— Стрелять умеешь? — вздохнул Зорин.
— А ты научи.
— Ладно, Фикус. — Он решил не ссориться с контингентом раньше времени. — Только два совета. Пореже открывай варежку и… Не по фене базлать умеешь?
Фикусов заржал:
— А чё, базлал когда-то… Не поверишь, командир, давно это было, разучился, затягивает блатная жизнь…
— В общем, давай, боец, перековывайся. — Он похлопал по плечу «социально близкий элемент» и перешел к соседу.
— Тоже блатной… как там тебя… Рыщенко Владимир Ильич? Сдурел — с таким именем-отчеством по блатному миру разгуливать?
Солдаты захихикали. Только Липатов, в силу своего «смутного» комсомольского прошлого и упомянутого кандидатства, недовольно поморщился.
— Да не блатной я, — потупился ушастый, — куда уж тут блатовать — двое детей в Смоленске. На заводе работал, ну, оступился, свистнул бабку со сверлильного станка — в цех как раз новенькие привезли. Продал на рынке одному темниле, жрать дома было нечего. А мастер настучал в партком, те мусоров вызвали… А мусора у нас злые, бешеные. В общем, три года впаяли… — Уши у бойца стали покрываться стыдливым детским румянцем. — А в тюряге как прожить — пришлось насобачиться в жаргоне…
— Ты не бабку, Владимир Ильич, ты Родину продал, — под общий хохот прокомментировал Гурвич. Зорин спрятал улыбку.
— Стрелять умеешь, Владимир Ильич?
— Умею, — оживился Рыщенко, — как не уметь? Я в армии служил на Дальнем Востоке — с тридцать третьего по тридцать шестой. Я же не блатота какая-нибудь…
— А на киче под блатного косил, — укорил Фикусов. — Да не, он дядька нормальный, не ссы за него, командир.
Третий выглядел пожившим, мятым, каким-то сморщенным, смотрел тоскливо, отводил глаза. Фамилия солдата была Кустарь. В личном деле говорилось, что фигуранту сорок семь, служил в стрелковом подразделении, не имел нареканий (поощрений, впрочем, тоже), прилично воевал, два ранения, а в прошлом месяце получил письмо из родного Омска. Соседка писала, что во время полевых работ (горожан вывозили на посадку картошки) перевернулся грузовик и вся его семья сильно пострадала. Жена, две взрослые дочери. Остались живы, но в ужасном состоянии — переломы, разрывы. Лежат в больнице, что будет дальше, неизвестно. Помутнение нашло на мужика, бросил часть, оружие, прыгнул в первый проходящий товарняк… Сняли с поезда на полпути до Омска, вернули в часть. Он еще и челюсть при задержании сломал сотруднику НКВД. Естественно, трибунал. Пришло известие, что вся семья в больнице не выжила. Ни ухода, ни лекарств, ни медиков приличных — ведь все для фронта, все для победы. Умолял членов трибунала дать ему расстрел — все равно жить не хочется. Дали штрафную роту — все равно дальше первой атаки не просуществует…
Разговаривать с этим человеком Зорин не стал, прошел дальше. На левом фланге стояли двое бывших полицаев. Марусин и Демченко. Первый — длинный, тощий, нескладный, с отталкивающими выпуклыми глазами. Второй нормально сложен, молодой — из тех, что нравятся девчонкам. Первый с Брянщины, второй из Белгорода. Первый не смотрел в глаза, второй смотрел, но часто моргал, облизывал обветренные губы. «В репу дать?» — подумал Зорин. В личных делах было сказано, что особыми зверствами на оккупированной территории эти двое не отличались, но активно сотрудничали с гитлеровским режимом, носили форму, принимали участие в выявлении партизан, в отборе лиц гражданского населения для отправки на работу в Германию. Марусин сам пришел с повинной, когда советские войска выгнали фашистов. Демченко сдали соседи — выкапывали упыря из подвала, где он отсиживался, надеясь, что пронесет.
Возле этой парочки Зорин остановился. Марусин поднял на него бесцветные глаза. Смотрел отчужденно. Демченко заволновался.
— Суки, — прокомментировал с правого фланга Игумнов.
— А чё сразу суки? — оживился Фикус. — Может, обстоятельства у людей? Ты им в душу заглядывал?
— Да меня бы вырвало, — ужаснулся Игумнов. — Ты спроси их, Алексей, — по своим в бою стрелять не будут? А может, к немцам рванут, только пятки засверкают?
— Не буду по своим стрелять… — пробормотал, отчаянно бледнея, Марусин.
— «Я больше не буду…» — передразнил его Ралдыгин. — Детский сад, в душу его. Что не будешь — Светку за косичку дергать? Какого хрена их нам на шею повесили? Смертную казнь в СССР уже отменили?
— Ага, отменят, держи карман, — буркнул Гурвич. — Они у нас лишь невиновных расстреливают. А тем, кто вышку заслужил по всем спортивным показателям, дают возможность исправиться и стать полноценными членами общества.
— Заткнись, — буркнул Зорин. В отношении рядового Гурвича это было самое популярное словцо в его лексиконе. Тот всегда на какое-то время замолкал и не обижался. — Ну что, господа полицаи, поведаем миру о ваших достижениях? Вы говорите, не смущайтесь, как дошли до жизни такой, все мы люди, может, и поймем.
Полицаи втянули головы в плечи. Разбитными парнями они определенно не были. Марусин был председателем сельского совета (на его счастье, беспартийным). Когда фашисты в сорок первом ворвались на мотоциклах в село, он смалодушничал, встретил их с поклоном. Настроение у фрицев было благодушное — наступление развивалось стремительнее, чем хотелось; поставили Марусина старостой, приказали сформировать отряд полицаев из «надежных» людей. Что вы, он не зверствовал… в его деревне благодаря исключительно его стараниям расстрелов почти не было (а кого там стрелять — ни евреев, ни коммунистов, ни красноармейцев…). Просто порядок поддерживал — ведь должен быть в стране какой-то порядок. Ну, бывало, скот реквизировали на нужды победоносной немецкой армии, самогоном баловались, девчат деревенских офицерам поставляли… А в сорок втором к нему пришли из партизанского отряда и, вместо того чтобы вздернуть в чулане, посоветовали и дальше выполнять обязанности старосты и при этом сотрудничать с командованием партизанского отряда. Он и сотрудничал — информацию о движениях колонн поставлял, раненых партизан прятал. Так что вину свою Марусин искупил еще до прихода советских войск, которым, кстати, очень обрадовался…
Демченко трудился художником в райкоме комсомола (за такие признания Липатов чуть в торец ему не двинул), но в душе недолюбливал Советскую власть за полное пренебрежение к судьбе отдельно взятого человека. Ну, не нравился ему коллективизм — когда все серое, общее и аморфное. Знал про аресты, лагеря, массовые расстрелы — когда приговоренные даже не догадывались, за что их расстреливали. Существовал тихой мышкой, рисовал в плакатах и стенгазетах то, что скажут. Вот и уцелел, когда в тридцать восьмом райком тряхнули. А как фашисты пришли в Белгород, сам явился в комендатуру, покаялся в «комсомольском прошлом», попросился на ответственный участок работы. О, нет, он никогда не участвовал в карательных акциях айнзатцкоманд СД, не якшался с подонками, подпольщиков не сдавал (Во свистит, — завистливо заметил Гурвич), он занимался исключительно охраной военных объектов и вел богобоязненный образ жизни. На фронте не бывал, в облавах на евреев не участвовал. И за два года службы в полиции окончательно разочаровался в политике Гитлера. Поэтому не побежал из Белгорода вместе с фашистами — ну, испугался, спрятался в подвале. Зато когда нашли его, сопротивления не оказывал, активно сотрудничал со следствием…
— Воевать достойно будете? — мрачно спросил Зорин.
Полицаи закивали — дескать, да, будем честно служить, биться до последней капли крови, смерть фашистским захватчикам и их приспешникам…
— Смотрите, мужики, — пригрозил он пальцем, — вы теперь на виду, если что — церемониться не буду. Имею право расстрелять вас по малейшему поводу.
Тут он загнул. Но полицаи побледнели.
— А я бы им патроны не давал, — размечтался Игумнов. — Постреляют нас ночью и ходу.
— Ладно, разберемся, — отрубил Зорин. — Все на равных правах — а в бою посмотрим, кто чего стоит. В общем, так, мужики, — он обозрел подобравшийся строй, — у всех у нас недостойное прошлое и туманное будущее. Забудем об этом — хотя бы на время. Все понимают, чем чреваты трусость в бою и невыполнение приказа. Поймите, парни, — он смягчил тон, — я не солдафон, мне ваши смерти не нужны, и посылать вас на верную гибель я не собираюсь. Сам хочу выжить. Если кто-то еще хочет, кроме меня, и при этом не уронить достоинство советского солдата, настоятельно рекомендую прислушиваться к приказам и думать головой, а не другими местами. Остаток дня — боевая подготовка. Если кто-то не умеет стрелять и работать прикладом — не стесняйтесь, говорите…
Ночью в палатке отделения в свете керосиновой лампы вспыхнула драка. Зорин страдал бессонницей в своем уголке, размышлял о том, что до работы прикладом в штрафных подразделениях как раз доходит редко — люди гибнут еще на подступах к позициям противника, — как палатку встряхнуло! У бывшего полицая Марусина имелось отвратительное свойство храпеть. Рядовой Халилов, потерявший надежду уснуть, набросил ему на физиономию портянку, стал ржать, когда храп прекратился. Марусин проснулся и, не разобравшись, двинул Халилова пяткой. Рядовой отлетел и уселся на физиономию спящему Фикусу. Урка разбираться не стал — стряхнул с себя Халилова, выхватил из воротника безопасную бритву, сжал ее между пальцами и мастерски метнул в Халилова. Попал в плечо, Халилов завизжал от боли, и пробудились все. Фикус колотил Халилова, Ковалевский — Фикуса. Рыщенко, решив, что Фикус по социальному статусу ему ближе, сбил с ног Ковалевского и стал охаживать его вещевым мешком. Игумнов в содружестве с Ралдыгиным навалились на Марусина — сделать предателю под шумок «темную», Демченко вступился за бывшего коллегу (по цеху предателей)… И в заключение уже никто не мог понять, кто кого лупит.
Зорин их растаскивал, шипел — поднимать стрельбу не хотелось. Зачем ему эти муторные разбирательства? Треснул Старикова, который бежал на помощь Ковалевскому, дал под дых Ралдыгину, отшвырнул Демченко, у которого оказался неплохой хватательный (да и куса-тельный) рефлекс.