Черный шлейф атаки — страница 30 из 45

– Бражников, – негромко окликнул лейтенант стрелка-радиста, который стоял неподалеку, настороженно прислушиваясь к шепоту колыхавшейся на слабом ветру листвы, потом поискал глазами неповоротливую фигуру заряжающего Ведясова, возвращающегося от кустов, на ходу застегивающего ширинку, и позвал его. – Парни, смотайтесь по-быстрому на разведку в деревню, одна нога здесь, другая там.

Взяв с собой бинокль и штык-нож, Илькут с Ленькой скрылись за деревьями, а Дробышев с Гришкой сели в холодок под развесистый куст боярышника терпеливо дожидаться их возвращения. «Если деревня сгорела дотла, это, конечно, с одной стороны, очень плохо, – рассуждал про себя Гришка, задумчиво покусывая сорванную былинку, – зато с другой стороны – просто замечательно. Тогда мы можем беспрепятственно ехать дальше».

Вскоре ему стало стыдно за крамольные мысли, не сочетающиеся с достойным званием советского человека, к тому же комсомольца. Чтобы развеять подлые думы, приглушенно спросил:

– Товарищ лейтенант, как думаешь, остались в деревне наши люди? Или ни черта уже там нет?

– Кто ж знает, – пожал широкими плечами Дробышев, должно быть, в душе тоже переживавший по этому поводу. – Дождемся ребят, чего зря гадать. – Он суетливыми движениями свернул цигарку, аккуратно заправил махоркой, с удовольствием затянулся, пряча чадящую самокрутку в горсти, равнодушно глядя перед собой на ползшую по стеблю божью коровку.

«Вот что война с нами, людьми, делает, – с горечью вновь подумал Гришка, искоса, с сочувствием наблюдая за командиром. – Этак к концу войны так можно очерстветь сердцем, что и сами хуже зверей станем…»

Тем временем Илькут с Ленькой быстро шагали по лесу, настороженно прислушиваясь к птичьим голосам, слышавшимся со всех сторон, стараясь уловить что-нибудь стороннее, не соответствующее лесным звукам.

– Смотри, Илька, – приглушенно воскликнул Ленька, вдруг заметив среди крупных земляничных листьев спелую малиновую ягоду; на ходу сорвал ее и сунул в рот, с наслаждением зачмокал алыми губами. – Вкусноти-и-ища, – протянул он через минуту, и все время, пока они шли через земляничную поляну, с его лица не сходила блаженная улыбка. – Мне и в лесу-то раньше особо бывать не приходилось, – помолчав, признался он, – все учеба да учеба, – и протяжно вздохнул, как несчастный человек, упустивший в своей жизни нечто важное.

Илькут, шедший чуть впереди и сбоку, снисходительно улыбался, бросая на Леньку быстрые взгляды, не забывая все так же внимательно поглядывать по сторонам, чутко вслушиваться в обманчивую тишину. Он первый и расслышал за кустами негромкие голоса мужчин, разговаривавших по-немецки. Илькут резким движением больно схватил за руку товарища, занятого несвоевременными мыслями и едва не вышедшего прямо на немцев, и быстро втянул его назад, за кусты.

– Тс-с! – зашипел он, приложив указательный палец к губам, страшно округляя свои глубоко запавшие в глазницы сухие глаза.

Деревня оказалась неожиданно близко, что совсем не соответствовало масштабам устаревшей карты. Сквозь просветы резных листьев орешника хорошо был виден цветущий луг на окраине деревни. По нему оживленно перемещались немецкие солдаты, о чем-то гортанно переговариваясь на своем лающем языке. Судя по тому, что они расставили по обеим сторонам луга по два сапога, а сами разделились на две противоборствующие команды, солдаты готовились играть в футбол. Одни из них были в пожелтевших линялых майках, другие же оставались одетыми в серо-зеленые гимнастерки. По свистку судьи – рослого белобрысого парня с мускулистым оголенным торсом, но в офицерской фуражке с блестящей кокардой с изображенным на ней черепом – солдаты с азартными криками и смехом принялись пинать самый настоящий футбольный мяч.

– Ишь ты… отдыхают… с-суки, – со сдержанной ненавистью сказал Илькут, дрожащими от злости руками пристраивая бинокль к глазам. – Веселятся, гады.

В окулярах появились крупные сытые лица футболистов с раззявленными зубастыми пастями, из которых во все стороны разлеталась теплая клейкая слюна; с пустыми глазами, похожими на оловянные плошки. Смотреть на них было невыносимо больно, и Илькут, сжав пальцы с такой силой, что костяшки стали белыми, медленно повел окулярами бинокля по деревенским улицам, с удивлением отмечая, что не наблюдает каких-либо признаков присутствия местных жителей, притом что хаты почти все оставались целыми, за исключением, может быть, нескольких сгоревших строений на противоположной окраине. Он видел много солдат, которые бестолково сновали по деревне группами и в одиночку, проезжали машины, мотоциклы, даже проехали три подводы, похоже, с убитыми, потому что из одной телеги безжизненно свисала грязная босая нога.

– Странно все это, – пробормотал Илькут и, не отрывая бинокля от глаз, скосив рот в сторону Бражникова, с волнительным напряжением смотревшего в просвет между раздвинутых веток, свистящим шепотом сказал: – Леня, отойди метров на сто на левый фланг, взгляни оттуда за тот крайний дом. Что там находится? Никак не пойму: то ли здесь эсесовская часть стоит, то ли саперная?

Стараясь не производить шума, Бражников, заранее пригнувшись, скрылся в ближайших кустах, оставив как память о себе лишь покачивающуюся гибкую ветку тальника.

Илькут нервно дернул острым кадыком, сглатывая сухой ком в горле, с еще большим вниманием приник к мокрым от выступившего у него на лице пота ободкам окуляров бинокля. Теперь он отчетливо разглядел распахнутое окно с цветущей геранью на подоконнике и развалившегося на стуле в глубине залитой солнцем горницы немецкого офицера. Он был до того неповоротливо толст, что сидел боком, не умещаясь на простом деревенском стуле. Его китель висел на полукруглой спинке, а рукава белой исподней рубахи были небрежно подвернуты чуть выше кистей рук. Время от времени он брал пухлыми, как сарделька, пальцами рюмку и маленькими глотками пил свой заморский шнапс. Офицер, должно быть, у себя в Германии слыл интеллигентом с прекрасным вкусом, потому что слушал патефон. Отсюда не было слышно музыки, только было видно, как плавно покачивалась пластинка с ярко-красной этикеткой, что однозначно говорило о ее принадлежности к советской эстраде. Такие пластинки, выпущенные до войны фирмой «Мелодия», Илькут однажды видел у своего соседа-агронома в далекой, но милой сердцу родной деревеньке Мокшанка. Он даже хорошо помнит, что на ней было написано. А написано там: «Апрелевский завод грампластинок. Эстрадный оркестр всесоюзного радио, дирижер Б.П. Карамышев».

И от того, что, по его твердому убеждению, вражеский офицер слушал не достойные его грязной немецкой душонки советские песни, фашист стал ненавистен мордовскому парню настолько, что Ведясов вот так взял бы и собственноручно удавил его голыми руками, если бы не опасность подвести товарищей.

– Вот гнида, – стонал и скрипел зубами от бессилия Илькут, глядя, как офицер беззаботно покачивает ногой в начищенном до блеска яловом сапоге. – Будь моя воля, я бы тебя, падлу…

В это самое мгновение в потную спину Ведясова грубо уперлось что-то твердое и холодное, как будто металлическое, и лающий мужской голос с ликующими нотками сказал:

– Хенде хох!

Илькут замер от неожиданности, затем медленно развернулся и увидел перед собой молодого немца, который тотчас испуганно отступил, продолжая от живота целиться в него из автомата. Руки с биноклем у Илькута непроизвольно опустились, бинокль повис на ремешке, и немец, настороженно ловя каждое движение раскосого парня, вновь лающим голосом приказал: – Шнель! Шнель!

Его студенисто-бесцветные ледяные глаза смотрели на Ведясова одновременно пренебрежительно и с интересом: зайдя за кусты справить большую нужду на природе, немец никак не ожидал встретить здесь русского танкиста. Под ногами у него валялась выроненная из рук пожелтевшая от времени старая довоенная газета «Правда» с черно-белым снимком строительства Магнитки. Фашист нетерпеливо, суетливым движением повел стволом автомата вверх, давая понять, чтобы пленный русский диверсант поднял руки.

– Хенде хох!

Илькут, не сводя завороженных глаз с мрачного отверстия «Шмайсера», откуда в любую секунду могла вылететь пуля, с медлительной осторожностью, чтобы не спровоцировать врага на выстрел, поднял руки.

Немец вновь повел автоматом, но теперь в сторону, что следовало понимать как приказание идти с ним в деревню, в расположение части. С лица Илькута схлынула живительная розовость, скулы снизу начали покрываться бледным нездоровым цветом, когда он сделал первый неуверенный шаг непослушными ногами, как будто на них висели тяжелые пудовые гири.

Немец недобро ухмыльнулся, нагло выкатил свои студенистые глаза, с больным воображением мясника на бойне с любопытством наблюдая за его потерянными движениями. Внезапно фашист вздрогнул, глядя на Илькута уже без прежней враждебности, а скорее удивленно; судорога молнией пробежала по его изменившемуся лицу, и из уголка рта бугристым валом выползла черная кровь. Немец какую-то долю секунды постоял, не шелохнувшись, затем рухнул лицом вниз; каска, не закрепленная ремешком, слетела с его головы, откатилась в сторону.

Позади немца с окровавленным штык-ножом в руке стоял бледный, как первый снег, Ленька. Он лихорадочно трясся своим хрупким телом, острые колени ходили ходуном, даже прыгал, не находя себе места, его острый подбородок. Ленька молча и как-то со страхом смотрел на только что убитого им немца: впервые ему приходилось резать живого человека, пускай и врага.

Илькут осторожно высвободил из его онемевших пальцев нож, тщательно вытер окровавленное лезвие о гимнастерку еще теплого трупа, сунул штык за голенище; затем с хозяйской деловитостью снял с немца автомат, закинул себе за спину. Приобняв Леньку за худенькие плечи, горячо зашептал ему в лицо, близко заглядывая в его красивые глаза, смотревшие сейчас бессмысленно и тупо:

– Бежим, братка! Сейчас немцы спохватятся и устроят здесь такой тарарам, что нам мало не покажется! Бежим, Леня!

Он насильно развернул товарища, подтолкнул в спину; после первого невольного шага Ленька как будто очнулся от летаргического сна или гипноза и уже побежал самостоятельно. Через минуту они неслись так стремительно, как, наверное, никогда им не приходилось бегать в далеком детстве. Они огромными скачками пересекли земляничную полянку, ворвались в непроходимые кусты шиповника; обдирая руки и лицо об острые шипы, выбрались с другой стороны и неожиданно скатились в глубокий овраг. Здесь было темно, сыро, пахло заплесневелой затхлостью, а еще стоял какой-то густой сладковатый запах, который обычно источает долго лежавший и уже начавший разлагаться труп.