальд Резвый вышел из крепости с тремя сотнями бойцов. Привычные к битвам воины быстро строились в клиновидный фюлькинг, где каждый из ратников прикрывает другого, ощетиниваясь копьями вперед и вбок. Стоя на высоте, я залюбовался, как слаженно и умело делают ратную работу сыны фиордов.

Харальд протрубил в рог нужный сигнал, и фюлькинг, шагнув как один человек, двинулся на клубящихся поличей, не теряя ровных рядов.

Я видел, Дюги Свирепый вдруг закричал, яростно славя Одина, забросил за спину щит, выскочил из ряда с мечами в обеих руках. Легким волчьим наметом неудержимо набежал на поличей, как волна прилива набегает на берег.

Те наставили на него свои копья, но он, настолько же ловкий, насколько сильный, проскользнул между их жалами, виляя огромным телом, как заблудившийся в узких шхерах кит. Его быстрые мечи замелькали, как косы смерти. Я отчетливо видел, как правым мечом он срубил одну голову вместе со шлемом. Одновременно левым мечом перебил кому-то горло. Поличи, оторопевшие от вида благородного боя двумя мечами, отпрянули от него, образуя круг. Тыкали в него своими неуклюжими копьями, древками мешая себе развернуться. В стране фиордов даже дети знают: когда враг подбегает близко, нужно бросать копье и браться за меч.

Свирепый, вращая мечами, легко отбивал их копья, сталкивающиеся друг с другом. Опять рванулся вперед, достал мечом еще одного. Потом, пятясь задом, выбрался из их ряда, побежал к нашим. Два брошенных вслед копья догнали его, но щит, висящий на лямках, надежно закрывал спину. Он так и добежал до фюлькинга, неся за спиной во ткнувшиеся в щит копья. Его подвиг наши воины приветствовали громкими криками и гулкими ударами по щитам.

Вернувшись, Дюги снова стал в строй. Отрубил оба копья от щита одним взмахом меча. Дюги — могучий воин! Хоть и дурак, конечно…

Ингвар Одно Ухо, ревнуя Свирепого к воинской славе, тоже выскочил из рядов, показать в одиночку воинское искусство. Но удача не улыбнулась ему. Он не успел добежать до поличей, прикрыться ими же от их стрел и дротиков. Легкий дротик проткнул ему ногу выше колена, где кончалась защита поножей. Ингвар тут же опустил раненое колено на землю, бросил второй меч, перекинул щит со спины на руку, закрылся им в ожидании нападения. Другие стрелы и дротики воткнулись в его щит тучей. Поличи воспрянули, заторопились к нему. Но строй фюлькинга тоже ускорил ход. Острие клина прикрыло его своими щитами, обтекло его выставленными копьями.

Сошлись! Звонкие столкновения мечей с мечами, глухие удары о подставленные щиты, боевые кличи, крики раненых — все это смешалось в громкую, гулкую песню. Какие звуки могут быть приятнее уху воина?

Поличи, как я и ожидал, нападали беспорядочно, набегали кучей и рассыпались о ровный строй, где каждый знал свое ратное место.

Дети Одина всегда понимали друг друга в битве. Пока один воин строя ударял длинным копьем, второй прикрывал его и себя щитом, третий тем временем из-за их спин пускал дротики или стрелы. Когда один из воинов переднего ряда начинал пятиться назад, показывая, что устал или ранен, его место тут же занимал другой, выходя из-за его спины. Тот, отдохнув или замотав рану, снова сменял первых в сече. Именно поэтому фюлькинг может рубиться днями, не теряя натиска первой ярости.

Поличи, устав, погибали, падали под ноги, а мои воины отдыхали.

Да, их было больше. По сравнению с собранным в кулак строем свеонов, казалось — много больше. Но у них сражались только передние ряды, оставляя задних толпиться баранами. А наши рубились все в очередь. Я видел, поличей падало много, а наших мало.

Фюлькинг наступал медленно, но неустанно, теснил этих лесовиков, разрубая клином их ряды. Вторая, резервная куча поличей тоже не выдержала, пошла на подмогу, смешалась с нападающими. Фюлькинг, я видел, остановился, замкнулся, как раковина, отражая со всех сторон превосходящих числом противников. Воины хорошо делали свою работу.

Пора!

Со своей сотней воинов я выбежал через другие ворота, быстро обогнул ратное поле вдоль берега.

Сначала мы ударили в спину поличей луками. Многих достали наши острые стрелы. Они умирали, не успев даже обернуться. У них были плохие доспехи, все больше кожаные, с наковками, куда можно воткнуть стрелу между железными бляхами. У многих доспехов совсем не было, только оружие.

Потом я приказал Якобу-скальду трубить в рог сигнал к атаке. Мы побежали разом, накатились на них морской полной, рассвирепевшей от шторма.

Да, они не ожидали удара в спину. Дрогнули. Заметались, как зайцы, не понимая, с какой стороны опасность. Каждый из них стал сам по себе, все побежали в разные стороны, и никто не знал, куда он бежит.

Это хороший миг. В такой миг чужие воины перестают думать о сече и начинают метаться, чтобы спасти свою шкуру. Поэтому погибают. По моему приказу Якоб еще раз затрубил в рог, по-другому. Услышав сигнал, Харальд Резвый тоже затрубил в ответ, сигналом приказал своим воинам рассыпать строй фюлькинга, атаковать всем сразу и каждому по отдельности. Яростный боевой вскрик наших воинов разом перекрыл весь шум сечи и заставил ноги врагов подогнуться от страха.

Я перестал думать о том, как построить бой. Почувствовал внутри сгущающийся туман белой ярости. Моя секира Фьери просила крови. Я напоил ее.

Щит, мешавший рубить сплеча двумя руками, я забросил за спину. Удары чужих мечей или копий я принимал на широкое, как щит, лезвие верной Фьери. Далеко выбрасывая длинное, как копье, топорище, подрубал незащищенные ноги врагов. Концом длинной рукояти сбивал их на землю. Добивал разом, одним ударом прорубая кольчуги и шлемы. Какая броня может устоять перед благородной тяжестью Фьери, мелькающей молнией?!

Я искал в пылу боя их предводителя, и я нашел его.

Не могу сказать плохо, он был отважным. Правда, глупым, как Дюги. Вместо того чтобы собирать своих поличей, образуя защитные ряды, он сам кидался на моих воинов, как рассвирепевший кабан, ничего не видя вокруг. Щит его уже превратился в лохмотья, доспехи — изрублены, шлем был сбит с головы. Но он все махал своим длинным мечом, хрипел от неукротимой свирепости. Кровь капала с него, как вода, пятна крови оставались на земле после его шагов. На моих глазах он убил Харальда Монету одним ударом, располовинив его между плечом и шеей. Хороший удар!

Я встал на его пути вместо Монеты, что корчился теперь за моей спиной. Он тут же кинулся на меня. Ударил со всего маху, высекая искры из Фьери. Рычал, стряхивая с лица сопли и кровь.

Внимательно наблюдая за ним, я отбил лезвием несколько его ударов. Попытался достать его рукоятью, но не вышло. Он отпрыгнул. Снова напал, длинным движением пустив меч по кругу. Тут я быстро присел, пропуская над головой свистящий меч. Одновременно ударил снизу по кругу. Отсек ему ногу ниже колена. Он постоял еще мгновение, потом рухнул.

Чудно! Его отрубленная нога осталась стоять, когда он упал. И он вдруг, забыв про меня, пополз к ней, потянулся, словно хотел приставить обратно. Завыл, как волк, комками выхаркивая из горла красную пену.

Следующим ударом секиры я отвалил его голову от шеи. Он был храбрым воином, этот полич, он заслужил легкую смерть.

Потом я снова вспомнил, что я конунг. Перестал догонять противников и остановился, осмотрелся вокруг, вскочив на мертвых, как на помост. Мои воины вокруг меня дружно рубили поличей, которые еще оставались на ногах. Теперь казалось, что их очень мало, а нас — много…

4

Весеня бежал так быстро, как, наверное, никогда не бегал. Почти летел, длинными, заячьими прыжками перемахивая через кусты и кочки. Все казалось ему — не успеет уйти. Казалось, огромный конунг Рагнар, свирепый, краснолицый и светлобородый, что косил родичей, как траву, своей неподъемной секирой, в щепки разбивая щиты с одного удара, гонится за ним по пятам. Шумно и жарко дышит в самый затылок, силится схватить рукой за порты, достать темным от крови лезвием, ударить топорищем промеж лопаток. Сейчас ударит! И Весеня наддавал и наддавал ходу, хотя грудь уже разрывалась хрипом, а ноги, спотыкаясь, не успевали за летящим туловом.

Спасительная опушка леса приближалась. Краем глаза он видел, многие родичи теперь бежали туда же. Лес укроет! Спасет лес-батюшка, как всегда выручал детей своих малых!

Ох, люди, ох, страсть какие! Неистовые люди-свеи, яростно сверкающие глазами над кромкой круглых щитов, испятнанных защитными знаками! Они щетинились копьями и пускали стрелы поверх своих же голов. А потом твердый строй рассыпался, и их сразу стало много, как муравьев. Грозно кричали они, бросив копья и наскакивая с мечами. Многие свей даже щиты побросали от лютости, набегали с двумя мечами в руках, вращая ими ловко и страшно. Как можно справиться с такими людьми, похожими в бою на многоруких сказочных великанов?

Жутко было в бою. Никогда, наверно, так не было. Его сбили наземь, наступили на лицо ногой, пробежали, как по бревну. Потом Весеня поднялся, схлестнул свою тяжелую палицу с мечом какого-то воина, чьи сивые волосы торчали косичками из-под гладкого шлема. Тот третьим, хитрым ударом выбил у него из рук тяжелую, шипастую палицу, закричал громко и угрожающе, оскалился желтыми, хищным и зубами, длинно замахнулся своим клинком.

Попятясь от него раком, Весеня опять упал. Быстро, боясь поднять голову, пополз по земле ужом. Видел перед собой только ноги, много ног, топчущих землю в тяжелом ратном усердии. Наконец пересилил себя, подобрал чей-то топор, опять вскочил. И тут же, не заметив удара, покатился кубарем, почувствовал, как будто витой бич сбил его с ног, хлестнув по плечу. Плечо стало теплым, горячим, и тело мгновенно ослабло, задрожало коленями и локтями, словно вместе с кровью пролилась на Сырую Мать и его сила-жива. Уши заложило, и знакомые крики родичей, кличи свеев, лязг железа о деревянные щиты — все это окончательно слилось в один ровный неумолимый гул. «Ох, люди, ох, страсть…» — бормотал он, себя не слыша.

Многого навидался в бою! Он видел, сам Злат, могучий походный князь родичей, обливаясь кровью, как водой поутру, полз на руках за своей отрубленной ногой и выл от горя. Как тараканом семенил на четвереньках ворчливый Корень, зажимая руками рану на животе, чтоб не вывалились кишки. Чудилось Весене, сам Чернобог, жестокий и неумолимый, встал к свеям в боевой порядок. Тоже косил кого ни попадя, помогал пришлым. А родичи падали!

Потом побежали родичи. Как было не побежать? Он тоже подхватился с земли и кинулся, уже ничего не видя вокруг себя. В лес! Только бы добраться, успеть спастись от злобы неистовых!

Он бежал. Летел. Опушка была совсем близко. Но и враг близко! Слышно, спиной слышно, как набегает, как запаленно дышит в затылок. Весеня, боясь оглянуться, вжал голову в плечи, резко вильнул в сторону, как при игре в горелки.

Скосил глаза — свой! Шкворя, забери его Леший! Плотный, обычно неторопливый мужик пронесся мимо стремительно, как кабан.

Тонко, по-осиному зло, прошелестела рядом с ухом стрела. Воткнулась Шкворе прямо в красный, жаркий затылок. Тот, сделав еще пару шагов, нырнул вперед, сильно, громко, как деревянный, ударился телом о Сырую Мать. Весеня, не теряя ноги, на бегу перепрыгнул через него, испугавшись уже в прыжке. Его стрела, к нему шла…

Добрался! Нырнул в кусты. Побежал по лесу, привычно петляя между стволами, не обращая внимания на случайные ветки, хлещущие по лицу. Что ветки, главное — выбрался!

Долго бежал. Пока еще ноги держали. Потом ослаб, упал на мягкую хвою, прижался горячим телом к влажной прохладе земли.

— Эй, есть там кто? — услышал рядом знакомый голос.

Точно, Творя-коваль рядом. Значит, и он живой…

— Весеня, ты, что ли? Чего не отвечаешь? Сомлел? — Кузнец подошел поближе. — Э, паря, да ты ранен, похоже. Меня тоже вот зацепили…

Весеня, все еще тяжело дыша, опять ничего не ответил. Вспомнил наконец про рану в плече. Рана ответила ему злобной, дергающей руку болью. Весеня хотел подняться, но не смог, руки и ноги больше не слушались. Так и лежал плашмя, слушал, как пойманной птахой колотится в груди сердце.

Творя присел рядом на корточки. Кузнец был без щита, острый шлем на голове помят, но меч все еще в руке. Он положил его перед собой. На хищном темном лезвии блестели свежие зазубрины. Значит, много рубился кузнец. Он сильный, коваль, пустой рукой может взять, как клещами. Только тут Весеня заметил, что кожаный панцирь с нашитыми железными бляхами у него порван на лохмотья па одном боку, словно его рвали на куски собаки. Запекся кровью.

— Да, — задумчиво сказал Творя. — Вот, паря, какие дела… Насыпали нам свей ума по самую маковку, такие дела…

Потом, без перехода, захрипел и перекатился на спину. Так и лежал с закрытыми глазами, едва дыша.

Весеня, как мог, очистил и перемотал его рану.

5

Я, Кутря, благополучно увел родичей от врагов, оставив в избах тех стариков, кто сам захотел остаться по ветхости и безразличию к жизни.

Схрона мы достигли к вечеру следующего дня. Этот хитрый схрон, оборудованный еще дедами-прадедами, всегда выручал родичей от чужой напасти.

Умные они были, наши предки. Понимали, что если, например, люди смогут пройти осторожно, не оставив следов, то скотине про опасность не объяснишь. Скотина все равно натопчет копытами, наложит навоза так, что любой малец-несмышленыш пойдет по следу, не сбиваясь с пути. Поэтому в схрон всегда сначала уходили берегом, без всякой опаски, оставляя за собой торную дорогу. Доходили до ответвляющегося от Иленя рукава и тут уже начинали хитрить. Рукав мелкий, в самом глубоком месте по пояс взрослому, зато течение быстрое, вода споро зализывает следы на дне. А на другом берегу караульные мужики и ребятишки, которым любое занятие — игра, специально натаптывали следы подвязанными к ногам и палкам старыми копытами. Дескать, родичи здесь переправились и пошли дальше по прямой. Прямая та вела в болото, куда специально подбрасывали жердин и веток, изображая гать.

Какие другие следы могут быть на болоте, где любой отпечаток заливает и ровняет вода? Правильно, вот и пусть вороги идут по жердям. Если боги подарят удачу, кто-то, глядишь, и выберется из непролазной трясины. Не зная примет, тяжело ходить по болоту. Шишига, болотная баба, не любит отпускать гостей…

С водной дороги родичи выходили на берег много дальше, где начинались каменные осыпи. По камням идти нелегко, зато всякий след смывается самым мелким дождем. А можно и обвал сверху устроить, если вороги наступают на пятки. Дальше шли через лес, а за ним — опять болота. Дымные — называли их родичи. Действительно, в некоторых местах трясина на болотах словно клубилась. Кто чужой — три раза подумает, прежде чем сунуться в гости к болотной нежити.

Там, среди необъятных болот, и находился схрон. Каждый шаг к нему тут же затягивала мелкая ряска, хоть весь день стадо веди — к вечеру следов не останется. Главное, следить, чтоб скотина не сбивалась с пути, иначе сама не выберется.

Сам схрон расположен был на сухом. Есть среди Дымных болот такие поляны, вроде как возвышения. Там издавна и шалаши стоят, и печи сложены, и скотину есть где пасти, поляны широкие…

Добрались, хвала богам. Начали обустраиваться.

Тут же, не сбиваясь с ноги, я отобрал десяток мужиков, что покрепче и получше оружием, идти обратно, на подмогу своим. Просились все, даже Мяча-дурачок воинственно гукал и махал рогатиной, едва не зашибив остальных. Но большую часть мужиков я оставил. Хоть десяток нас, хоть три десятка — против свея это невеликая помощь. С бабами тоже нужно кому-то остаться, а вдруг засвербит у кого пониже пояса, шутили родичи. Тогда, глядишь, и Мяча-дурачок пригодится. Это он на верхнюю голову дурачок, а на нижнюю очень даже соображает, смеялись все.

— Я пойду с вами, — вдруг сказала мне Сельга.

Не успел оглянуться, она уже оказалась с луком, стрелами и даже небольшим мечом у пояса. За плечами — котомка. Я глазом моргнуть не успел, как она собралась. Где она только меч достала? Мотрина закладка, не иначе…

— Еще бы чего выдумала! — сказал я.

— Пойду! — упрямо сказала она.

Всю предыдущую дорогу мы с ней не расставались. Я уже объявил перед всеми, что теперь она моя жена. Я беру ее под свою руку и делю с ней кров, огонь, хлеб и мясо. Бабы, найдя предмет для разговора, сильно оживились сначала, загалдели, как галки, завидевшие лесного кота, карабкающегося по веткам. Старая Мотря прослезилась от полноты чувств, обняла меня, наклонив к земле. Попроси-ка беречь ее. Странно было слышать! Как я могу ее не беречь, мою Сельгу?! Потом самых языкастых баб угомонила дорога…

А теперь — новое дело. На рать собирается!

— Куда ты пойдешь? Думай, что говоришь-то! Пойдет она… Рать — дело мужское, опасное, — сказал я ей.

Она думает, мне легко будет с ней расстаться? Я что — каменный?

— Рать — да, — сказала она. — А раны перевязывать, кости вправлять — мужское дело? Лихорадку снимать — мужское? Кто в целебных травах лучше меня понимает из родичей? Ну, скажи?

Что я мог ей ответить?

— Ты не понимаешь, — убеждала меня Сельга. — Я ведь тебя только что нашла. И не могу опять потерять!

— Как будто я могу… — проворчал я, для вида сурово. — Так ведь опасно же! Рать! Баба Мотря, ну хоть ты ей растолкуй?!

Я думал, Мотря меня поддержит. А та только головой покачала.

— Пусть идет, — вдруг сказала она. — Так надо. Так всем будет лучше. А боги милостивы, авось беды не случится. Уж и попрошу их присмотреть за вами.

Ну, старая…

— Пойду с тобой, — твердо повторила Сельга. — Хочешь или нет, пойду!

Как я мог отказать ей, когда сам больше всего хотел этого?

Ехидные родичи, слушая наш разговор, отворачивались, прятали от меня усмешки. Кто-то даже сказал негромко, мол, понятно теперь, кому в избе головой быть…

Интересно, на что это он намекал?

6

На закате, когда Хорс опускает свой покрасневший, натруженный за день лик за кромку дальних лесов, когда белый день уже отшумел по Яви бесконечными хлопотами, хорошо остановиться где-нибудь у реки. Успокоиться, посмотреть на воду, подумать о том, что прожито и что еще предстоит. Старая Мотря всегда любила смотреть на воду. Все складно, река течет, и мысли текут. Так же, как течет жизнь человеческая, проходя предначертанное от истоков к устью, громко и быстро — на перекатах, медленно и степенно — по равнине. Жизнь — это тоже река. Вода без конца и края. Как и река, она никогда не успокаивается, волей судьбы меняя ровное, налаженное течение на грохот и водовороты быстрины. Вот и сейчас пришли к родичам темные, смутные времена, с большой кровью, многими обидами и притеснениями. Такая жизнь…

Выйдя к реке, Мотря присела на берегу, поставила рядом наполненный туесок, засмотрелась, задумалась. Иляса, приток-ребенок большой, полноводной Илень-реки, была мелкой, но стремительной и игривой, как и все дети. Быстро гнала свои прозрачные струи вдоль лесной кромки, не терпелось ей соединиться с рекой-матерью, потечь широко и неторопливо, по-взрослому. Вечно дети торопятся вырасти, а парни и девки — возмужать и обабиться… Торопятся, спешат, а там, глядишь, и жизнь прошла…

Дня начала Мотря, как положено, посмотрела на закатное солнце. Поблагодарила златоликого Хорса за то, что светил исправно и жарко, подарил людям еще один день тепла. Щедрый Хорс, показалось ей, ответил, блеснув лучом по воде. Услышал, значит… Потом Мотря последовательно перебрала в уме всех богов, каждого похвалила отдельно. Вспомнила духов реки, леса и гор. Их заслуги тоже почтила, не скупясь на хвалебные слова, боги и духи любят, когда их чтят.

Вроде никого не забыла… Старая уже стала, подумала она мельком, память — как решето, уходить бы пора легкой стариковской смертью. Да где тут уйти, опять кровь, опять смута, посетовала Мотря. Собравшись с мыслями, обстоятельно рассказала всем богам и духам, как родичи схлестнулись с пришлыми свеями. Не со зла, по законам Прави схлестнулись. Бьются теперь на железе где-то за лесом. Потом отдельно рассказала, как вместе с молодцем Кутрей, новоявленным суженым, и малой дружиной из десятка оставшихся мужиков ушла им на подмогу Сельга, ее приемная дочь. Хотя сеча и не женское дело, но так нужно, раз она решила. Мотря давно поняла, ее подаренная богами доча чувствует и видит многое, что другим не дано.

Конечно, понимай — не понимай, внутри все равно щемило. Когда-то давно Мотря проводила на сечу двух своих сыновей. Оба сына сложили головы с плеч, оба на погребальном костре отошли в светлый Ирий… Раньше ее, старой, отошли сыны… Плохо это, когда дети уходят раньше родителей, неправильно это… Но так суждено, значит.

А теперь и Сельга пошла с дружиной. Доченька единственная, отпущенная ей взамен утраты богиней Мокошью. Приемная дочь — а родней родной. Пусть не по крови — зато по духу. Видящая она. Ведомы ей тайны прошлого, прозрачен перед ней туман будущего. Многое дано ей богами. Сельга, девонька, и сама пока не знает всей своей силы. На нее вся и надежда, это Мотря ясно почувствовала. Не только для нее, старой, надежда, для всего древнего рода поличей…

Все это Мотря рассказывала богам неслышным, внутренним голосом, глядя на текущую воду. Ничего не просила, конечно, богов просить — только злить напрасно, искушать судьбу по-пустому. Просто рассказывала, как болит грудь от тревоги. Как тут не болеть?

Кутря… Вот, значит, какого суженого выбрала себе ее дочь… Обещал беречь девоньку, огнем и водой поклялся. Хороший парень, по-умному молчаливый, по-мужски обстоятельный. Мотря знала, в мужике главное — не та сила, что на виду. Другая, внутренняя сила важнее. Ну, а что не так, Сельга-разумница сама поправит. Известно, мужик — голова, да баба — шея. Куда шея повернет, туда голова и смотрит. Правильно девонька выбрала себе суженого, не только сочным, молодым телом, но и разумом выбрала…

С самого утра, цыкнув на переполошившихся баб и уйдя из болотного схрона тайной тропой, Мотря ходила по лесу. Собирала травы, что останавливают кровь в ранах и снимают жар. Набрала особых, древесных грибов, которые, если растолочь их в муку, предохраняют увечных от гнилостной лихорадки. Знала, много понадобится целебных трав и грибов. Мотря понимала, родичам не одолеть лютых свеев, не разграбить их земляной стан-крепость, как собирались. Пусть кричали, пусть хорохорились, пусть заранее делили добычу, но просто так, железом против железа, пришлых воинов не взять. Известно, свей на железе рождается, на волчьем молоке поднимается и спит в обнимку с мечом, как с женой. Они бойкие и умелые в ратном деле, с того и живут, чужой смертью кормятся, с чужой работы сыты бывают. А родичи все больше горланить горазды. Если лаяться, орать друг на дружку — тут равных нет, конечно. Только криком железа не испугаешь…

Постепенно смеркалось. Хорс уже опустил наполовину свой лик за дальнюю, потемневшую кромку леса. Но старая Мотря не уходила с берега. Сидела на травяной подстилке Сырой Матери, смотрела на игривую воду, где Водяной Старик, шлепая губами и пришептывая от желаний, гонялся за игривыми русалками и молодыми гладкими рыбами. Тот еще старый проказник…

Мотре было о чем подумать. Было что вспомнить. Многое прожито за долгие лета и зимы, устал дух, износилось тело, сухотная ломота вечерами теребит кости. Ничего, скоро и ее срок придет. Скоро и ей уходить с огнем в радостный Ирий. Там отдохнет. Только сейчас не время. Чуть погодя…

7

Я, Кутря, сын Земти, сына Олеса, расскажу, как мы нашли в лесу раненого Корня. Наткнулись на него, как на пенек. Корень был первый из воинов, кого мы нашли. От него и узнали о поражении родичей.

Он сидел, привалившись к дереву, и, казалось, спал. Раны я не заметил сначала. Но его острое маленькое лицо было бледным, как снег. Под глазами уже залегли серьге тени, следы холодных пальцев Мары-богини. Она уже держала его.

Сначала я решил, что он умер. Но, услышав наши шаги, Корень открыл глаза.

— А, это вы, — сказал он чуть слышно, шевельнув бескровными, почти незаметными на лице губами. — Побили нас… Покосили, как траву. Люто дерутся свей. Многие родичи умерли…

— Что с тобой? Где рана? — Сельга сразу захлопотала, присела возле него.

— В спине… И в животе тоже… — сказал Корень. — Жжет. Сильно жжет. Больно… Но это неважно. Ухожу я. Уже скоро.

— Где остальные? — спросил я.

— Ерошин лес… Туда идите. Там договоренный сбор, когда что случится… Все там, должно быть. Кто остался…

Мы с Сельгой попытались его перевернуть, но положили обратно. На спине у него запекся кровавый рубец. Но хуже — на животе. Одна сплошная рана, уже взявшаяся тяжелым гнилостным духом. Набухшие кровью остатки рубахи стояли колом. Из раны, среди запекшийся крови, торчала костяная рукоять ножа. Как он дошел сюда от крепости, представить трудно.

Я глянул на Сельгу. Та опустила руки, покачала мне головой чуть заметно. Я понял, ничего нельзя сделать. Не жилец он.

— Не трогайте, не надо, — прошептал Корень. — Мой срок… Холодно очень…

Он слабел прямо на глазах. Приходилось наклоняться поближе, чтобы расслышать его.

— Там нож, в животе… — шептал Корень. — Хороший нож, свейский. У них крепкое железо… Возьми его себе, Сельга, когда я умру… Добрый нож. На память будет. Будешь помнить… Больше ничего нет, все растерял, хоть это…

— Я возьму, возьму. Буду помнить, — говорила она негромко, наклоняясь к нему. Мягко гладила его руками по голове, словно баюкала.

— Кутря, — позвал он.

— Я здесь.

— Здесь. Хорошо… Плохо видеть стал. Всегда хорошо видел, а теперь — плохо. Глаза застит… Ты вместе с ней, значит? Так суждено, выходит… Я сам хотел… Красивая она. Как богиня…

От разговоров он задышал часто, тяжело. Булькал горлом при каждом вздохе. Но говорил.

— Кутря?

— Я здесь.

— Хорошо… Ты меня не оставляй зверью. Добей. Вот сейчас скажу, и добей…

— Я сделаю, — согласился я.

Больше я ничего не мог для него сделать.

— Сельга?

— Что, Корень?

— Сельга… Значит, вместе вы. Красивая ты… Вы оба красивые, это хорошо… Много крови получилось, слишком много… Кутря?

— Здесь я!

— Вместе будьте. Вы хорошие, когда вместе… Не обижай ее, Кутря. И ты, Сельга, тоже не обижай его… Ты можешь, я знаю… Вижу…

— Не обижу, — твердо пообещал я.

— Не обижу, — пообещала она.

— Хорошо… Жить — хорошо. Но умирать — тоже хорошо. Легко становится… Ладно, не медли, добивай скорее. Жжет очень. Все нутро горит, как в огне…

Он закрыл глаза. Ждал. Сельга отвернулась.

Я обнажил свой меч, примерился и подарил ему удар милосердия в самое сердце. Корень дернулся, глубоко всхрапнул и обмяк, успокоился лицом и телом.

Сельга выдернула из раны нож, как он просил, бережно обтерла травой, потом полой рубахи. Хороший нож, с дорогой рукоятью из кости морского зверя, перетянутой вверху и внизу крепкими медными кольцами, изрезанной чужим, замысловатым узором…

Мы с мужиками нарубили жердей, устроили из них помост на высоких ветках сосны. Подняли его тело наверх, чтоб не добрались звери. Пусть здесь побудет, пока не придет время большого костра для родичей.

Потом соберем всех убитых, устроим для них положенное погребение огнем. Всякий дух, соблюдавший правь, заслуживает того, чтобы уйти, улететь в Ирий вместе с дымом, по огненной торной дороге. Мы все рано или поздно уйдем наверх вместе с дымом, где духи предков встретят нас радостными голосами…

Так суждено, и так будет!

8

Я, Рагнар Большая Секира, морской конунг, воин и ярл, владетель земель и воды Ранг-фиорда, уже рассказывал, как мы на ратном поле наказали диких волосатых поличей за их непокорство. Как убили многих, а остальных прогнали и леса. Много подвигов совершили, много добычи взяли. Большой славой покрыли себя в этот день дети Одина, Боги Рати.

А теперь я расскажу, как умирал Ингвар Одно Ухо, знаменитый воин и верный товарищ. Он тяжело умирал. Долго не мог уйти в Асгард, где Один в своем дворце собирает для грядущего дня Рагнаради войско эйнхериев, павших героев.

Ингвар, воин и сын воина, был моим товарищем с детских лет. Его отец, опытный воин Тунни, особо искусный в стрельбе из лука, служил еще моему отцу Рорику Гордому. А мы вместе с Ингваром мальцами гоняли чаек по берегам родного Ранг-фиорда, учились биться на деревянных мечах и кидали тупые стрелы в бревенчатые щиты. Когда мы окрепли настолько, чтобы рубить железными мечами и вращать длинные сосновые весла, вместе пошли с отцовской дружиной в свой первый викинг.

Прошло время, я стал морским конунгом, сам водил дружины по водным дорогам. Ингвар стал могучим двуеруким бойцом, что умеет сражаться сразу двумя мечами. Ходил со мной рядом на «Птице моря», и многих врагов убивал, и много добычи брал. А сколько раз он прикрывал меня своим щитом и мечом, как и я его! Еще безбородыми парнями мы соединили с ним свою кровь в одной чаше и имеете выпили ее, разбавив пивом. Стали побратимами в дальнем набеге. А такие узы у воинов считаются прочнее, чем самое близкое родство.

Да, верный был побратим, умелый в бою, веселый на пиру и неукротимый в гневе!

В битве с лесными поличами Ингвар тоже покрыл себя славой. Раненный в самом начале стрелой в ляжку, он сам вытянул стрелу из раны, вырезал из ноги наконечник, прижег огнем и перетянул от крови ремнем. Хромая, снова ринулся в гущу сечи и рубился так, что враги вокруг скулили от ужаса…

Ингвара нашел на ратном поле Дюги Свирепый, его давний соперник в силе и доблести. После боя Свирепый с другими храбрецами, не успевшими остыть от кровавого пира, отправился бродить по месту битвы, добивать поличей, которые еще шевелились, искать своих. Как положено, мои воины собирали с мертвецов последнюю дань, брали украшения, оружие и доспехи, что еще годились в дело.

Поличи были бедные, мало носили золота и серебра, но хорошее оружие попадалось. Все найденное приносили в крепость, складывали в кладовую. Вернемся домой, каждый получит свою долю по справедливости, а за тех, кто не вернется, получат их семьи, у кого они есть. Если нет, долю погибших разделят между собой остальные воины дружины. Дети Одина не обманывают друг друга. Нет большей провинности перед богами и людьми, чем воровство у своих. Тому, кто пойман на такой вине, будь он хоть самый знаменитый воин, хоть ярл, хоть конунг, разрезают живот, разматывают кишки подальше и пускают собирать их. Так было всегда, но даже самые старые воины не помнят, чтоб кому-нибудь удалось собрать свои внутренности назад. Так и приходят на суд Одина с пустым животом, чтобы Всеотец сразу увидел — перед ним вор.

Дюги потом рассказал, он не сразу заметил Ингвара, лежащего среди трупов поличей. Много врагов положил на грудь Ерды-земли отважный воин и сам упал. Тяжелое копье вошло в него снизу, задрав кольчугу и пробив живот до спины. Но Ингвар был еще жив. Стонал в беспамятстве тихо и коротко. Понятно, только в беспамятстве дети Одина могут показать перед другими свою телесную боль.

Свирепый криком позвал меня и других. Мы вместе с Дюги и Якобом-скальдом, сведущим в ранах, перенесли Ингвара в крепость. Положили в доме воинов на деревянные нары, освободили от доспехов, обмыли рану. Когда рана открылась, все увидели, как под рваной кожей шевелятся внутренности, перемешанные чужим копьем с кровью и калом. Якоб, качая с сомнением головой, предложил сварить целебный отвар. Но Дюги тут же возразил, что лить его в Ингвара толку нет, все равно вытечет через дыру в животе. Я тоже удержал скальда. Отвар тут уже не поможет, и так ясно — недолго ему осталось. Валькирии, наверно, уже спускаются с небес за его духом, уже где-то недалеко…

Дюги Свирепый сходил, принес его меч, положил рядом с воином, чтоб тому было спокойнее умирать. В этот момент Ингвар открыл глаза. Увидел меня, схватил за локоть белой, холодной, но все еще крепкой, намозоленной веслами рукой.

— Рагнар… — сказал еле слышно. — Соленое на губах. Соль… Где море, Рагнар? Почему мы ушли от моря?..

Я наклонился к нему пониже. Вгляделся в глаза светлой воды, горячие и затемненные болью, убрал с холодного липкого лба сосульки волос. Думал, он попросит меня, как побратима, помочь ему уйти к Одину, Отцу Павших. Даже самым отважным воинам не возбраняется поторопить свою смерть, если впереди уже ничего нет. На то и нужны побратимы, чтобы помочь уйти с честью. Если просят, конечно. Каждый сам распоряжается своей жизнью, а всякую судьбу отмеривают девы-норны.

Нет, не попросил…

— Проклятые леса… Пропадем здесь… — только и сказал он. Потом снова закрыл глаза.

Я с трудом отцепил от себя его холодную руку и вложил в нее рукоять меча. Что я еще мог для него сделать?

Пальцы воина сомкнулись на рукояти. Но глаз он больше не открывал. Совсем бледный стал, светлее, чем выбеленное полотно. Крови, наверно, совсем не осталось ми утри. И волосы его почему-то показались мне почти прозрачными… Но крепкий был, долго не мог умереть. Воины уже садились за вечерний стол, праздновать победу пивом и медовой сурицей, а Ингвар еще стонал на нарах, не помня себя. Якоб-скальд, сведущий в колдовских обрядах, три раза бегал за стенку дома, выкликал его оттуда по имени, чтобы дух поторопился выйти, не мучил тело. Тоже не помогло. Не торопился дух. Только к ночи мой побратим затих окончательно. Тогда я отошел от нар и выпил первую за день чару, поминая его.

Да, великий был воин Ингвар Одно Ухо. Сильный, как матерый медведь. Почему он не попросил меня зарезать его? Я не понял тогда. Как не понял тогда его слов о проклятых лесах. Все-таки Один, прежде чем забрать к себе воина, дает его духу пролететь над Мидгардом вместе со своими воронами Хугином-думающим и Мунином-помнящим. Дает увидеть многое, скрытое от глаз живущих. Зря я не обратил внимания на его слова, торопясь за накрытый рабынями хмельной стол.

Впрочем, это я потом понял. Вчерашним умом мы все сильнее великанов сумрачного Утгарда…

9

Рагнар Большая Секира с детства знал, как мудростью богов-ассов устроен мир вокруг. Крепко устроен мир, разумно и просто.

Когда-то, знал Рагнар, в мире не было такого порядка, как сейчас. На заре времен в недрах Мировой Бездны зародились два мира: Муспель-огненный и Мифльхейм-холодный. От капель тепла и холода, слившихся вместе, возник великан Имир. От него пошло племя злобных великанов. А из камней, что плавились от жары, родился первый человек — Бури-родитель. Потом он взял себе в жены великаншу, потом его сын Бор взял себе в жены великаншу, и родилось у них трое детей-первобогов: Один-бешеный, Вили-воля и Ве-жрец. Братья расправились со злобными, Имиром и бросили его труп в Мировую Бездну. Из крови его получился у них океан, из плоти — земля, из костей — горы, из зубов — валуны. Из волос великана получился лес, из мозга — тучи. Серединные земли первобоги отгородили стеною из век Имира и назвали Мидгардом, предназначив их для людей. А все лежащее за пределами оставили великанам.

Тяжела была эта работа. Вили и Be не выдержали ее, захлебнулись в ядовитой крови великана.

А Один остался и взял себе верхние земли, которые назвал Асгард.

Теперь все стало правильно. Теперь в Асгарде, верхних, небесных землях, живут двенадцать божественных ассов. Первый среди них Всеотец Один, у которого еще много имен — Грим, Санн, Бельверк, Атрид, Игг, Скильвинг и другие. Так же много у него и прозвищ — Всеотец, Бог Богов, Отец Побед, Бог Рати, Бог Повешенных… Один старше всех остальных богов и вершит дела во всем мире, восседая на престоле на утесе Хлидскьяльв, называемом «Сторожевой башней мира». Еще у него есть дворец неземной красоты из трех огромных чертогов — Валаскяльв, Вингольв и Валгалла. Два последних он предназначил для эйнхериев — воинов, павших с честью. Их занятие после смерти — бои и пиры. Они каждый день бьются между собой, оттачивая ратное мастерство, и умирают, но к вечеру воскресают, чтобы сесть за пиршественный стол.

Второй среди ассов — Тор Гром Колесницы, старший сын Одина. У него есть три сокровища: всесокрушающий молот Мьельнир-молния, Пояс Силы, увеличивающий вдвое мощь силача Тора, и железные рукавицы, без которых не взять молот-молнию в руки. Тор — первый по силе среди богов, не зря его еще называют Победителем Великанов и главным защитником и хранителем Асгарда и Мидгарда.

Третьим по знатности раньше шел второй сын Всеотца Бальдром Добрый, прекраснейший из богов, ясный ликом, ласковый нравом и неиссякаемый красноречием. Но три девы-норны, Урд, Вернанди и Скульд, не отмерили ему долгую жизнь. Коварный Локи, живший тогда среди ассов, сгубил его, завидуя красноречию и красоте. Теперь после Тора принято почитать Ньерда, управляющего ветрами, покровительствующего ратникам-мореплавателям, рыболовам и охотникам на морского зверя.

За ними идут Фрейр, которому подвластны дожди, солнечный свет и урожаи, Тюр Отважный, самый смелый среди всех ассов, дарующий воинам победу в битве, Браги, бог-скальд, покровитель поэзии и ремесел, и Хеймдалль Белый, страж богов, чей слух тоньше бритвенного ножа, а сон короче, чем у неугомонного жаворонка.

Еще ниже, но тоже на почетных местах, садятся за пиршественный стол богов Хед, который слеп, но отважен, Видар Молчаливый, почти такой же могучий, как Тор. Его сила заключена в башмаке на правой ноге, который носит он не снимая, так что его еще называют иногда Видар Пинающий. Самым искусным стрелком из лука слывет среди богов сын Одина Вали. Уль, асс-лыжник, способен обогнать ветер в долгом и неудержимом беге. Форсети Умный может разобрать любой спор и примирить между собой самых яростных, да так, что обе стороны уходят от него довольные и в согласии. Раньше в Асгарде обитал также изворотливый Локи, тринадцатый бог, но подстроенную смерть всеобщего любимца Бальдрома ассы ему не простили, извергли коварного в сумрачный Утгард — окраинный мир, где обитают могучие великаны, рвущиеся разрушить всю землю и установить хаос. Но доблестные боги охраняют свои владения, не выпускают их из Утгарда.

И богиням тоже находится в Асгарде работа. Фригг, старшая жена Одина, командует богинями. Ведунья Фрея, дочь Ньерда, заведует красотой и любовью, от которой появляются на свет дети, Идунн, жена Браги, хранит для богов золотые яблоки, возвращающие силу и молодость. Богиня Эйр исцеляет, Вар хранит клятвы и наблюдает за соблюдением обетов. А многие, как, например, Ерд и Ринд — младшие жены Одина, Сив — жена Тора, Скади — жена Ньерда, те просто женщины, растят детей, хранят дом и поддерживают огонь в очаге. Впрочем, разве этого мало? Известно, женская работа не так заметна, как мужские геройство, но хлопотлива и нескончаема в своем постоянстве.

Именно поэтому, объяснял молодому Рагнару, будущему конунгу, старый учитель Фроди, сыны земли фиордов ставят своих женщин наравне с мужчинами. В отличие от многих других народов, что делают из них рабынь и затворниц. А у рабынь не рождаются сыновья-герои, как на осине никогда не вырастут желуди. У рабынь рождаются дети с рабством, въевшимся в кровь. Отсюда и получается, что другие народы вырастают слабыми, а дети Одина яростными и сильными. Как может быть иначе, грозно вопрошал, помнится, Длинный Язык, шмыгая вечной каплей на огромном, багровом, как закатное солнце, носу…

Словом, каждый из богов и богинь искусен и непревзойден в своем деле. И вместе они следят за порядком на небе и ниже. Оттого все в мире происходит правильно и в свой срок. А как может быть иначе? Порядок не приходит сам по себе, без неустанного догляда за ним. Это только всеразрушающий хаос способен вырасти из ничего, как плесень вырастает на старом хлебе, утверждал Фроди, и Рагнар потом долго думал над его словами…

Да, понял наконец он, когда повзрослел, без богов в мире порядка бы не было, сами люди даже хлебную лепешку не могут разломить пополам, чтоб при этом не обидеться друг на друга…

* * *

Тогда же Рагнар узнал, что когда-нибудь закончится время Асгарда. Далеко в грядущем, так далеко, что представить нельзя…

Когда-нибудь, говорят предания, и для темного хаоса наступит благодатное время. Вырвется он из узды, как горячий конь. Первым предвестником его наступления станут многие войны между своими, когда брат пойдет с железом на брата, а сын на отца. Потом наступит нескончаемая лютая зима Фимбульветр, зима великанов. Три года будет тянуться она, и ее морозы будут вдвое сильнее обычных, а ветры мощнее втрое. Не только люди начнут замерзать от этих морозов, коснутся они даже богов и богинь. Но это будет только начало конца.

Затем один из небесных волков, порождение Ведьмы Железного Леса, проглотит солнце, а второй — сожрет месяц. Звезды без пастуха разбредутся с неба, и останется мир во тьме. От страшного сотрясения на земле начнут рушиться горы и лопнут путы, держащие чудовищного волка Фенрира. В море перевернется Мировой Змей Ермунганд, и воды хлынут на сушу, смешанные с его ядом. Подхваченный гигантской волной, из Муспелля, огненного мира, где томятся духи клятвопреступников, подлецов и трусов, выплывет гигантский драккар Нагльфари. Кормовое весло на нем будет держать сам Локи Коварный, а грести — бессчетное войско мертвых. Сурт Черный, самый главный из пеликанов, тоже выведет свою исполинскую рать на приступ Асгарда, размахивая огромной палицей, высотой в четыре сосны.

Ассы все увидят издалека. Призывно зазвучит рог Хеймдалля Стража, и Один в золотых доспехах выведет навстречу наступающему злу свое войско богов и эйнхериев. Именно за этим век от века собирает он в своих чертогах непобедимое войско героев, честной смертью в бою доказавших всем свою доблесть.

Великая битва начнется на земле и на небе. Один одолеет волка Фенрира, но и сам погибнет от ран. Тор победит Мирового Змея, но тоже умрет от его разъедающего яда. В схватке с Черным Суртом найдет свою смерть Фрейр Плодородный. Тюр Отважный схватится с гигантским псом Гармом, а Хеймдалль — с Локи Коварным, и все они уничтожат друг друга. Весь Асгард погибнет в пламени, разожженном Суртом Главой Великанов. Черный Сурт и сам в злобе своей погибнет от своего же пламени.

Многие умрут, конечно. Дракон Нидхегг потом будет глодать трупы и тоже обожрется до смерти. Но некоторые останутся. Уцелеет Видар, останутся в живых сыновья Тора Моди Сильный и Магни Смелый, сохранив для себя молот отца. Земля снова поднимется из воды, и вновь засияет над миром солнце, ибо Соль-Солнце еще до гибели Асгарда родит дочь, не менее прекрасную, чем она сама. И уцелеют в Мидгарде два человека, мужчина Ливтрасир и женщина Лив. Они дадут начало новому человеческому роду, который вновь расселится по земле.

Этому суждено случиться, и это когда-нибудь произойдет. Все повторяется в этом мире. Вечной остается только ратная слава, знал Рагнар, и знали все воины земли фиордов. Только тот, кто будет храбро сражаться в последней битве, сможет увидеть новый Асгард…

10

Я, Кутря, сын Земти, сына Олеса, расскажу, как мы шли по лесу на подмогу родичам. Хотя какая теперь может быть подмога? Слезы, а не подмога. Карина-плакальщица, седовласая богиня скорби, да Кручина-печальница — вот кто теперь подмога. Старый Корень, которого мы нашли в лесу умирающим, рассказал, что свей посекли родичей. Нам оставалось только искать уцелевших. Кто остался, кто умер — иди и загадывай…

Шли друг за другом, след в след. Наши родичи, привычные с малолетства к охоте, умеют ходить по лесу тихо, не оставляя следов, не тревожа духов лесных, не нарушая покоя зверей и птиц. Только изредка брякала на шагающих мужиках ратная сбруя, постукивали, цепляясь за ветки, ножны мечей, древки копий или топорища. Лес, тоже привычный к нам, не обращал внимания на наш безмолвный шаг. Жил своими хлопотливыми летними заботами, жужжал пчелами, шелестел листвой, играл с ласковыми лучами Хорса, нанизывая их на ветки и хвою.

— И какой твой замысел, мой хороший? — вдруг спросила Сельга.

Я вздрогнул. Погруженный в свои невеселые размышления, я не заметил, как она догнала меня. Скосил глаза. И растаял, конечно, глазами и духом, как тает под весенними лучами последний, ноздреватый снег.

Зарница моя…

Она была в своей обычной рубахе, стройный стан перехвачен наборным кожаным поясом. Через плечо — лук, на поясе — нож, колчан со стрелами и небольшой меч с ромейским узором на рукояти, как раз впору легкой женской руке. От ходьбы она раскраснелась, черные мягкие полосы играли крупными волнами, пронзительно-синие глаза смотрели на меня весело.

Так бы и съел ее всю! Или, что еще лучше, смотрел бы бесконечно в глаза, как ива у берега смотрит в омут. В таких глазах и утонуть не жалко…

— Что делать думаешь, милый, куда ведешь мужиков? — еще раз спросила она.

Милый… Обычное вроде слово, а как звучит, если ее голосом… Чародейка моя! До сих пор не пойму, как она уговорила меня взять ее с собой на мужское дело? Может, все-таки отправить назад, пока недалеко ушли?

Силясь сохранить строгий вид, приличествующий старшему, я нахмурился. Задумчиво почесал нос, скрывая под пятерней радостную улыбку, против воли растекающуюся от одного ее взгляда.

— Замысел, говоришь? — переспросил ее. — А какой тут может быть замысел? Найдем родичей, что уцелели в сече. Дальше видно будет. Там уж как доведется. Может, и головы придется сложить, кто знает…

— Хороший замысел, — одобрила она. В синих глазах блеснула смешинка, или мне показалось? — Главное — простой. Головы сложить — что может быть проще… Послушай, родной, меня! Не срок сейчас железом махать, еще успеется. К волхвам надо поворачивать, с ними говорить будем.

— К кудесникам, говоришь? — удивился я.

Задумался. Обратно смотреть — тоже дело, волхвы мудрые, многое знают о жизни. Их совет злата-серебра стоит. Не зря они у себя на капище весь род охраняют от темных сил Чернобога…

— А мужики как же? Они вон остервенели уже, мстить хотят за обиду родичей, рвутся в сечу, — сказал я. Кивнул назад, где сопело, разомлевши дорогой, мое малое войско.

— Рвутся, думаешь? — спросила она.

Я не ответил. Может, сказать по правде, и не так рвутся, подумал. Понятно, самые бойкие сразу ушли со Златом. Тоже небось уже нарубились всласть. Откусили свейской добычи, не прожевать теперь…

— С мужиками я сама поговорю, — сказала Сельга.

— Я и сам могу, старший-то я все-таки.

— Можешь. Кто говорит, что не можешь? — удивилась она, округлив большие, трогающие за самое сердце глаза. — Но лучше мне. Так, милый?

Ну как я мог отказать ей?

* * *

Ночь спустилась на землю в свой срок и залегла чернотой меж стволами высоких вековых елей, в круг обступивших капище. Как будто могучие деревья тоже охраняли священное место от чужого глаза и звериного любопытства.

Я, Кутря, знаю, видел своими глазами, что червленные Хорсом люди в теплых краях устраивают капища своего бога Исуа на виду у всех. Глупые они, неразумные. А вдруг придет на капище кто-то злой и договорится с богами о недобром. Что тогда?

То-то… Боги капризны, их трудно понять человеку. Нельзя, чтоб всякий мог свободно разговаривать с ними.

На тайное святилище рода, испокон веков спрятанное в глубине непролазного Ерошина леса, где, отрешась от простых забот, живут и беседуют с богами волхвы Олесь, Тутя и Ратень, я привел свою малую дружину по настоянию Сельги. Задать вопрос и получить ответ, как воевать пришлых свеев, лютых железом и непобедимых в бою. Как ни торопились мы на подмогу родичам, она сумела убедить мужиков, что прежде нужно понять, как бороться с пришлыми. А кто может ответить на это лучше богов?

Подумав, все согласились с ней. Понятно, лучше принести родичам надежду и силу, чем слезы и сожаление. Она умеет убеждать, оказывается. Умеет говорить красно, кругло, без женского сорочьего треска, чтоб слушали ее и вникали в суть. Старая Мотря, хоть и баба, тоже всегда говорила весомо. Даже старейшины не перебивали ее на пустословии. Удивительно, Сельга — приемыш, неродная кровь, а похожа на старую выросла. Не лицом, конечно, не статью, по-другому похожа.

I То дороге мы взяли стрелами молодого оленя, принесли его для жертвы богам.

Теперь мои ратники расселись возле костра на краю священной поляны. Дальше темнела низкая, коренастая, словно вросшая в землю, избушка волхвов. А еще дальше, и самом центре просторной, но потаенной поляны, росло раскидистое Древо Богов, подобие Мирового Древа. Вокруг него темнели в ночном свете деревянные чуры самих богов, оживляемые теплой, дымящейся кровью. Семь старших по обычаю — в два человеческих роста, средние и низшие боги — пониже.

Нее молчали. Всем, как и мне, было не по себе рядом с капищем, в нескольких шагах от тайного. Не то место, где можно перекидывать слова языком от пустого и до порожнего. В пляшущем свете костра я видел вокруг напряженные лица мужиков, всклокоченные бороды, волосы, сучковатые пальцы, цепляющиеся за оружие и царапающие кольчуги, намозолившие плечи непривычной тяжестью. Плохие доспехи остались от дедов-прадедов, подумал я в который раз за день. Кожаные, гнилые, наспех крепленные железными вставками, словно нитью по живой ране. Против оличей или витичей — ничего, годились. Но куда против свеев, у которых всякий воин одет в дорогое железо по самый лоб…

Одна Сельга смотрела вокруг спокойно, бестрепетно задерживала взгляд на высоких, в полтора-два человеческих роста, чурах. Понять можно, сама ведающая, ей ли бояться капища? Все знают, тех, кто осмеливается говорить с ними, боги или сразу карают, или навсегда привечают.

Сейчас ведунья моя отдыхала явно, днем мы шли много, быстро. Сидела рядом со мной, опершись на плечо. Ее волосы, пахнущие медвяными травами, невесомой лесной паутинкой трогали мою щеку. Щекотали нежно.

Все так, все правильно, пусть и боги видят, что мы выбрали для себя друг друга…

Ночь удалась спокойной. С вечера лохматые тучи наползли было на небесную твердь, но прохладный ветер Полуноча подхватил их и погнал дальше, вдоль течения Илень-реки, к теплому и далекому устью. В небо вышла круглая, масленая Луна, выгнала пастись свое звездное стадо, что рассыпалось по густо-синему полотну мелкими блестящими камушками. Если поднять глаза и долго всматриваться в их чередующиеся узоры, можно было различить разные фигуры, которые складывали между собой маленькие звезды-проказницы. По этим фигурам можно находить дорогу там, где пути не видно. Так учили меня когда-то побратимы-венды, с которыми ходил я в набеги, очутившись в чужих краях.

Я поднимал глаза, всматриваясь в небо, и опускал их, оглядываясь вокруг себя. Сказать по правде, прятал от остальных ратников страх, что холодной жабой шевелился внутри живота. Такое место. Странное место, где волосы на теле сами собой начинают шевелиться, а по спине пробегают беспокойные мураши. Загадочное, тайное место, где человек может обратиться к богам, а те выслушают его и ответят. Где-то недалеко они, значит…

Спокойно тут было, как-то очень спокойно и отстраненно. Словно уже и не в Яви находишься, Навь вокруг, неведомый, особый мир. Чуры семи старших богов: огненного Сварога, Хорса, Перуна, Дажьбога, Семаргла, Стрибога, Мокоши, и остальных, помладше, пониже, смотрели на нас неподвижными, застывшими в спокойной силе, глазами. Черепа, звериные и человеческие, память о больших охотах и злобных врагах, побежденных и отданных богам в жертву, густо усеивали древнее капище. Тускло белели здесь и там на заостренных кольях. Казалось, переглядывались между собой черными провалами глазниц, на которых играли ночные тени. Только слышно, как сам Стрибог, младший брат Дажьбога, буйный владыка семи ветров, семи десятков вихрей и семи сотен ветровичей, разминая руки, шевелит во тьме верхушки могучих елей. Те в ответ покорно и протяжно скрипели.

Шумел лес, переговаривались между собой деревья, переглядывались черепа, и казалось мне, чуры высших тоже переговариваются между собой еле слышными, утробными голосами…

О чем они говорят? Понятно о чем. Смотрят сейчас на нас сквозь деревянные глазницы идолов, обсуждают детей своих. Выдержат ли посланное им испытание, не дрогнут ли духом, не оцепенеют ли сердцем, не склонят ли шеи перед пришлыми, свирепыми воинами? Может, на заклад бьются, как оно будет. Голоса богов человек может слышать, как любая тростинка издалека слышит грузную поступь продирающегося сквозь чащу сохатого. Но как уберечься ей от его копыт? Понять волю верхних, разгадать их потаенные замыслы — куда сложнее…

Колдовское место, конечно. Сильное другой, высшей силой, чем та, что движет мечом воина и натягивает тетиву лука охотника…

Волхв Тутя, щуплый, слабосильный, как малец, отставив волховской посох и припадая на перебитую с детства ногу, неслышно прохаживался у огня. Палкой поправлял палево, чтоб горело ровнее. Его рубаха была длинной, ниже колен, как у женщины. По подолу, рукавам и вороту ее покрывали красные символы. На поясе хитрого, узорчатого плетения подвешены мешочки с разными тайными зельями. На шее — обереги, собранные в ожерелья. Как водится у волхвов, еще больше других, тайных оберегов было спрятано у него под одежей, поближе к телу, или зашито и ткань.

Тутя — волхв-молчальник. Много зим и весен назад он дал богам обет перестать говорить, чтоб не расходовать силу-живу на пустопорожние разговоры. В тишине с богами удобней общаться, а слова, известно, берут силу духа и не дают ничего взамен…

Волхв Ратень, не жалея рук, подносил дрова, для запаха и дыма кидал в огонь свежую хвою. Он был обряжен так же, по-волховски причудливо, но сам — высокий и сильный телом. Вроде бы не мясистый, но широкий, и кости толстые, словно бревна. От носа по щеке — старый шрам, глубоко врезающийся в переносицу, отчего при дыхании волхв всегда посапывал. В отличие от блеклого, бесцветного Тути Ратень — мужик видный, красивый, лицо — крупное и значительное, как ромеи обычно чеканят на золотых монетах своих кесарей. Яркое лицо, такое захочешь — не забудешь… губы красные, волос темный, светлые серые глаза под густыми сросшимися бровями насмешливы и спокойны. Даже шрам на лице не портит его, только придает важности. Так говаривали про него наши бабы, а они, известно, каждого приговорят…

В прошлом Ратень — могучий воин, прославленный перед родом в сечах. Уходил даже в дружину к князю, служил ему за звонкое серебро. Там не понравилось, вернулся к родичам, потом вдруг подался в волхвы. Сказал, слышал во сне зов богов.

Обычно кудесники зрелых мужиков в ученики не берут. Но его, видишь ты, взяли! Кабы не это, быть бы ему походным князем вместо Злата. Глядишь, по-другому бы родичи свеев ратили, поумнее.

Управляться с дровами ему помогала баба Шешня, крупная, мосластая, похожая на отощавшую от зимней бескормицы лосиху. Я ее хорошо знал, она из нашего села, ох и сварливая же, до звона в ушах. Шешня много лет пыталась заиметь детей, с кем только не пыталась, многие родичи сбрызгивали ее лохматую ниву своим честным семенем, да все не впрок. А как человеку без детей? Никак нельзя, без них он что лук без стрел, только тетивой без толку звенит. В начале весны, помню, еще снег не сошел, Шешня, отчаявшись, подалась на капище. По обычаю, волхвы просто так с бабами не катаются, но когда такое дело — должны помочь своим семенем пополам с заклинаниями. Я видел теперь, гладкая стала, довольная, улыбчиво щурится на огонь, скалит крупные крепкие зубы. Может, помогли уже волхвы, понесла наконец, подумал я. Мужик ее, Шкворя, обрадуется прибытку… Если, конечно, живой еще…

Рыжий огонь, громко потрескивая, плясал на дровах и углях подобно игривому щенку, что целый день без устали и ума гоняется за своим хвостом. Яркие искры резво убегали вверх вместе с дымом и гасли там, терялись в бескрайнем небе. Здесь, на капище, и костер какой-то особый, думал я, глядя на огонь. Осторожно, чтобы не потревожить Сельгу, шевелил занемевшим телом.

Совсем особый огонь, словно сам с собой разговаривает…

Мы все чинно сидели и ждали волхва Олеся. Старый Олесь неслышно для чужого уха беседовал на поляне с чурами. Давно беседовал, много нужно было рассказать им и о многом спросить, смазывая каждого бога свежей кровью оленя.

Все мужики смотрели на огонь, уперев глаза…

Сколько можно смотреть на огонь? Бесконечно, наверное. Он всегда разный, мигнешь — и опять новый. Огонь-огневич, когда-то подаренный людям богами…

* * *

Я, Кутря, понятное дело, своими глазами не видел, но знаю, как было.

Покойный отец часто рассказывал мне и остальным ребятишкам, как люди получили огонь. Говорил, старики слышали про это еще малыми детьми от своих стариков, а те, в свой черед, ребятишками узнавали от старших родичей, помнящих рассказы предков. Давно, значит, дело было…

Тогда, говорил отец, боги часто спускались с вершины Прави к Сырой Матери и ходили меж людей, как простые. А те тогда не знали огня. Даже мы, поличи, не говоря уже про оличей, витичей и косинов, ели мясо сырым и спасались от зимнего холода в снежных сугробах. Плохо жили люди без живительного огня, скудно ели и спали все вместе, прижимаясь друг к другу ради тепла. Много роптали на неустройство жизни древние люди и мало жертвовали богам, потому что сами едва могли прокормиться. Тогда бог Сварог, что держал в обеих руках небесный огонь, дал одну искру своему сыну, рыжему Сварожичу. И сказал, мол, отнеси эту искру людям, зажги им дерево и научи их пользоваться огнем, готовить еду, варить пиво, обжигать глину, ковать железо и выжигать лес под посевы. Пусть имеют исего в достатке и славят меня.

Пришел Сварожич, и зажег огонь в Яви от небесной искры, и научил всему. Но люди оказались неблагодарными, как это часто бывает с людьми. Свойственно людям принимать добро, как дань, и быстро забывать о нем, а зло копить в себе и вспоминать до погребальных костров. Потому что платить добром за добро труднее, чем холить злобу внутри, так говорил отец…

Словом, люди стали много есть и пить много пива. А богов забыли. Говорили между собой: у нас вкусная еда, крепкое пиво, есть сила огня небесного, зачем нам боги?

Я помню, как Творя-коваль, который тоже тогда был малым, всегда удивлялся в этом месте сказа. Спрашивал, мол, погоди, дядька Земтя, не спеши дальше, объясни толком, как люди могут забыть богов, когда те — везде? Отец, как сейчас помню, всегда отвечал ему, что люди многое могут забыть, в этом их слабость, но и сила тоже. Оттого живуч человек, что умеет забывать все. Шагает по Сырой Матери, оставив плохое прошлому дню и, выходит, расчистив тем самым место для грядущих надежд, как пашня расчищена от деревьев в ожидании посева.

Маленький Творя никак не понимал такого ответа. Я тоже, если признаться. Малый был совсем…

Тогда Сварог, хозяин огня небесного, продолжал отец, разгневался на людей. Опять послал вниз Сварожича. Пришел тот к людям и сделал так, чтобы огонь земной, в отличие от небесного, не только грел, но и обжигал неразумных. Чтобы люди не только любили огонь, но и боялись, почитали его как священный символ. Ибо боги волей своей могут одарить человека, но могут и забрать у него, что дали! Так обычно заканчивал отец этот сказ.

Что он имел в виду, о чем толковал нам, малым и неразумным, я понял только спустя много весен, перебирая в памяти его слова…

* * *

После чары с крепкой сурицей, настоянной на травах и особых, дурманящих грибах, что принесли волхвы из своих запасов, голова пошла хороводом. Стала легкой, как гусиный пух. А руки и ноги, наоборот, тяжелыми, словно присыпанными песком. Но кому нужны руки и ноги, если голова сама полетела?

Знатная была чара, долбленная из цельной колоды. Крепкие мужики тяжело поднимали ее двумя руками, а Сельга, женщина, едва подняла. Но каждый, чтобы почтить богов, пил, пока руки не уставали держать. Бабу Шешню, думали, оттаскивать придется за уши, чтоб другим осталось. Вот баба припилась-приелась на капище!

Чарное действо старик Олесь разрешил начинать, когда вернулся к нам, наговорившись с чурами обо всем. Тяжело опустился на землю рядом с костром, положил рядом с собой узорчатый посох, увенчанный рогами в честь Велеса, коровьего бога, покровителя волхвов и хозяина таинств. Застыл, глядя на огонь. Задремал, казалось, не закрывая далеких, слезящихся глаз, цвет которых растаял от времени. Тутя и Ратень поднесли ему особую, серебряную чару, с другим настоем, который дозволено пить только волхвам.

А простой человек может упиться насмерть с нескольких глотков. Так говорят…

Сами они тоже выпили после старого. Тутя начал бить рукой в кожаный бубен, играя по нему пальцами и ладонью. Глухие звуки полетели от него к нам, от нас — к лесу, заплетаясь со скрипом деревьев, треском костра, настороженной тишиной леса и уханьем ночных птиц. Мерный, колдовской голос бубна закружил голову еще больше.

Волхв Ратень, подскочив на ноги, тоже закружился перед глазами, полетел по поляне, едва касаясь земли. А может, совсем не касаясь, кто его разберет после такой чары. Шешня, уже как здешняя, тоже сунулась было выламываться рядом, греметь костями, но Тутя молча остановил ее. Поняла, затихла, отошла в сторону.

Все выше и выше вздымалось в небо пламя костра, все громче и громче стучал в бубен щуплый Тутя, все быстрее кружился по поляне, раскинув в стороны руки и запрокинув голову, могучий Ратень. Глаза у него были закрыты. Зачем глаза, если он видел богов без них…

Когда-то сам Олесь, старейший из волхвов, так кружился. Всем телом, на ходу, говорил с богами. Но прошло время, унесло с собой его силу. Никому не подвластно неумолимое его течение.

Сейчас Олесь, заросший, как покровом, белым волосом, изъеденный вдоль коричневого лица лишаями, оставался неподвижным как камень. На его руках еще оставалась жертвенная, липкая кровь. Они, эти сухие руки, перевитые сипим, казалось, жили отдельно от всего, неустанно перебирая резьбу на посохе.

Внезапно он поднял голову, зло и громко ударил посохом по бревну. Тутя услышал, опустил бубен. Ратень еще продолжал кружиться, постепенно, как сам огонь, догорая и движениях.

— Говорил я с богами. С каждым поговорил. Про вашу беду-напасть, про свеев спрашивал, — рассказал Олесь. — Как воевать с ними? Как одолеть их железную силу? Долго молчали боги, не хотели мне отвечать, ох, не хотели… Насилу уговорил…

Я знаю, это его обычное присловье. У него боги никогда не хотят отвечать. Может, плохо спрашивает старый? Разучился от времени?

— Да, плохая жертва, видать, — продолжил он, шамкая почти беззубым ртом, словно услышал мои мысли. — Мясо оленя жесткое, старым деснам, растерявшим с годами зубы, трудно оленя жевать. А мед где? Почему душистого меда не принесли?

— Некогда бортничать, собирать у лесных пчел сладкий мед. Свеев боимся, старче, — ответил Ятя, немолодой мужик, крепкий и плотный телом, но не сильный духом. Его обижали все наши бабы, они, длиннохвостые, любят таких обижать.

— Боитесь. Да. Когда люди боятся — им всегда некогда, — проворчал старик, продолжая перебирать посох. — Ксарь Кощей, владетель подземного мира, нарочно посеял среди людей семена страха, чтоб собирать потом слабых в вечные рабы к себе. Не копий и мечей надо бояться, а гнева богов, да…

— Богов мы тоже боимся. И свеев тоже. И дружинников князя. Страшно жить, кудесник. Куда ни глянь — кругом страх, — пожаловался Ятя. Почесал русую бороду с проплешинами седины, зачем-то потрогал лохматые, кустистые брови.

— Кто куда глядит, тот там и видит, — сказал вдруг волхв Ратень.

Кончив кружиться, он подсел к костру. Слушал разговор, не открывая глаз, натужно сипел разрубленным носом. Казалось, дремал. Но, оказалось, нет.

— Не о том речь, волхвы, — сказала вдруг Сельга. — Храбрости родичам не ходить занимать. Тут иное. Тайное нужно. Как меньшей силой одолеть большую. Может, есть у волхвов такое тайное? Научи, отче!

Все вздрогнули, удивились, как она своим звонким, девичьим голосом без робости вошла в мужской разговор. Мужики покрякали, но смолчали, приготовились слушать. А что, бывают и бабы умней иных мужиков. Много бывает чудес на просторе Яви…

— Смелая ты. Это хорошо, хорошо… — тихо, словно сам себе, проговорил Олесь.

— Научи, кудесник! Научи нас! — вразброд поддержали мужики Сельгу, уяснив наконец, чего спрашивать.

— Нам бы только секрет, отче. Малую толику от мудрости чародеев. Раньше, отец сказывал, люди и с великанами воевали, и со змеями высотой в дерево. Самого одноглазого Верлиоку сообща ловили. Выходит, была у них такая сила, — добавил я.

Старый Олесь неторопливо погладил седую, ниже пояса, бороду, поковырял длинным пальцем в глубине сморщенного, печеного носа, из которого густо росли такие же белесые, как на голове, волосы. Вынул палец, осмотрел его строго. Какого зверя он там искал?

— Про змеев я не скажу. Потому что не знаю. А с богами и я говорил. Долго говорил, — снова рассказал он. — Много чего услышал, конечно. Но как одолеть свеев, я не скажу, нет… Вот он скажет!

Олесь кивнул в сторону Ратня. Тот, словно ждал его, открыл глаза, подался вперед. Может, по правде говорят, волхвы умеют беседовать между собой без слов, подумал и потом забыл про это. Слушал. Оказалось, дело говорил волховской мужик, всхрапывая дыханием в промежутках.

— Железный свей, — говорил он, — силен не железом, нет. Духом силен. А где живут могучие духи свеев, которых возят они с собой по всей Яви? Истинно, где им еще быть, как не в их деревянных ладьях. То-то они говорят с ними как с живыми, ласкают, как женщин, и отделяют на каждое несло деревянного побратима долю добычи. Там живут победные духи, истинно. Сжечь ладьи, отпустить их на волю, и ослабнут свей. Да, железо — это сила, но огонь, подаренный людям Сварогом со Сварожичем, и железо плавит…

— Да как их сжечь-то? — спросил Ятя. — К ним небось не подступишься…

— Как сжечь? Как подступиться к свейским ладьям? Воины найдут как. А если у мужика заячий дух, то поставь ему хоть волчью пасть, хоть медвежьи когти, он все равно будет показывать врагу свой короткий хвост, да…

Волхв Ратень, блеснув глазами, покосился на Ятю. Тот не ответил на его взгляд, поднял лицо к небу, сделал вид, что следит за звездами в стаде Луны. Словно Луна без него не справится, усмехнулись все.

— Как подступиться, говорите? — снова спросил Ратень. — Конечно, ладьи стоят на воде, и свей, пусть даже получив в свои борта стрелы огненные, все равно зальют их, смеясь… Но есть одно средство…

Ратень задумчиво почесал шрам. Помолчал, еще подумал.

— Есть средство, есть, — добавил он. — Древние люди, что жили на этих землях много раньше, называли его черный огонь. Не простой огонь, самого Чернобога творение. Злая сила, кто бы спорил… Чернобог выдумал ее на погибель многим… И многие с того дела погибли! Так записано предками ясной глаголицей на берестяных свитках. Случайно про то узнал, но затаил знание. Даже не знаю, рассказывать вам или нет…

Огромный Ратень задумчиво замолчал, посмотрел вокруг. Отдельно посмотрел на старого Олеся. Тот моргнул слезящимися глазами, покивал головой. Можно, значит.

— Ну так вот, родичи. Слушайте, раз такое дело, — продолжил он, глядя на багряные угли костра. — Брали, значит, древние люди черную кровь земли, вытекающую из старых ран Сырой Матери, и толкли туда мелко серный камень. Разжигается этот состав долго, трудно, но, коль поджег, даже вода не в силах такой огонь погасить. Колдовской огонь получается. Попадет на дерево — дерево дотла сгорит. Попадет на человека — мясо до костей прожжет. Черный огонь — неугомонный. Теперь, выходит дело, пришла и для него пора…

— А много ли нужно толочь в кровь земли серного камня? — заинтересованно спросил я.

Права оказалась Сельга, знают волхвы секрет!

— Толки не скупясь, много будет — сам увидишь, — ответил Ратень.

* * *

Еще не один раз прошла по кругу полная чара. И Темная ночь, младшая сестра Бела-дня, нежно кутала Сырую Мать в свои черные покрывала. И рыжий огонь скакал в костре от избытка сил, веселился на дровяном пиру…

Почему сочится на поверхность кровь земли, спрашиваешь?

Давно это было. Однажды великан Святгора, настолько огромный, что сама Сырая Мать стонала, прогибалась под его шагами, настолько сильный, что удары его палицы дробили горы, прокладывая в них ущелья, разгневался на богов. «Я сильнее всех! Я никого не боюсь! Нет супротивника мне ни в Яви, ни в Нави, ни в подземном доме Кощея!» — кричал он в самое небо и брызгал слюной так, что пена падала в реки и выплескивала их выше берега.

Собрались боги на совет, думают, как усмирить буяна. Взял Перун-среброголовый свои самые острые громовые стрелы и начал кидать их сверху. Но могучий Святгора спрятался под свой каменный щит, что способен был накрыть целую реку от верхов до низов. И стрелы Перуна отскакивали от щита и втыкались в Сырую Мать, нанося ей страшные раны. А великан смеялся над богами из-под щита, изгалялся обидным словом и кидался в небо богатырским калом.

Тогда боги окончательно разъярились. И самый умный из богов, Семаргл, что думает сразу семью головами, придумал, что надо делать. Он послал на землю сладкоречивого Велеса, и тот уговорил Сырую Мать расступиться под пеликаном. Страшно закричал Святгора и провалился вниз, ниже Кощеевых владений. А земля обратно сомкнулась над его головой.

И страшный крик его, пройдя по горам, обернулся эхом. До сих пор бродит по ущельям эхо, отголосок великаньей обиды. И по сию пору через раны от Перуновых стрел сочится наверх густая, как масло, черная кровь Сырой Матери. А желчь великана тоже изливается на поверхность и застывает тут серным камнем. Мягким камнем, похожим на смолу деревьев, который может гореть. И не гаснет, и пахнет мерзко, ибо в нем живет страшная ярость Святгоры, навсегда пребывающего под землей. Так что если смешать земляную кровь с желчью великана, то опять они начинают бороться между собой. Никак нельзя потушить эту смесь, пока она сама не выгорит, закончил свой сказ Ратень.

Где-то рядом, словно подтверждая его слова, заухал филин, ночной охотник. Дозорные ели тут же прошелестели на его крик, прогоняя желтоглазого соглядатая черных сил подальше от священного места…

11

Привлеченный бранью, конунг Рагнар оглянулся на шум и, рассмотрев, рассмеялся усталым голосом, натруженным в застольных беседах.

Конечно же, Дюги Свирепый! Грянув о земляной пол пустую чару, допитую до последней капли, тот пошел было влево, но ноги понесли его в другую сторону. Потом он рванулся вперед, а вместо этого попятился, хлопая руками, как птица крыльями. Великое удивление появилось на его красном, как свекла, лице, когда он пошел задом против своей воли. Конунгу он напомнил краба, выброшенного волной на берег, который никак не может сообразить, куда двигаться и где искать воду.

Удивление Дюги, как обычно, тут же сменилось гневом. Жесткие гнедые волосы на голове встопорщились. Волосы бороды и усов давно уже слиплись от пива, там нечему было топорщиться.

Пятясь, Свирепый споткнулся о бочонок, обрушился спиной на пол и рассвирепел окончательно. Не в силах подняться, боролся руками и ногами с кем-то невидимым, барахтался, как перевернутый жук. Поливал проклятиями все подряд, шарил рукой у пояса, нащупывая рукоять меча.

Но кто найдется о трех головах, чтобы оставлять Дюги меч, когда тот берется за чару двумя руками? Рагнар позаботился об этом заранее, как заботился обо всем, такой удел конунга. Меч, щит и другая ратная снасть Дюги ждали в тихом месте, когда герой протрезвеет. Рагнар знал, воины говорили между собой, что их конунг не только силен, как медведь, но и подобен хитроумием сыну великана Фарбаути Локи-коварному, которого сами ассы долго терпели среди богов только за его находчивую изворотливость. Понятно, до тех пор терпели, пока Локи не погубил любимца ассов, сына Одина и всеведающей богини Фригг, Бальдрома-Доброго. За что наконец коварный был низвергнут в темный Утгард, за пределы мира. Ибо всякая изворотливость имеет свой предел терпением остальных.

Об этом конунг тоже не забывал. Рагнар без надобности никогда не хвастался разумом. Умнее других надо быть внутри себя, а не снаружи, не хвалиться умом между пьяными чашами, а проявлять его в делах и поступках, давно понял он.

Конечно, на пьяных пирах, где даже у стариков расцветает в голове весна, где каждый славит себя, перекрикивая других, ему было о чем напомнить. Какой безумный, торопящийся распроститься с жизнью, возьмется умалить его славу как воина и как конунга? Но он всегда старался быть справедливым к чужим заслугам, охотно выслушивая долгие рассказы о подвигах остальных. Именно поэтому дружинники не только шли за ним, как за старшим братом, но и слушались, как отца.

«Хорошо идти за таким вождем!» — говорили воины. Немало заздравных чар было поднято сегодня за конунга. И за легкую победу над поличами, не заметившими обходной дружины, и за богатую добычу в прошлом, и за удачу и будущем. Пили за ветры, Нодри-северный, Судри-южный, Дустри-восточный и Вести-западный, чтоб дули всегда по пути в спину парусу. Пили за богов, за героев и предков и за всех воинов, детей Одина, Отца Побед, потому что именно им, отважным, принадлежит Мидгард, который обходят они на деревянных конях, бороздящих волны. Как хозяева обходят кладовые своих домов, отбирая нужное и выкидывая негодное.

Сейчас Рагнар все так же, как в начале пира, сидел во главе длинного, как река, стола, за который разом усаживались все воины дружины. Смотрел вокруг серыми, пристальными глазами, держал невозмутимым крупное лицо, словно наскоро, быстрыми ударами вытесанное из гранита. Взмахом головы откидывал за плечи длинные, соломенного цвета волосы. И все замечал, конечно, словно не поднимал чаши вместе со всеми. Глянул, к примеру, на Дюги, увидел, что тот успокоился, перестал рычать, просто храпит теперь, никому не опасен, и отвел глаза от Свирепого. Насупился на рабыню, поднявшую с пола меч. Но оказалось, не меч. Черная, как смола, рабыня, способная без устали принимать мужское семя, подняла палку, чтобы бросить ее в каменный очаг. Пусть…

Каковы должны быть эти черные мужчины, если их женщина такая выносливая? — вдруг задумался Рагнар. Могучие, наверно, воины в землях черных людей, раз кладут под себя таких женщин… Но хватит о пустом… Конунг размял руками горевшее лицо, прогоняя хмель, подал знак прислуживающим рабыням гасить смолистые факелы. Серый рассвет уже вползал в дом героев сквозь открытые двери и щели между скатами крыши.

— Хорошо идти за вождем, который видит дальше других! Богатые ярлы и опытные в боях хольды охотно поднимают паруса деревянных драконов в дружине такого конунга. Это все знают, а я скажу…

Рагнар обернулся на голос. Якоб-скальд, усмехаясь половиной лица, по своему давнему увечью, пробирался к нему с полной чарой.

Скальд был невысоким, густо поросшим темным, заплетающимся, как кольчуга, волосом не только на голове, но и по телу. Широкие, не уже, чем у Дюги или у самого конунга, плечи и длинные, почти до колен, руки делали его похожим на подземного колдуна-гнома. Рагнар уважал Якоба и отличал его среди других воинов за то, что лютая храбрость в бою сочеталась в нем с хитрой рассудительностью. Скальд — опытный воин, много знал о жизни, с ним было интересно поговорить не только о топорах и мечах.

Настойчиво шел к нему Якоб, путаясь в ногах, словно их было не две, а два десятка. Но не добрался. Споткнулся о тушу Дюги, выронил чару, рухнул на пол. Выругался, поминая темную силу Утгарда, перевернулся на бок и тоже уснул, задышал со свистом и переливами.

Пусть спит воин… Устал, охрип… Еще недавно скальд во весь голос пел замысловатые драпы про богов и героев, каждая из которых состояла из многих десятков вис. Якоб — искусный скальд. Он не мог, конечно, как юный Домар, быстро сложить звонкую, восьмигранную вису за то время, пока воины ставят мачту в гнездо и натягивают на нее парус… Зато Якоб, даром что уже немолод, крепко помнил бесконечное число чужих драп, состоящих из многих десятков вис. И был искусным кормчим, способным провести груженый драккар сквозь сжатые зубы прибрежных камней.

Каждому в этой жизни отмерены свои способности, и нужно радоваться тому, что имеешь, не переводя на черную зависть жизненный сок, — это тоже искусство, давно понял Рагнар. Или он так себя успокаивал? Его самого боги щедро одарили умом и телом, но и он в этой жизни сделал далеко не все, что хотел. Может, еще получится, если боги продлят его дни…

Дружина пировала уже второй день. Накануне вечером, как водится, проводили огнем двенадцать воинов, павших по время сечи с дикими поличами, и еще троих, умерших потом от ран. Ингвар Одно Ухо, побратим, тоже ушел вместе со всеми. Пятнадцать воинов — немалая потеря для такой опытной в боях дружины. Дикари все-таки секлись отчаянно. Вот и пусть их головы в отчаянье скалятся теперь на кольях вала, для того и поставлены колья, подумал Рагнар. Дети Одина должны внушить страх всем остальным народам, так было всегда…

Конунг снова обвел взглядом стол. Бурный пир храбрецов, празднующих победу, догорал сам собой, как брошенный без присмотра костер. Добрая половина дружины уже спала. Многие — прямо на столах, где сидели, среди деревянных чаш, мясных и хлебных объедков, горшков с жирным варевом и простыми кашами. Проснется воин и опять увидит перед собой полную чару. А какое зрелище может быть приятнее при пробуждении? Другие спали лежа, попадавши с лавок, храпели теперь на земляном полу, застеленном ради тепла и удобства свежим сеном. Когда пиво льется рекой в рот и мимо, сено не дает воинам проснуться, подобно лягушкам, в лужах.

Оставшиеся еще пили, ели, хвалились друг перед другом рубкой в бою и свежими ранами с запекшейся кровью. Но уже не так громко, как раньше. Герои устали от славословий, обычных на хмельных пирах. Теперь сипели и бычились друг на друга пустыми глазами, из которых разум вытекал вместе с пивом…

Запомни, Рагнар, каждого человека можно осилить. Любого бога можно умилостивить. Но хмельное вино не побороть никому. Сколько ни пей, ни борись с ним, оно все равно свалит тебя на землю! Так говорил ему, юноше, старый Бьерн, когда будущий конунг, допущенный на почетный, воинский край стола в отцовском доме на берегу родного Ранг-фиорда, начал напиваться так, что не оставалось сил отползти на ложе.

Бьерн знал, что говорил. Старый воин сам всю жизнь боролся с вином и пивом. И, оставаясь на ногах в сражениях и поединках, часто оказывался на земле после хмельного удара…

Подумав об этом, конунг вдруг встал, отбросив простую, как у всех, скамью. В далеком викинге нельзя думать об удобствах тела, таков обычай. Стулья со спинками, взятые в боях мягкие троны и седалищные подушки ждут победителей дома.

Хмель качнул его, но он устоял, схватившись рукой за край стола. Постоял, находя равновесие. Хмель отступил.

— Харальд! — позвал Рагнар.

— Что, конунг?

— Пошли со мной. Там узнаешь, — сказал Рагнар.

Харальд Резвый встал из-за стола неподалеку.

Харальд — невысокий, но складный лицом и телом, как Бальдар-асс, хмелел мало. От выпитого его смуглое лицо налилось на щеках румяными жилами, но глаза смотрели на конунга трезво. Отважный воин, но не теряет голову ни в пылу битвы, ни за столом. Когда-нибудь он сам станет морским конунгом, если раньше не уйдет к Одину. Детям Одина не обидно уходить к Всеотцу, обидно прежде не заслужить славы в Мидгарде, позволяющей занять в Асгарде почетное место…

После сечи с поличами Харальд несколько раз порывался поговорить с конунгом о будущем. Начинал говорить. Мол, поличей мы посекли как траву, и честь нам за это. Дня детей Одина нет ничего слаще битвы. Но что дальше, конунг? Скоро зима, река станет, драконы морей не поплывут по льду. В брошенных домах поличей много еды, но хватит ли ее до весны? Кто будет кормить нас всю эту зиму, если дикари лягут под мечами всем племенем?

Харальд — умный, он тоже пытается смотреть вперед не как простой воин, а как вождь. Рагнар давно это знал.

Но с чего он решил, что конунг глупее его? Рагнар не стал ему ничего рассказывать. Просто сказал, подожди, мол, сам увидишь. Зачем, мол, перебивать сегодняшний пир завтрашними заботами?

Теперь пришло время позаботиться…

* * *

Ярлы молча вышли из восточной двери в прохладу рассвета. Переступили через спящего, загораживающего проход. Вышел испорожниться герой, но назад вернулся только наполовину, ноги остались ночевать на улице. Бывает…

Прошли сотню шагов до дома рабынь. Остановились перед дверью. Рагнар сильно ударил ногой по дереву. Дверь, заскрипев, провалилась внутрь. Из дома остро пахнуло женским, зовущим. Но сейчас было не до них, это потом.

— Окся, — позвал Рагнар, — иди сюда!

Рабыня, которой велено было ждать в готовности, тут же вышла наружу. Встала перед воинами, покорно склонив голову в ожидании и спрятав глаза, кутаясь в шкуру, накинутую поверх рубахи. Она всегда была покорной, эта высокая, крепкая, складная фигурой девка, молчаливая, как корова. Родом она откуда-то из здешних мест, понимает разговор поличей, за это Рагнар ее и выбрал.

— Сейчас ты пойдешь к дикарям, найдешь в лесу становище, скажешь, что конунг прощает их. Это понятно?

— Да, господин, — ответила она, не поднимая глаз.

Несколько раз конунг брал ее мимоходом, но глаз, кажется, так и не видел. Вот волосы хорошие, кудрявые, цвета спелой пшеницы и приятные на ощупь, как шелк. Их хорошо наматывать на руку, втыкая ей в зад свой кожаный меч. Ладно, пусть Змей Ермунганд выколет ей глаза острым хвостом, если она их так прячет…

— Скажешь поличам, пусть возвращаются в свои дома. Дети Одина больше не будут их убивать. Пусть кормят нас, как было раньше, и живут без дрожи. Я добрый сегодня и решил забыть их непокорство. А иначе, если не выйдут из леса, мои воины сожгут их села, начнут ловить людей и дальше украшать колья на валу головами. Это понятно?

— Да, господин.

— Если спросят, почему пришла ты, скажи, мол, пока не остыла кровь между нами, я не хочу посылать к ним воинов. Но дальше я буду сам разговаривать со старейшинами. Пусть возвращаются. Все, теперь иди. Потом сама возвращайся. Понятно?

— Да, господин…

Ухватив за шелковистые волосы, конунг сам доволок рабыню до выхода из крепости. Вдвоем с Харальдом отворили бревенчатые ворота. Дозорные на валу приветствовали ярлов криками. Хоть и пьяные, но на ногах. Все знали, конунг строг в приказах. Те, кто провинился в службе, по обычаю, изгоняются из дружины, лишенные оружия и доспехов. А для воина фиордов нет горше позора.

Толкнув Оксю из крепости, Рагнар слегка поддал ей ногой под тугой зад. Рабыня, споткнувшись, заспешила прочь, пригнувшись, как она обычно ходила.

— Стой, девка! — вдруг крикнул ей вслед конунг.

Та вздрогнула, словно ее ударили, остановилась, не оборачиваясь. Покорно застыла.

— Иди сюда!

Окся с видимой неохотой вернулась назад.

— Посмотри на меня! — приказал Рагнар. Не дожидаясь, пока она поднимет голову, прихватил ее за мягкий подбородок, заглянул в глаза.

Красивые оказались глаза. Яркого, редкого цвета лесных фиалок. От его пристального взгляда рабыня трусливо прижмурилась.

— Ладно, иди, — конунг оттолкнул ее. — Помни, что я сказал. Все передай старейшинам до последнего слова. Потом возвращайся…

Окся, ссутулившись, снова пошла прочь от крепости.

— Теперь понял? — спросил он Харальда.

Харальд посмотрел вслед уходящей рабыне. Та мелко, опасливо семенила, втягивая голову в плечи. Отойдя подальше, коротко оглянулась на них. Снова пошла, уже не оглядываясь.

— Вряд ли она вернется, — сказал он.

— Вряд ли, — согласился Рагнар. — Да пусть ее разжует и проглотит смрадная великанша Хель, мне что за дело!

— Потеряли молодую, здоровую рабыню, — равнодушно заметил Харальд.

— Пусть! Важно, чтоб поличи вернулись в свои селения, снова платили дань и кормили нас. А эти коровы князя Добружа давно уже прискучили воинам. Потом можно будет взять себе новых девок из племени. Вот хотя бы их Сельгу-целительницу, которую даже старый Бьерн называл красавицей. Уж он-то брал женщин на севере и на юге, многих насадил на свое копье, понимал в них толк…

— Поличи снова могут взяться за оружие, они злые, — задумчиво сказал Резвый.

— Значит, надо отбить у них такую охоту! — сказал как отрубил Рагнар. — Как будто ты сам не знаешь! Только не сразу, Харальд. Не все сразу. Ни один человек не покоряется сразу. Сначала нужно приучить его кланяться в пояс, потом — вставать на колени, а уж только потом он начнет лизать твои подошвы… А рабыня… Да пусть Черный Сурт, глава великанов мрака, вырвет ее трусливое сердце и сожрет без соли! Она, вырвавшись на свободу, как коза из загона, сама не вернется, конечно. Только и не уйдет далеко, останется жить у поличей. Да и куда ей идти, где теперь искать свой народ? А мы тем временем, приведя диких к покорности, заберем ее назад, как забирают беглых рабов по праву хозяина. У нее красивые глаза и гладкое тело. Будет приятно учить ее покорности заново…

Конунг, насмешливо прищурившись, глянул на Харальда.

Под его взглядом Резвый неторопливо разгладил черные усы и бороду. Оскалился, усмехаясь, хлопнул по рукояти меча, висевшего у пояса.

— Конунг Рагнар всегда видит дальше всех, — сказал он.

12

Уходя от крепости, косинка Окся никак не могла сдержать дрожь. Спотыкалась через каждый шаг, ежилась спиной и втягивала голову в плечи. Но оглянуться боялась. Казалось, оглянется — и сразу увидит за спиной прицеливающегося воина с натянутым луком. Или другого, примеривающего к руке легкий дротик. Вот сейчас, скоро зашуршит за спиной рассекаемый воздух, воткнется острое железное жало промеж лопаток и высунется из груди, окрасившись красным. Лучше уж так, не глядя… Пусть стреляют, она потерпит немного, совсем немного терпеть останется… А потом она умрет, и боли больше не будет, успокаивала себя Окся, пытаясь унять трепет тела, от которого стучали зубы.

Умрет, ну и хорошо! Попадет в Ирий, встретит там отца с матерью, вот и будет ей счастье, вот и наступит покой, уговаривала она себя.

Тем временем косинка все шла и шла, а острая смерть так и не догоняла ее. Потом ровное место кончилось, она незаметно для себя вступила под тень деревьев. Шла дальше, продираясь через заросли цепляющегося подлеска, смахивала с лица невидимую, но липкую паутину.

Все равно не верила, что ее просто так взяли и отпустили. Что огромный, свирепый конунг и второй, молодой, миловидный ярл с надменными и холодными, как у рыбы, глазами послали ее к поличам с такими простыми словами. Словно по-иному не могли передать… И почему ее? Где тут подвох, где хитрость, на которые так щедры эти пришлые воины? В чем будет для них ехидный смех, который вызовут ее невольные слезы?

Снова ждала, каждый миг ждала — вот сейчас, вот-вот свей объявятся за спиной. Окликнут, повернут назад, подталкивая в спину древками копий…

Нет, не окликают. Выжидают чего-то, наверное. Значит, злее будет обида, изощреннее зубоскальство, если столько ждут, догадывалась Окся, по привычке вжимая голову в плечи.

Страшно было…

Впрочем, ей всегда было страшно. Давно поселился в ней этот страх, и, похоже, навсегда поселился…

Ой ты, старая богиня Мокошь, за что сплела ей такую злую судьбу?! Не из льняной нити, не из пряжи пушистой, из колкого крапивного стебля сплела… За что так, всевидящая богиня, за какие провинности?!

Ведь жила когда-то и страха не знала! Принимала жизнь, как вечное звонкоголосое лето…

Росла себе девонька, расцветала весенним цветком, наливалась радостным соком. Богов почитала, старших слушалась, за папу с мамой держалась, с подруженьками-товарками хороводы кружила. Горя тоже не знала, детские свои обиды переживала легче легкого, забывая их без следа следующим утром… Зайчонок, называли ее родители, наш ласковый, пушистый, веселый… Лучик мой светленький, говорил отец, гладя тяжелой рукой ее мягкие белокурые волосы… Отрада моя, говорила добрая мама, прижимая к себе…

А потом все изменилось враз, словно Лихо глянуло на нее в упор своим черным недобрым глазом…

Незнакомые, чужие всадники налетели на их село в ночной темноте. И темнота перестала быть темнотой от зарева занимающихся пожарищ. И ржали кони, и кричали люди, и хекали, гикали кольчужные воины, рассекая мечами плоть.

Она помнила, как отец, косматый, словно медведь, и надежный, словно гранитная скала, дрался с этими пришлыми воинами. Схватил топор и одним ударом снес чью-то голову в шлеме. Отчетливо, навсегда запомнила она, как покатился по полу шлем, сбитый тяжелым ударом, а за ним резво, словно догоняя, катилась чужая, отрубленная голова, оставляя за собой пятнистый кровяной след…

Это было последнее, что она видела. Потом свет померк перед ее глазами. Кто-то напал, навалился сзади, ударил по голове, накинул сверху полотняный мешок, остро пахнущий пряными, незнакомыми запахами. Показалось ей — задохнется она в этом мешке! Окся закричала, забилась пойманной птахой. Но кто услышит ее крик через полотно? Кто поможет, если помогать некому, если кругом нее смерть и разор?

Видно, точно некому было помогать, все умерли, и мать, и отец, и братья-подростки, и другие родичи-кровники…

Ее спутали веревкой поверх мешка, бросили поперек коня, долго скакали куда-то. И снова ей, трясущейся от бесконечного скока, казалось: вот-вот она задохнется, умрет, вся сила-жива по капле на землю вытечет…

Но не умерла. Хотя почему — непонятно! А может, и лучше было бы умереть сразу… Наверное, именно тогда поселился в ней этот страх, что потом не давал до конца разогнуть шею и спину, смотреть в глаза, а не опускать взгляд на колени.

Оказалось, степняки-хазары взяли ее в полон в свирепом, дальнем набеге. Была папина-мамина дочка, последыш любимый, оказалась — рабыня бесправная и безголосая. Подстилка мягкая для любого, кто ее захочет… Или страх в ней возник как раз тогда? Когда брали ее без счета незнакомые воины, когда били, чтоб была покорной, и щипали, чтоб кричала, как от желания? Впрочем, зачем теперь помнить…

И все равно расцвела, все равно налилась и выросла. Умереть хотела, а все росла и росла. На ее красоту уже стали обращать внимание, хозяин нарочно стал кормить лучше, чтоб продать подороже.

За красоту ее выторговал у степняков князь Добруж, чьи люди продавали на речном торжище собранные данью товары. Привез к себе в Юрич и поселил в девичьем тереме вместе с остальными.

Житье за князем было неплохое. Легкое, сытое, тяжелыми трудами княжьих наложниц не неволили. Понятно, без дела никто не сидел, работа всем находилось, но князь был добр к ней. Хоть и говорили, что он лютый, но с ними, девками, он обычно бывал весел и игрив. Это только молва про него ходила, что он сильно охочий до женского мяса, а на деле — мужик как мужик. Немолодой уже и не слишком крепкий на нижнюю голову. Поиграет, повеселится и на бок, храпака давить.

Случалось конечно, за баловство иных баб обдирали кнутами. Но ее, хвала богам, пороть было не за что. А доброта князя удивила покорную полонянку и даже чуть-чуть согрела.

К собственному удивлению, Окся быстро понесла от князя. Родила сына. Только почти и не увидела свою кровинушку, забрали его, и назвать не успела. А ее, онемевшую от нового горя, князь отдал пришлым свеям, утратив к ней мужской интерес. Ей тогда было все равно, уже окончательно все равно, с тех пор как оторвали от нее, унесли махонького, желанного и родного…

Еще ниже опустился с тех пор ее взгляд, не хотела разгибаться шея, не хотели глаза смотреть на белую Явь… Эх ты, старая богиня Мокошь! Ну почему ты такая злая, зачем плетешь такие черные судьбы? Где взять силы, чтобы принять все…

Занятая горькими мыслями, согнутая привычным страхом, как колодкой на шее, Окся не сразу поняла, что ушла далеко от крепости. А когда поняла, только рукой махнула. Хоть бы и так! Что ей крепость, что ей свирепые пришлые воины, для которых она — одна из бессловесных коров? Пусть лучше зверь задерет ее здесь, в чащобе, пусть вороны обглодают ее белые косточки…

Почувствовав наконец, что ноги отказываются идти, Окся села на землю. Подтянула колени к груди, сжалась в маленький, незаметный комочек, закрыла глаза и незаметно для себя задремала от голода и от усталости…

Златоликий Хорс уже пересек половину неба, клонился к закату, когда на нее набрели дозорные поличей.

* * *

— Ты, девка, не бойся, шагай смелей, — говорил ей сухой, мелкий, похожий на взъерошенного воробья мужик. Иго борода и волосы все время казались вздыбленными, хотя он быстро и часто их приглаживал. Окся уже поняла из их разговоров, что его зовут, Опеней.

— Значит, говоришь, тебя свей послали? — спрашивал iv горой.

Телом он был крупнее, лицом — моложе. Совсем еще малый, если присмотреться. Оттого, наверно, и супил брони, собирал крупные красные губы в куриную гузку, теребил мягкий пушок на подбородке, стараясь выглядеть лихим и бывалым. Рука у плеча у него была перемотана тряпицей поверх рубахи, но двигалась легко, как здоровая. В торой называл его Весеней.

Оксе он почему-то сразу напомнил старшего брата Истю, каким он остался в памяти по житью в родительском доме. Такой же тонкий, рослый, с гладким румяным лицом, волнистой темной гривой волос и красивыми голубыми глазами, чистыми, как полуденная высь неба. Веселые глаза, шалые, как говорила про Естю мать. Окся помнила, будучи совсем несмышленой, она часто приставала к брату со своей глупой детской возней. А тот терпеливо сносил нападки и даже, увлекаясь, сам начинал хохотать и возиться, как дитя… Добрый он был, ее старший, надежный брат.

Но этот малый оказался вредным. Все допытывал ее, зачем она пробирается по их лесу. Никак не мог успокоиться, словно подозревал в чем. А может, просто кобенился, показывал свою силу и власть. Только с виду похож на брата, а внутри другой, злой, решила Окся.

— Послали… — покорно отвечала она.

— Значит, говоришь, передать просили?

— Просили…

— А не просили тебя, скажем, навести порчу на род?

— Не просили…

— Ишь ты! Не просили… Слушаешь, Опеня? А не просили свей тебя, скажем, подсыпать в общий котел сонной шептун-травы, чтобы наши ратники ослабли телом и духом? А, девка? Чего молчишь? Язык зажевала от страха?

— Не просили…

— Ишь ты!

Эти люди тоже были чужими и страшными. Но не такими страшными, как железные свей. И порты, и расшитые по вороту и рукавам рубахи, и кожаные пояса поперек живота, на которые ремешками подвешивают разную мелкую снасть, украшены бисерными узорами — все как у ее родичей, которых Окся давно не видела. Ох, как давно… Даже язык был похож. Она без труда понимала его, хотя, казалось ей, эти поличи пришепетывают и прищелкивают в разговоре, делая слова смешными.

— А не просили тебя, скажем, колдовство какое иноземное принести в стан? — продолжал допытываться Весеня, постоянно поглядывая на старшего.

— Не просили…

— Ишь ты! Врешь, может? Не хочешь отвечать нам? Так мы можем и по-другому спросить, по-плохому…

— Да ладно тебе, Весеня. Кончай! Девка и так чуть жива от страха! Башку вон поднять боится, а тут еще ты насел. Приведем в становище, разберемся, какое на ней колдовство…

— В становище поздно будет разбираться. Колдовство принесем — всем пропадать, — пробовал возразить Весеня.

— Кончай, говорю! — прикрикивал на него Опеня. — Тоже, нашел колдунью… А ты, девка, знай шагай. Ответ будешь перед старейшинами держать, так-то!

Малый хмурился, надувался, как мышь на амбар, но отстал наконец. Везде, даже у лютых свеев, видела Окся, слово старших — последнее.

— Что со мной будет, дяденька? Вы меня не убьете? — решилась вдруг спросить она, обращаясь к Опене. Он показался ей добрее и сдержаннее.

— Может, и убьем, — рассудительно ответил тот. — Это как старейшины приговорят… У них спросишь.

От испуга Окся подняла голову, жалобно и горячо глянула на него в упор.

Весеня, в первый раз разглядев ее большие, фиалковые глаза, даже языком прищелкнул от неожиданного восхищения.

13

Сельга! Моя!

Я, Кутря, сын отца своего, брал много женщин. Я видел, есть женщины, которые мычат, как коровы, когда молотишь их кожей своего цепа. Другие — хрюкают свиньями, блеют овцами, даже ухают, как ночные совы. А третьи молчат, как уснувшие камни, настолько же холодные и безразличные.

Сельга тоже молчала, когда я вошел между ее ног.

Но не как камень. Как огонь, которому некогда говорить! Пусть молчал ее рот, с накрепко закушенными губами. Зато говорило все тело, играя, переливаясь, приникая ко мне шелковой кожей, с размаху втыкая тугие соски грудей и мою грудь. И снова отстраняясь от меня, подхватывая недрами и животом мою мужскую силу и раскачивая ее от земли до неба.

Первый раз мы закричали с ней вместе, когда семя горячим потоком пролилось между нами…

Моя! Сельга!

Этой ночью я до донышка выпил бездонную синеву ее глаз, собрал губами сметану ее грудей, съел ее пахучие волосы, слизал душистый сок с тела, как улитка слизывает росу. Я скакал на ней, неистовый, как конеподобный Полкан, и, восставая снова и снова, дробил ее своим жерновом. И она скакала на мне, прижимая и втаптывая меня в землю. И наши тела, сплетаясь как змеи, становились целым…

Сколько продолжалось наше неистовство? Долго. Может быть, дольше, чем многие люди живут среди Яви…

Потом мы затихли, прижавшись, и только Сырая Мать была нам постелью, а Небо-Отец — покрывалом. Мы были одни среди этой бескрайности…

Сельга…

Не поворачивался язык назвать ее женщиной, женкой, потому что женки, известно, всякому достаются. Когда родичи чествуют торжество пивом и медовой сурицей — в каких кустах чью женку искать?

А Сельга — только моя!

Так есть теперь и так всегда будет!

* * *

— И все-таки пора уходить, — сказала Сельга под утро, когда мохнатая шкура, наброшенная сверху, соединила нас одним теплом.

Я задремал было и не сразу понял, о чем она. Открыл глаза, увидел над головой звезды и темные верхушки деревьев.

— Куда уходить, мужики еще не проснулись, — удивился я. — Ночь еще, ночью по лесу только нечисть рыщет. Да и пожрать бы чего другого. Голодный я после всего, как волк по зиме.

Она мягко улыбнулась мне, осветив темную ночь своей улыбкой. В полете стрелы от нас моя малая дружина коротала храпом ночлег. Их сонная песня долетала даже до нас, хотя мы предусмотрительно отошли подальше.

— Я не про то, — сказала Сельга. — Уходить надо из этих мест. Всем родом сниматься с гнезд. Я же ведунья, ты знаешь. Я вижу, сколько бед впереди…

От этих слов с меня враз слетела сонная одурь. Опять она пророчит про беды! А раз пророчит — тут надо слушать.

— Полагаешь, не одолеем свеев? А черный огонь? — озаботился я.

— Этих одолеем, другие придут, — задумчиво сказала она. — Дорога теперь им известна. Да и дружинники князя уже натоптали тропу за данью. Начнут приходить все чаще, начнут брать все больше. Со двора возьмут — в избу зайдут. Из избы выгребут — скажут, одежу снимай. Отдал одежу, скажут — кожу снимай. Отдай им и кожу!

— У нас, чай, тоже мечи не тупые, — заметил я, как следует мужчине и воину.

— Вот этого и боюсь. Там мечи, здесь мечи… Кровь за кровь, и не будет конца этой крови… Потечет она бесконечно, как Илень-река. Будет течь. И будут все ниже наклонять головы родичи, потому как чья голова не склонится — та покатится…

По правде, я не совсем ее понял. Покатятся головы — значит, так предначертано, зачем раньше времени тешить страх. Народятся новые дети, продолжат род. А кровь за кровь — так всегда было. Как иначе? Так жили предки и нам завещали. Слезами врагов, а не водой смывают обиду, как пивом, а не молоком напиваются допьяна. Известно, меч — брат, щит — побратим, на пиру да в бою и смерть — красна девица. Так повелось испокон веков и по-другому не будет! Не люди, боги так устроили жизнь в Яви, а им, конечно, виднее, как надо жить…

Хотя обратно смотреть, она ведунья, рассуждал я. Видит… Может, боги показали ей что-то, о чем мне неведомо, о чем я по скудости своего ума не могу и помыслить…

Сельга приподнялась, сбросила шкуру, поеживаясь от прохлады неприкрытым телом. Задорно всколыхнулись острые груди с темными, по-девичьи аккуратными сосками. Втянутый живот подмигнул пупком, призывно мелькнул шерстяной островок между гладких ног. От одного вида ее вкусного тела моя нижняя голова опять начала подниматься на своей толстой шее, натруженной до красноты.

— Что ты видишь впереди? — рассудительно спросил я, сдерживая огонь. Менять серьезный разговор на забаву только малым пристало. Я же муж зрелый, бывалый, годами тертый, дальними дорогами пытанный. Полагаю, за то и выбрала меня чаровница Сельга. Как можно теперь уронить перед ней лицо в грязь? Понимал, она, богиня моя ненаглядная, как птица вольная, что не по ней, взмахнет крылами и улетит выше облаков. Ни глазом не увидеть, ни стрелами не дотянуться. Поди потом укуси локоть…

— Многое. Впереди много всего, так сразу и не расскажешь. — ответила она, помолчав немного. Словно слышала меня, не стала мешать перекатывать в голове думы, как море перекатывает волны. — Порой трудно разобрать все, что видится, словно смотришь сквозь туман на незнакомое место… Но главное понимаю. Раньше родичи вольно, своим умом жили в этих местах. Дальше не то будет…

— Свеи одолеют? Или князь не даст? — спросил я.

— И это тоже… Потом, не сразу, через далекое-далекое время, которое отсюда и понять сложно, станут родичи рабами князей да дружинников. И земли заберут у них, и дух выцедят, как березовый сок из дерева, по малой капле. Никому еще не говорила, а тебе скажу, милый. Видела я в долгом видении, когда много дней без еды, с одним горячим питьем славила приход Лелии-веснянки, как начнут приходить в наши земли волхвы южного бога Исуа. Приносить лик своего бога, а наших, исконных, огнем и мечом валить. Большие беды принесут с собой, многие страхи и многое разорение.

— Вот те на! — удивился я. — Южный бог — он же слабый! Его самого казнили. Откуда у его волхвов сила возьмется?!

— Не слабый, нет… Сильный! Только добрый он. Разрешает детям своим просить у себя, как у равного. А каждому, понятное дело, охота поговорить с богом, выпросить себе долю. Потому и почитают его все больше и больше. Там почитают, и здесь начнут. Будут толковать его сказы по-своему, и опять разольется кровь, как река весной. Потому что толковать волю бога — тяжелый труд. Как можно толковать ее без себялюбия, если дух не очищен в Прави?

Я удивился. Задумался. Задумаешься тут… Волхвы южного бога — вот еще напасть, словно без того мало! Да откуда они здесь возьмутся? Мне бы такое и в голову не пришло… Хотя она — видящая. Раз говорит, значит, видит, не просто же так… Ай да Сельга! Сквозь горы смотрит, сквозь землю видит! А как завернула! Но получается… Совсем плохо получается…

— Что же делать? — растерянно спросил я. — Как повернуть судьбу вспять? Говорят же, что суждено, того не избежать и богам. Вон Исуа сильный, ты говоришь. А помер ведь лютой казнью. Потому что суждено ему было! Хоть и бог, а раз суждено помереть от казни, то и случится. А как иначе?

— Глупенький. Что суждено… Разве боги дали бы человеку вольный выбор, если бы не хотели, чтоб он пользовался им по своему разуму? Ты-то мне веришь?

— Я верю, — ответил я.

Как я мог ей не верить? Я опять протянул к ней руку, и она не оттолкнула ее…

14

Серый рассвет крадучись пробирался по лесу. Ночная мгла уже развиднелась, и утренний, влажный туман поднимался от Сырой Матери, повисая между стволами деревьев. Пастух-Луна загнала в небесный хлев свое буйное звездное стадо, и сама ушла на покой. Вокруг было тихо, только самые первые птахи негромко пробовали голос на звук.

Совсем рано еще… Сельга, умаявшись, давно и сладко спала под теплой шкурой. Кутря не мог уснуть. Никак не мог успокоиться. Сидел перед небольшим костерком, уже ненужным по светлой поре, упорно подкармливал его по псточке. Опять смотрел на огонь, опять думал. Разбередили его горячие телесные игры, растревожили разговоры. Теперь сна и в уголке глаза не было. Видать, заблудился в чаще сонный дух Баюнок, не нашел его…

Большая выдалась ночь. Долгая, как жизнь старика. Он знал, бывают такие дни или ночи, когда время словно растягивается, как моченная в семи водах кожа. Волхвов, свеев, крепкую брагу, умные разговоры, заботы о будущем — все сразу вместила в себя эта ночь. И, конечно же, гибкое, желанное тело Сельги, что металось и извивалось в его руках пойманной серебристой рыбкой.

Сейчас обжигающее желание ушло. Взамен остались ему ликующая легкость тела и мягкая, обволакивающая нежность к женщине, которая мирно, совсем по-детски посапывала сейчас под теплым мехом, положив под голову узкую ладошку.

Если рассудить, зачем человеку женщина? Что в ней такого особого, что может перевернуть всю его жизнь, поднять до вершин Мирового Древа или, наоборот, уронить в бездну, в темные Кощеевы владения?

Он помнил, отец рассказывал, когда-то давным-давно не было людей на земле. Только звери, птицы да рыбы жили. Да еще, наверное, как и сейчас, бродили мохнатые лесные Ети, могучие и равнодушные ко всему. Конечно, скучно было богам смотреть на пустую землю. Чем тешить ум, чем занять время, если ничего внизу не происходит? Тогда мудрый Сварог, к радости остальных богов, зачерпнул в одну пригоршню родниковой воды, во вторую — огня небесного. Слепил из них первого человека и назвал его Прад. А из того, что осталось, огня — поменьше, воды — побольше, сделал для него женщину. И назвал ее Праба. Вот от Прада и Прабы, Прадеда и Прабабы, как называют их в иных родах, и начали плодиться все люди.

— Неужто, дядька Земтя, все люди в Яви из одного корня идут? — помнится, удивлялись вокруг ребятишки, жадно слушавшие отца.

Маленький Кутря сам удивлялся, когда пытался себе представить, как от двух человек расплодились многие. Волей богов, не иначе…

За всех не скажу, отвечал отец, у других народов — другие боги. А лесные роды точно от Прада и Прабы пошли, даже косины дальние… Да, из огня и воды произошел человек, поэтому и происходит в нем вечная внутренняя борьба. Как вечно ссорятся между собой горячий огонь и сырая вода. В бабах, понятно, воды побольше, поэтому они другие, чем мужики. Не понимают они друг друга, добавлял он, видимо, вспоминая, как часто мать точит его за бездельное пустословие. Запомните, мол, вода и огонь — разные сути, но коль сойдутся они, подружатся, то нет никакой силы над таким союзом. А уж если не поймут друг друга — тогда беда…

Задумавшись, Кутря не услышал чужих шагов. Или их просто не было слышно, подумал потом. Когда он вскинул глаза, увидел прямо перед собой огромного волхва Ратня. Тот всхрапнул рассеченным носом, покосился на спящую Сельгу, неслышно присел рядом с костром на корточки. Глянул на Кутрю блестящими внимательными глазами.

В руках кудесник держал большой полотняный узел. Положил его на землю. Узел глухо, железно звякнул.

— Не спишь, Кутря? — спросил кудесник. Кивнул на спящую девушку, понимающе, как обычный мужик, усмехнулся. — Понятное дело… Ко мне вот тоже сон не приходит. Решил вас найти. Кольчугу принес для Сельги. Хорошая кольчуга, железо крепкое, и плетение знатное. Дорогая работа, давно лежала на капище. А зачем она нам, на капище-то? Вот ей нужна, раз такие дела…

Ратень размотал узел. Выложил перед собой небольшую, на щуплое юношеское тело, кольчужную рубаху чрезвычайно тонкого и многослойного плетения. Кольчуга тускло блестела и лоснилась недавним смазочным жиром. Как бывший воин, Ратень умел сохранять оружие.

Волхв бережно разложил ее на траве, перебирая в пальцах. Красивая кольчуга, ладно и крепко скованная. Мелкие кольца текли по его рукам, как вода. Отдельно кудесник положил остроконечный шлем с защитной бармицей-сеткой, прикрывающей затылок и уши. Дорогие подарки, конечно, дороже трудно найти. Иной бы все отдал за такую броню. Кутря знал, на шумных южных базарах за такие добротные доспехи отсыпают по весу червонным золотом.

— Такие дела, — повторил Ратень. — Пусть берет. Щит ей сами сколотите, чай, не малые.

— Спасибо тебе, кудесник.

— Не на чем. Береги ее. Она — нужная. Олесь сказал, большая от нее будет польза родичам. И Тутя-молчальник подтвердил. А он тоже зря не скажет.

— Молчальник подтвердил? — удивился Кутря.

— Подтвердил, — повторил Ратень. — Не словами, конечно, по-другому. По-разному можно говорить…

— Понятно… Спасибо тебе, волхв, за доспехи, — сказал Кутря. — Я и то боюсь за нее, пошла вот девка с дружиной, а ну как стрела шальная… Чем прикроется? Я твой должник теперь!

— Что ж, слово сказано… — Ратень принял его благодарность. — Может, когда и спрошу должок… Да, о чем еще хотел говорить: где думаешь брать земляную кровь и серный камень, воин?

— Земляную кровь возьмем за Олень-горой, там видел недавно, как раз где болото начинается. Там много крови сочится, большая, видать, была рана у Сырой Матери, — ответил Кутря. — А вонючий камень… Не знаю пока, надо мужиков поспрошать. Найдем, думаю.

— Идите за Черный лес, — посоветовал кудесник. — Оттуда прямо на закат держи. Увидишь синие скалы, там есть выход серного камня, много его.

— В Черном лесу Ети живут. Как же через них пройти? — задумался Кутря. — Да и у синих скал охотничьи угодья оличей начинаются. Пустят ли?

— Пройдете… Не пойму, однако, что вы, родичи, их так боитесь? Я про Ети говорю, конечно, не подумай, что обижаю оличами. Мохнатые люди сами по себе никого не трогают, если их не заденешь. Они — равнодушные, усталые духом. Давно живут, еще на древних дощах про них писано, я читал. Тут главное дело в глаза ему не смотреть, в глазах у них сила, конечно, осталась.

— Да, не трогали. А если тронут? — живо возразил Кутря. — Вон они какие огромные! Мужик Ети мою голову в кулаке спрячет и сам забудет, где лежит.

— Пройдете, — опять повторил Ратень. — Сельгу слушай, она проведет.

Он подкинул в затухающий костерок пару веток, и огонь опять оживился. В его отблесках крупное скуластое лицо волхва с сильным подбородком и гладким высоким лбом над широко расставленными глазами показалось Кутре по-мужски красивым и совсем молодым. Ну и что — нос разрублен, у иного и не разрублен, а все одно торчит, как кривой сучок… А сколько ему лет-то на самом деле? Ненамного ведь старше… А волхв! Охраняет родичей и все вокруг от набегов черной нечисти из Нави и подземного мира, имеет такую силу…

Кутря задумчиво почесал затылок. Удивительно все-таки. Он-то давно знал, что Сельга — особенная, но откуда об этом знают все остальные? Даже волхвы, которые испокон веков оружием брезгуют, кольчугу и шлем ей подарили… Чудеса!

Сельга словно услышала, как ее поминали. Проснулась, позевывая в кулачок, выбралась из-под шкуры. Голая, не накидывая рубаху, тоже подсела к костерку, поеживаясь от прохлады. Улыбнулась Кутре, кивнула кудеснику, погрела над мелким пламенем маленькие ладошки. Тот, даром что чародей отрешенный, цепким мужским взглядом рассмотрел ее гладкое, розовое после сна тело. Одобрительно захрюкал носом, покрутил косматой головой. Кутря вместе с ним засмотрелся на ее обнаженную красоту. Обрадовался ей, как ребенок резной деревянной чурочке. А Сельга, рассмотрев подарки, заиграла с ними, словно с новыми украшениями. Тут же принялась прикидывать красивую кольчугу прямо на голое тело, не боясь поцарапать кожу. Ну точно дева-воительница…

Мужики из дружины тоже просыпались. Было слышно, как в отдалении забубнил глуховатый голосок Яти. Потом его накрыл пронзительный говор бабы Шешни, как набегающая вода накрывает прибрежный песок. Из-за чего свара, было непонятно, слова поодиночке не долетали издалека, только крикливые голоса слышались. Но понятно, где Шешня, там и хай до небес, как дым столбом.

— Ох и надоела же мне эта баба! Как заноза на заднем месте, забодай ее муха! — сказал вдруг Ратень. — Хоть бы вы ее с собой забрали, что ли…

— Куда я ее заберу, на рать же идем! — тут же возразил Кутря.

Ратень согласно кивнул, но по глазам было видно, что он готов спровадить вздорную бабу хоть в самую сечу…

Начинался день, начинались заботы.

От таких слов старшего Весеня смешался и умолк. Покраснел густо, как брошенный в кипяток рак. Смешной он, конечно. Совсем еще малый, птенячий пух на щеках не оформился в мужскую бороду, улыбнулся про себя Кутря.

Раненых было много, это он сразу заметил. Тут и там мелькали окровавленные тряпицы. Значит, лютая была сеча, многих попятнали свей. Несколько мужиков казались совсем плохими, стонали в отдалении под навесом из веток, собранным на скорую руку. Даже издалека было видно, как вьются под навесом крупные мухи. Сельга сразу направилась туда. Старая Мотря не зря передавала ей сызмальства искусство целительства, больше Сельги в ранах и хворях никто из родичей не понимал, это все признавали.

Кутря и остальные смешались с ратными мужиками, толпящимися на ровной поляне, выбранной под толковище. На них почти не обратили внимания, не до них было. Родичи занимались любимым делом — лаялись друг на друга до хрипоты, выясняя, кто кого дурнее.

Громкий гомон был слышен еще на подходе. Мужики спорили между собой истово и, видимо, уже долго. Только что не цепляли друг друга за бороды и волосья, но и за тем, понятно было, дело не заржавеет. Хорошо хоть за оружие не хватались. Впрочем, уже намахались мечами, свежие раны не затянулись еще…

Кутря, прислушавшись, постепенно разобрался, в чем причина лая.

С утра дозорные Опеня и Весеня поймали в лесу полонянку-косинку. Привели в становище, где старейшины допросили ее перед всеми. Та рассказала, что велел передать поличам железный конунг.

Полонянку выслушали. Для начала хотели прирезать ее. Но потом заспорили, забыли о ней. Без того было о чем поломать голову.

Пойти по домам? Или не пойти?

А если обманут свей? А если нет?

Конечно, кровь легла между поличами и свеями. Как им верить? Но и родичей, посеченных на ратном поле, тоже пора провожать огнем, пока еще не запахли, пока зверье не растащило тела. Если свей не разрешат, их не забрать, понимали все. А не забрать, не проводить огнем в небо, Кощей утащит к себе под землю, будут маяться… Вдруг все-таки не обманут пришлые? Вспотеешь, соображавши…

Те, кто побойчей да позлей, уверяли — как раз обманут. Кровь легла. Больше сотни мужиков посекли у крепости железные свей, виданное ли дело? Небось, когда с оличами, или витичами, или косинами воевали, сроду не клали столько народу. А эти словно косами прошлись по родичам, осиротили детей, оставили без призора долговолосых баб. И все простить, получается? А сами свей простят ли поличам своих павших? Нет-нет, теперь только высунься, начнут и остальных рубить… Они лютые. А что косинку прислали, так это как раз ради хитрости! Вот как раз для таких, которые каждому губошлепу верят!

Другие возражали бойким. Мол, зачем свеям рубить нсех сразу? Пусть они лютые, но не тронутые же рассудком! Опять-таки сами предлагают мир. Понятно, свей не за кровью, за добычей приходят в чужие земли. Не задирать их больше, давать еды и питья сколько просят, глядишь, и перебедуем. Свей — как ветер, придут, уйдут. Уйдут же когда-нибудь, на самом деле? Пусть пограбят, пусть натешатся, но уйдут. А мы, мол, их одним терпением пересидим. Нет, соглашаться надо, все одно небо жердями не подопрешь, так говорят. Просить прощения надо, толковать с конунгом и ярлами-воинами без задора. Провожать мертвых, жить дальше живым…

«Идите слушайте свеев!» — ехидно советовали яростные. Известно, как приглашал волк зайца вместе траву щипать. И где потом заячий хвост нашли?

«Да, задумаешься тут!» — крутили мужики головами. Как быть? Как жить?

Еще раз вспомнили про полонянку. Решили ради лихости разорвать ее притянутыми к земле деревьями. Самые шустрые уже взялись накидывать веревки на макушки двух молодых берез. Статная фигуристая косинка только хлопала большими фиалковыми глазами и мелко, по-заячьи, пришлепывала губами, как обезумевшая.

И опять забыли ее казнить, заспорили…

Кутря не успел заметить, как Сельга появилась на толковище.

Когда она вдруг начала говорить, перебив остальных, старших, многие удивились бабьей смелости. Он сам поразился ей в очередной раз. Новые кольчуга и шлем сидели на ней как прилипшие, яркие синие глаза горели, черные волосы кудрявились из-под железа, красиво обрамляя лицо и играя с ветром. На Перуницу она похожа, вот что, вдруг сообразил он, на дочь самого Громоразящего, которая летает в тумане над полями сражений, даруя уходящим в Ирий воинам глоток мертвой воды, облегчающей муки. Залюбуешься…

Удивишься, однако, разводили руками остальные мужики. В давние времена, конечно, было такое, чтоб бабы на советах наравне с мужиками спорили. Давно это было. Издавна слушали их, длиннохвостых, и ничего путного не услышали. Перестали поэтому. А тут даже не баба, девка бездетная и, кто знает, может быть, даже бесплодная, раз до сих пор нет прибытка, заговорила в голос…

15

Ее слушали!

Вот теперь, сейчас Сельга чувствовала, что ее слушают. Сначала — нет, перемигивались, пересмеивались, чесали бороды, взбрыкивали по-козлиному. Эти бывалые мужики, тертые зноем и стужей, и вражьим железом — ну как их расшевелить, как вложить свой разум в их косматые головы?! Не послушают, не поверят, боялась сначала Сельга. Очень боялась, до мелкой ягнячьей дрожи в животе.

Но заговорила — и все прошло. Почувствовала, зацепила она их всех. Задела языком за живое. Она, девка, баба, нашла словам правильную дорогу. Напомнила им, про что забыли. Про честь, про гордость, про предков, которые не покорялись. Про то, что добрые боги нарочно устроили для людей в Яви много земель, чтоб не было из-за них свары. И нечего держаться за старое, платить чужим дань за свою же землю. Не зря же говорят в старых побасенках про изобильную сторону Белу Землю, что лежит на севере. Там она лежит! Ждет их! Она, Сельга, видела ее в своих видениях! Славные боги показали ей, как ждет их далекая северная земля!

Обманут, не обманут свей — какая разница! Не сейчас, так потом обманут. Или кто-то не догадывается про это?

А дружинники князя! Тоже жадные, тоже, сколько ни дай, все мало, напоминала она. И приходить будут, и брать будут, и просить еще, потому что ненасытные — не насытятся никогда!

Опять терпеть? Сколько терпеть? У кого отросла терпелка, как курдюк у овцы?

Нет, поличи не такие. Они не овцы. Они бойкие! Уйдут искать лучших земель, как подсказывают им боги! И пусть беда останется здесь, пусть Лихо Одноглазое ржавью гложет от скуки железо свеев, оставшихся на пепелище брошенных сел…

Даже Кутря, ошарашенный ее долгой и складной речью, задумался, приоткрыл рот.

Ничего, ничего, миленок, мелькнула краем крыла шалая мысль, ты еще станешь у меня походным князем, еще поведешь род прочь от беды, поближе к краю земель. Вот где пригодится тебе былая ратная выучка…

Ее слушали, и она говорила. Все, что раньше плескалось родником мысли, выливалось теперь рекой слов…

Слушали! Услышали и теперь будут слушать!

16

— Дрожишь, девонька? — спросила Сельга, присаживаясь перед Оксей на корточки. — Не надоело еще дрожать-то?

Та, сидевшая на земле поодаль, быстро вскинула на нее глаза из-под ресниц и снова спрятала. Еще ниже опустила голову. Сжала губы покрепче, чтоб не сказать лишнего.

Окся чувствовала, ее пугает эта красивая, синеглазая дева, совсем девчонка, в дорогой кольчуге мелкого многослойного плетения, с мечом и шлемом, подвешенными к поясу. В ратных доспехах, с привольно разметавшимися по плечам смоляными кудрями, с тонким, дивной красы лицом, озаряемым синими, выразительными глазами, она, эта поличанка, выглядела совсем как Перуница, дева-воительница, дочь Сереброголового Громовержца. Испугаешься…

Окся видела: крутолобые, бородатые родичи слушают ее, как равную. А чем может трепетная дева заслужить у мужиков такой почет? Уж никак не женским своим естеством, это понятно. Лютостью, наверное, особой, невиданными свирепствами, перед которыми и мужская жесткость кажется блеклой тенью, не иначе… Не зря она снаряжена так богато, как знаменитый воин в поход…

— Да ты не бойся, — сказала ей Сельга. — Не дрожи так. Никто тебя не разорвет и не тронет. Понимаешь?

Окся мелко покивала, не поднимая глаз.

— Я тебе обещаю — никто не тронет, — повторила красавица. — Тебя как звать-то?

— Окся…

— Хорошее имя. И лицо у тебя хорошее. Хотя ты его и прячешь все время. А зря!

— Я не буду… — прошептала Окся чуть слышно.

— Что?

— Не буду прятать…

— Хорошо, правильно, — одобрила Сельга. — Успокоишься — совсем будет хорошо. Не надо бояться нас… Или поличи с косинами не одних богов почитают, не по одной Прави живут? Чего тут бояться?

— Я не боюсь…

— Чего?

— Не боюсь, — повторила Окся чуть громче.

— Вот и хорошо. Совсем хорошо… На родичей моих ты не пеняй, девонька, озлились они очень от свейского свирепства, потому и сами заводят лютые речи… Понятно, кому понравится своих-то до срока огнем провожать… Ну да всегда так, пошумят, покипят и остынут. Наши мужики больше на словах злые, чем на деле… Не бойся их… Чего их бояться? Понимаешь меня?

Голос ее сейчас звучал тихо, ласково. Окся почувствовала — не только ласковые слова, сам голос, негромкий, добрый, чуть глуховатый, успокаивает ее, как будто гладит по голове, мягко, по-матерински. От этой нежданной ласки глаза словно закипели, налились теплыми едкими слезами. И те быстро выкатились из глаз, поползли по щекам, оставляя за собой соленые мокрые дорожки.

— Ну, ну… Что ты плачешь? Ну, будет, будет…

Окся, размазывая слезы руками, доверчиво потрясла головой, не в силах сказать, что сейчас, еще немножко, и она успокоится. Она не хотела, не собиралась плакать, это просто слезы капают и капают сами…

Сельга, подсев к ней еще поближе, теперь мягко гладила ее по волосам и плечам.

— Ну, будет, будет, — повторяла она. — Все хорошо…

Окся кивала, вздрагивая от сдерживаемых рыданий.

— Не плачь… Не бойся… Ничего не бойся, девонька… Нет и Яви ничего, чего надо бояться, ты уж поверь мне… — говорила Сельга, словно сама прожила уже многие десятки песен.

Откуда только взялась в ней, молодой, эта мудрая, зрелая сила, которая, кажется, способна защитить от всего? Но ведь взялась же!

Окся вдруг рванулась, крепко обняла ее, прижалась к ней, как к родной, сильно втиснула свое лицо в ее душистые волосы и жесткую металлическую сетку кольчуги с ребристым защитным воротом. Спряталась у нее на груди.

— Ну вот и успокоилась, вот и ладно… — сказала Сельга. — И то уже, хватит слезы лить… Слезами озеро не наполнишь и рыбу в этих слезах не разведешь, сама знаешь… Видела небось, сколько раненых среди родичей, надо помочь им всем. Поможешь мне с ранеными? Приходилось, чай, за ранеными ухаживать, справишься с такой работой?

— Помогу, — радостно, в полный голос сказала Окся.

17

Когда Кутря подробно рассказал родичам про тайну волхвов — черный, негасимый огонь, многие удивились, конечно. Надо же, как просто все — серный камень и кровь земли. А поди додумайся… Потом обрадовались. Когда наконец удивление и радость одинаково улеглись, стали соображать, что делать с волховским подарком.

— Хорошо, поджечь — подожжем земляную кровь. Если долго греть на костре, загорится, конечно. А как ты будешь жидкий огонь кидать на ладьи через реку? Горстями небось не покидаешь, — рассудительно сказал Зеленя-старейшина.

И то правда. Как кидать-то, когда огонь? Родичи вокруг, слушая разговор старших, погрустнели.

— Так в бочонки же можно налить, дядька Зеленя, — нашелся вдруг Творя-коваль. — Прямо в бочонках будем поджигать и кидать. Бочонок — тот же камень, далеко полетит.

Точно! В бочонки налить! Просто же! Ай да коваль, просто, а поди додумайся, оживились родичи, хлопая на радостях по плечам Творю. Тот, томясь раной в боку, сморщился от неожиданности, заругался в голос.

— А бочонки-то, бочонки! Сколотить из досок потоньше, чтоб о борта разбивались. Чтоб шмяк, как гнилое яблоко, и жидкий огонь потек пеной по всей ладье. Вот радость привалит свеям! — встрял в разговор старших юный Весеня. Хотя и понимал, что не по его годам лезть с советами вперед бывалых и умных, но не утерпел от восторга, выплеснул думку.

Точно! Шмяк! Как гнилое яблоко! Хорошо сказал малый, дельно. Он, гляди, не промах, даром что малый. Родичи развеселились еще больше. Скоро уже подожжем свеев…

— А лучше — в глиняные горшки налить. Эти сами будут об борта разбиваться, — вдруг предложил Велень.

От такого ума родичи даже не нашлись что сказать. Ай да Велень, не только языком жалить может!

— Хорошо. В горшки налили, подожгли, а как их, горячие, через реку кидать? Или руками? Так у кого столько силы хватит? Великан Верлиока небось не придет помогать, — опять остудил разговор Зеленя.

Родичи аж закрякали от досады. Кто радовался — загрустил, а кто лучился солнышком — затуманился. На самом деле, как докинуть? Илень — река широкая. Великана Верлиоку еще поди поймай, кто себя не бережет. Великанов ловить известно как, схватить — схватишь, а кто — кого?

— Лук можно сделать большой. Чтоб стрелял целыми бревнами, как у могучего Святгоры…

— Пращу побольше, какую вдесятером раскручивают…

— На челнах довезти огонь до ладей свеев…

Родичи предлагали и сами себе не верили. Лук, праща, челны… Лук великаний не натянуть, да и древка не подобрать для него. Пращу такую не раскрутить. А легкие челны свей еще на подходе побьют стрелами и копьями, потопчут на воде своими тяжелыми ладьями, заклюют, как вороны мелких цыплят…

Другие с надеждой смотрели на Кутрю. Давай, мол, новый походный князь, посоветуй что-нибудь! Говори, что делать, яви родичам княжий ум-разум, раз взялся вести их ратью.

Многие смотрели ехидно. Когда Сельга предложила Кутрю новым походным князем, сгоряча, запаленные ее речью, и это одобрили. Потом задумались. А потом решили: раз так, то и перетакивать не резон. Зато будет с кого спросить, решили.

Тоже — нашелся князь… Злат, покойник, на его месте давно приказал бы всем пить, веселиться до упаду. А этот заставил думу думать… Черный огонь, видишь ты, какой-то придумал…

Кутря в задумчивости потер лоб, сдвинув шлем на затылок, звякнув сеткой-бармицей. Хороший шлем у него, настоящий, княжий. И кольчуга, и прочая ратная снасть, что принес из дальних краев, тоже не хуже свейских. Кто знает, может, и дельный князь будет…

— Да, бочонки — это хорошо. Горшки — тоже неплохо, — сказал Кутря веско и неторопливо. — Только не докинуть их, прав Зеленя, а если докинуть, то в ладью все одно не попасть. А что, если сделать так?..

Походный князь рассказал родичам, как, убежав из рабства, ходил в набег с отважными вендами. Это все знают. А того не знают, что видел он вместе с вендами у латынян. Большие ладьи видел, где весел несчитано в три ряда, куда до них свейским! И видел разные хитрые приспособления, способные метать далеко камни и бревна. Но больше все-то понравились ему большие латинские луки, что ставятся на деревянные козлы, а воины, тужась вдвоем-втроем, натягивают тетиву. Стрела из такого лука длиннее и толще, и летит куда дальше против обычной.

Нет, хитрый народ латыняне, острый умом! Только трусливый, конечно. Им от чужих набегов и поделки их не помогают. Но речь не о том… А что, если родичам сделать такие луки да поставить вдоль по реке, по двум берегам? Концы больших стрел обернуть мягкой рухлядью, да рухлядь ту пропитать горючим составом. Или хоть туески с мерным огнем к их концам прикрепить, соображал он по ходу, или хоть те же горшки. Большая стрела донесет, у нее силы много. Поджигай да пускай, от ветра жидкий огонь не гаснет. Будет такая стрела втыкаться в борт, а жидкий огонь — разбрызгиваться. Небось свей мимо никак не пройдут, на реке не свернешь. Накидать им черного огня полные ладьи! Свои ладьи свей не бросят, понятно, начнут тушить. А пока тушить будут — те и выгорят. Если выберутся на берег пришлые, так без кольчуг и оружия, в железных доспехах-то не поплаваешь. А без железа да без оружия их просто будет перебить… Опять же стрелами прямо на воде можно брать, как уток. Челны заранее приготовить для охоты…

Слушая его, растерялись многие. Ай да князь, вот загнул тропу до небес да пехом! Переглядывались друг с другом в недоумении, не зная, плакать или смеяться.

Первым нарушил молчание Зеленя-старейшина. Откашлялся громко. Все посмотрели на него выжидающе. Кутря — князь новый, а слово Зелени давно тяжелое. Много весит.

Зеленя вдруг покрутил головой. Улыбнулся сквозь белорусую бороду.

— А что! Хитро, слов нет, как хитро, — весело сказал он. — Что, мужики, глядишь, и получится! Из чего, говоришь, князь, делают такие луки?

— Из дерева, понятное дело, из чего еще? Но с железной оковкой для крепости. Того дерева, что у латынян, у нас нет, так другое возьмем. Или деревьев мало в лесу? — спросил Кутря.

Родичи, как один, подтвердили, что деревьев в лесу без числа. Опять оживились, с облегчения загалдели. Получится, беспременно получится, чтоб у нас да не получилось, не бывало такого. Небось ведь не оличи и не витичи, умом-разумом не обижены…

— Ну, так… Дерево есть, кожи сыромятные есть, вот такие и такие пруты надо будет отковать из железа, — Кутря ножнами начертил на земле. — Понадобятся для больших луков. Сделаешь, а, коваль?

Крепкий, как дуб, широкоплечий Творя дернул рукой почесать затылок. Опять задел раненый бок, поморщился, почесался другой рукой:

— Отковать-то все можно…

— А за чем дело стало? — спросили его.

— Были бы железные заготовки. Отковать все можно…

— А разве нет железа? — удивился Зеленя.

— Так есть, — ответил Творя, немного подумав.

— Так чего же ты?

— Так чего я? Я ничего. Я сразу говорю: откуем, коли надо…

Походный князь Кутря, слушая их умственный разговор, даже сплюнул от нетерпения. Ловко подставил ладонь, чтоб невзначай не обидеть Сырую Мать. Вытер ладонь о кольчугу.

— Мужики, мужики, — напомнил он, — не время языком по зубам тесать!

— Знамо, не время. Да что я, не понимаю? Я хоть сейчас за мехи возьмусь, огонь раздувать! — похвалился Творя.

— Берись тогда, — приговорил Зеленя-старейшина. — Так, князь? Так, мужики? А ты, князь, воля твоя, вели снаряжаться мужикам в поход за вонючим камнем.

— За синими скалами охотничьи угодья оличей начинаются. Как бы не встретиться, — влез вдруг в разговор осторожный Ятя.

На него зашикали. Подумаешь, оличи, испугал волка козлиным рогом! Небось не свей, этих-то, оличей, небось сколько раз били. Сам Зеленя строго покосился на боязливого.

— Не о том речь. Оличи тоже в наши угодья заглядывали, — сказал он. — Не их сейчас надобно сторожиться… Ну, так что, князь?

— Верно говоришь, — согласился Кутря. — За серным камнем я сам пойду с малой дружиной. А твоя забота, Зеленя, земляную кровь запасти, большие луки делать, стрелы с ковшами на конце. Чтоб наконечники как ковши, только закрытые. И следить свеев, конечно. Пока не будет меня, ты останешься у родичей за походного князя. Пусть будет так! — добавил значительно, совсем по-княжески.

Его распоряжения всем понравились. Первое дело, показал князь, что сам не боится службы, сам взялся провести дружину мимо страшных Ети и коварных оличей. Второе — Зеленю вместо себя оставил, уважил, значит, не только его самого, но и всем старикам честь оказал таким образом. Разумно сделал, кивали головами родичи, почитает, значит, старших, чья мудрость проверена долгими годами. Вот Злат — тот без ума был князь, ему только мечом махать. При нем бы все уже давно лежали вповалку пьяные, а дело — стояло, как в землю вкопанное.

— Хорошо, князь, воля твоя… Ну, пожили в этих землях, оно и в других не пропадем, — задумчиво сказал Зеленя, поглаживая седую бороду. — Может, по правде рассудить, дойдем до изобильного Белземелья, где молочные реки сами собой огибают кисельные берега… А кто не дойдет, все одно, где гореть, — вдруг добавил он горько.

Мужики вокруг сочувственно покивали. Поняли, вспомнил старейшина погибшего сына Злата. Кому больнее всего вспоминать павшего, как не родителю? Это помирать хорошо, павшие за родичей сразу улетают в Ирий, а родителям их провожать — понятное дело… Что может быть хуже, когда дети уходят до срока, а родители соленой слезой провожают их на огненную дорогу?

Впрочем, плетение судьбы не изменить никому. Для того боги и подарили людям возможность плакать, чтобы слезами вытекала на Сырую Мать злая обида, знали родичи.

Часть третья